"Боже мой, как ужасно кричит!" Ребенок не
знает, что означают эти слова, но чувствует в них обращенные к нему досаду и
раздражение. Он затих, мокрая пеленка прилипла к телу. Холодно. Не зная, чего
больше хотеть, сухую пеленку или теплые, как мягкая байка, слова, младенец
замолк, думая таким образом заслужить внимание.
Снова никто не подходит. Обманутый в надеждах, он
плачет. Сначала тихо. Слезы наполняют глаза. Слезинки выкатываются одна за
другой по горячей бороздке на висках. Потом, не сдержав отчаянья, кричит во все
горло. Кричит долго, до хрипоты. Наконец, кто-то приблизился, вернее, не
кто-то, потому что лица не видно, а чья-то бессильная рука с буграми на
суставах пальцев и вздувшимися венами. Рука вытащила мокрую пеленку. Теперь
ребенок лежит на холодной, прилипающей к телу клеенке. Если втянуть голову в
плечи, коленки прижать к подбородку и дышать на живот, прилипшая к телу клеенка
постепенно согреется.
Нужно осторожно опускать на ступеньку ногу, если
ступить сразу, посеревшая от старости, дождей и куриного помета доска сдвинется
– и из открывшейся земляной щели посыпятся слежавшиеся опилки, рыжие муравьи и
вмиг разбегающиеся катышки пауков.
Теперь пройти по стелющейся по земле мелколистной
траве с вытоптанными твердыми и гладкими, как камень, плешами, на которых как
бы в раздумье останавливающиеся цыплята выпускают блестящий на солнце, зеленый
с белыми прожилками помет.
Куриные владения ограничиваются низкими, из двух
повисших одна над другой круглых перекладин, пряслами. Если лечь животом на
лысую, без коры, горячую на солнце нижнюю перекладину, то можно перевалиться на
другую сторону, где начинается лес травы и цветов.
Через несколько шагов головки цветов смыкаются над
головой. Вокруг влажное тепло травы и мягкая, пружинящая под босыми пятками
земля. В каком месте ни раздвинешь дурманящие своим запахом цветущие метелки –
всюду льющееся синими струями небо. Пение, стрекотание, жужжание ползающих,
прыгающих, летающих букашек кружит голову. Где кончаюсь я и начинаются уходящие
вверх стебли?.. Не нужно идти ни вперед, ни назад – везде одинаково хорошо. Все
слилось в единый, протяжный, убаюкивающий звон.
– Проснись! Слышишь, проснись! Ну вставай же.
Ребенок открыл ничего не понимающие, как у всех детей
спросонья, глаза.
– Ты кто, мальчик или девочка?
– Я?
– Ты, конечно, – откинув голову, расхохоталась
женщина, – ведь здесь больше никого нет.
– Я мальчик. Нет, я девочка.
– Странно, а похожа на мальчика. Что ты здесь
делаешь?
Девочка молча, во все глаза смотрела на стоящую перед
ней черноглазую, с распущенными по плечам кудрями незнакомку и вдруг вздохнула:
"Какая ты красивая". Женщина, снова запрокинув голову, захохотала. "Дома
у нас никто так радостно не смеется", – подумала девочка, и ей захотелось
прижаться лицом к подолу высокой темноволосой красавицы.
– Можно я с вами жить буду?
– Так ведь у тебя своя мама есть.
Девочка молчала.
– Ну иди, иди к своей маме, – как бы извиняясь,
сказала неизвестно откуда появившаяся женщина.
Поезд мчится за тридевять земель в неведомое царство,
в тридевятое государство. В окне поезда вокруг невидимого, будто воткнутого в
горизонт стержня медленно вращается бесконечное поле гнущейся под ветром и
зноем полыни. Иногда мелькают голубые, желтые островки цветов, а то проплывет
вдали плоское сверкающее безлюдное озеро, прогремит черный тоннель в горах – и
снова измученные солнцем поля.
В купе вагона напротив ребенка сидит юный военный. Время
от времени он переводит взгляд с окна на девочку, улыбается ей и снова о чем-то
задумывается. Ребенок пытается осознать связь между словами "военный"
и "эвакуация", но связи не получается. Эвакуация – это значит куда-то
ехать на узлах и чемоданах, а военный – это он, стройно затянутый скрипящими
ремнями. Он и я. Неожиданно для себя девочка протянула руку и дотронулась до прошитой
толстыми нитками кожаной кобуры, висящей на ремнях портупеи. Теперь все на них
смотрели.
– Не обращайте на нее внимания, – сказала мама.
– Почему же, она мне нравится, – заискрил синими
глазами военный и заговорщически улыбнулся ребенку.
Поезд замедлил ход и остановился. Вокруг была все та
же степь. Юноша встал, расправил плечи, собрал сзади и одернул складки
гимнастерки, и направился к выходу. Прилипнув к окну, девочка видела, как он,
спрыгнув с высокой подножки, стал не спеша рвать цветы. "Быстрей, быстрей,
– мысленно подгоняла она, – а то поезд уйдет". Все так же не торопясь,
зажав подбородком цветы, сказочный принц ухватился за поручни, подтянулся и
снова оказался в вагоне.
– На, – протянул он букет девочке, – бери, это тебе.
И она, задохнувшись от радости, прижала к себе цветы.
Поезд шел по громыхающим мостам, темным тоннелям и
бесконечным степям. Снова была остановка, и снова военный ушел за цветами. Когда
вернулся, девочка протянула к ромашкам руки, но букет направился к маме.
– Ведь у тебя уже есть, – смутившись, сказал юноша.
Девочка засунула в рот кулак и побежала в туалет, она
всегда так делала, чтобы удержать слезы до того момента, пока можно спрятаться.
В комнате медленные бабушкины шаги, вот они
направились в коридор и стихли на кухне. Теперь можно не притворяться спящей и
открыть глаза. По стеклу окна стучат и скатываются струи дождя. Вода
растекается лужей по подоконнику, капает в подставленный на полу таз. Вставать
не хочется. Натягивать один чулок, потом другой; сначала на носок, потом на
пятку, аккуратно пристегивать резинки – скучно. Идти на кухню, умываться
холодной водой под грохочущим медным рукомойником – тоже не интересно. И не
хочется разносить по домам молоко, для чего нужно собирать черную клеенчатую
сумку; поставить в нее огромную тяжелую бутыль с молоком, пол-литровую банку
для меры и воронку.
В коридоре снова шаги, сейчас они будут в комнате, и
девочка, чтобы не заметили, что она лежит с открытыми глазами, отвернулась к
стенке. Бабушка уже давно живет, даже невозможно представить, когда она начала
жить. Иногда мы с бабушкой ходим на базар. Чего там только нет! Земляника,
черника, перевязанные лыком толстые пучки черемши, щавеля. Прямо на земле
разложены липкие смолистые шишки, отогнешь чешуйку, а там, в розовых гнездах, два
орешка. Носят и хлебные буханки, хочешь, можешь полбуханки купить, а хочешь и
четвертинку отрежут.
Катя всегда просит бабушку купить жмых. Зеленовато-желтые,
сытно пахнущие куски жмыха лежат горками. Внизу самые большие куски, потом все
меньше, меньше и на самом верху – совсем маленький кусочек.
– Бабушка, самый маленький, – умоляет Катя.
– Вот еще придумала, – отмахивается бабушка.
Жмых можно расколоть на много осколков, и тогда в
глазах детей ты всемогущий обладатель несметных сокровищ. Даже самый маленький
осколочек долго сосется, его и грызть можно, все равно надолго хватит. Катя
знает: если бабушка удачно продаст селедку, которую им выдают по карточкам, она
купит хлеба, и на жмых останется.
Бабушка, не вынимая из кошелки промокший, сладко
пахнущий селедочным рассолом сверток, вытаскивает только одну селедку, кладет
ее с обрывком бумаги на ладонь. Сразу же вокруг собирается несколько человек.
– Сколько просишь?
– Двадцать рублей.
Покупатели молча отходят. Остался один немолодой в
выгоревшей залатанной гимнастерке солдат. Он, казалось, не мог оторвать глаз от
селедки. Смотрела на нее и Катя. Брюхо у селедки чуть надорвано, и оттуда
выглядывает розовая молока. Катя представила растекающуюся во рту нежную
солоноватость молоки и сглотнула слюну. Проглотил слюну и солдат.
– За пятнадцать отдашь? – спросил он бабушку.
– Что ты говоришь, ведь и так дешево отдаю, за такую
селедку двадцать пять просят.
Солдат хотел было уйти, но вернулся. Стал доставать
из всех карманов скомканные рубли, расправлять их, считать, но все равно не
хватало. Тут подошел другой покупатель – в новой кожанке, с толстым бритым
затылком, он сразу вытащил две десятки и, не глядя на бабушку, забрал покупку. Солдат
проводил селедку глазами.
– Вот и купили, – вздохнул он.
– У нас еще есть, – успокоила его Катя. – Бабушка, у
тебя же еще целых две осталось.
Бабушка нехотя полезла в сумку, достала одну и
протянула солдату.
– Что вы, – смутился тот, – эта же еще больше, она и
дороже.
– Бери, бери. Бог с тобой, – отдала ему селедку
бабушка.
В тот день Катя жмыха не просила.
Разносить молоко Катя начинала с ближайшего барака,
здесь в крайней комнате, у самого крыльца, жила девушка с ребенком. Девушка
впопыхах переливала молоко в свою бутылку, натягивала на горлышко резиновую
соску, опрокидывала бутылку, трясла, пока из соски не начинало капать и совала
бутылку в ящик, где лежал младенец с непомерно большой головой. Младенец следил
за молоком не по-детски понимающим острым взглядом, вполне самостоятельно тянул
в рот тонкими прозрачными ручонками соску, захлебывался, молоко разливалось по
лицу, стекало на подушку, а девушка поспешно запирала дверь и бежала на работу.
Однажды дверь в комнату была распахнута. На
столе лежал посиневший младенец,
накрытый до подбородка простыней. Поверх простыни в сложенных крохотных ручках
трепетал огонек тонкой восковой свечи.
"Страшно", – подумала девочка, глядя на
мертвые прилипшие к глазницам веки. Она пыталась понять, куда делся
внимательный взгляд, сопровождавший передвигающуюся по комнате мать.
"Упокой душу раба твоего... Да простятся грехи
вольные и невольные", – бормотала над младенцем женщина в черном платке.
Девочка тихонько подошла к столу, но расстояние между
нею и мертвым оставалось непреодолимо большим. "Сейчас протяну руку и
дотронусь, ему, наверное, будет приятно..." Но дотронуться не хватило
духа.
– Ты нам больше молока не носи, – зашептала ей
девушка.
Девочка молчала.
– Все никак не спрошу, звать тебя как?
– Катя, – так же шепотом ответила девочка.
Девушка достала из-за печи, разломила неизвестно откуда
взявшийся во время войны и голода пряник и протянула половинку Кате:
– На, помяни моего Лешеньку. Да ты не думай, ему
теперь хорошо, ангелочком будет.
"Ангелочком я тоже хочу быть, только умирать не
хочу, – думала Катя, – да я и не умру никогда".
В другом бараке, куда Катя носила молоко, жили
вербованные из дальних деревень на кирпичный завод женщины. Катя видела их еще
в тот день, когда их привезли на грузовике. Медленно переваливаясь по засохшим
комьям грязи, грузовик так и не дотянул до голубого дощатого магазина. Перед
рытвиной, заполненной водой, покачал бортами, как бы раздумывая, ехать ли
дальше, и остановился. Согнутые долгой дорогой женщины в кузове не шевелились. Из
кабины вылез, разминая затекшие ноги, низкорослый щуплый водитель. "Эй, вы
там, заснули что ли? – закричал он. – Вылезай! Слышь? Приехали!"
В кузове все так же не шевелились.
– Вам говорят, вылезай! Крюки не трожь, они сломаны.
– Нюш, ты прыгай, а я тебе чемодан подам, – поднялась
наконец полногрудая молодуха.
Сдвигая на затылок опущенные на глаза платки, девушки
потянули на себя фанерные чемоданы, узлы.
– Ух ты, девки, – присвистнул шофер, – а я думал –
бабы. Сколько их тут, безмужних, – глядя на задиравшиеся подолы перелезающих
через борт грузовика молодых женщин, соображал шофер. И не в силах справиться с
воображением, в изнеможении присел на лавку у магазина.
– Ну ты, воробей! – осмелела полногрудая, – куда нам
ставиться?
– Тащи сюда, – перебирая глазами девушек, отозвался
шофер. – Располагайтесь пока здесь, я сейчас начальству доложу. Народу навезли
тьма, куда размещать будут.
– Не садись на чемодан, сломаешь, узел возьми, да не
сюда, в тенек ставь, – хозяйничала все та же молодуха в кирзовых сапогах. –
Водички бы, – мечтательно протянула она.
– Это можно, – отозвался шофер, – пойдем, провожу.
– Нюрка, а ты что ж рот разинула, – засмеялись
товарки – Лидка, небось, не растерялась.
– Больно нужен, – обиделась Нюрка.
Ведро с водой поспело ко времени, девушки уже
развязывали узелки с печеными яйцами, луком и хлебом. Ели молча. Смели в ладонь
и высыпали в рот упавшие на подол крошки. Медленно пили воду, наверное, так
сытней. Сидели гурьбой до вечера. Сидели и утром. По очереди клали друг другу
на колени головы – искали вшей. К вечеру следующего дня пришел, наконец,
начальник, зычно поздоровался и велел идти за ним. Все закружились, не зная,
как за раз ухватить свои вещи.
– Вот ваше общежитие, – с дороги указал начальник на
вросший в землю барак и ушел.
"Всего лишь вчера здесь жили его куры", –
подумала Катя.
– Вы сюда надолго? – осмелилась она спросить у
воинственной Лиды.
– Надолго, – почему-то обозлилась та и первая вошла в
барак. За ней потянулись остальные. Потихоньку пробралась и Катя.
– Разувайтесь, мыть будем. Сходи веников наломай, –
бросила Лида коротконогой Таньке. – Может, лопату принесешь? – обратилась она к
Кате.
Катя кивнула и убежала. Все так же бегом вернулась с
лопатой и, боясь, чтобы не прогнали, потихоньку встала у стены. Женщины,
подоткнув подолы и, шлепая по лужам босыми ногами, обметали стены, потолки,
скребли, терли полы, лавки, выбивали не поддающиеся рамы.
– Мыла бы, – вздохнула Нюрка.
Катя, передвигаясь по стене, чтобы никому не
помешать, вышла. Вернулась она с миской мыла. "Вот, – поставила она на пол
миску, – вчера бабушка варила, жидко вышло, не застывает". Оставив работу,
девушки смотрели на мыло.
– Откуда у тебя такое богатство? – недоверчиво
спросила Лида. – Украла, что ли?
Катя замялась:
– Не украла, так взяла, оно у нас в сарае в мисках
стынуть выставлено, вчера варили.
– Полы вениками ототрем, – не то себе, не то подругам
сказала Лида, – голову мыть нечем, вши заели.
– Может, известки надо? – услужливо спросила Катя. –
Глина есть. Принести?
– Нюш, сходи, одной ей много не унести, –
распорядилась Лида.
Каждый день Катя ходила к бараку, но на дверях висел
большой ржавый замок. Девушки возвращались с работы поздно, до кирпичного
завода, где они работали, нужно было идти пять километров лесом.
В субботу пришли еще затемно, то и дело выбегали за
водой, за припасенным хворостом. Из трубы потянулся тонкий, раздуваемый ветром
дымок. Мылись по очереди, по очереди выходили развешивать на протянутой от
столба к столбу веревке свое застиранное самодельное белье.
На следующий день спали долго. Поднимали с подушек и
снова укладывали накрученные на бумажные бигуди головы, потягивались, вздыхали.
Подгонял предвкушаемый вкус килек– вчера бочку килек в магазин привезли, с утра
обещали давать.
К обеду в бараке была праздничная чистота. Расширяющий
ноздри запах недавней побелки мешался со свежестью отскобленных ножом деревянных
полов. Койки поверх стеганых лоскутных одеял были застланы вязанными в длинные
зимние вечера кружевными покрывалами. "Может, Бог даст жениха хорошего, –
говорили матери, завязывая в дорогу подушки и хранящиеся в сундуках новые
подзоры. – Годов-то тебе много, у меня в твое время трое по лавкам бегали. Поезжай,
дома что ж сидеть. Мишка еще в начале войны погиб, и Петька не вернется".
Приспособив на подоконнике осколок зеркала, Лида
выворачивает из волос обвернутые бумажками тряпичные бигуди. Косясь на товарок,
выдвинула из-под кровати фанерный чемодан, достала жестянку с кремом и
замусоленный огрызок черного карандаша. Густо размазала по лицу крем,
поворачиваясь к зеркалу то одной, то другой щекой, послюнявила карандаш и
медленно повела к вискам черные линии бровей.
– Чай, шофер твой придет? – не удержалась
коротконогая Танька.
– Придет, не придет, – независимо передернула плечами
Лида, – не пропадать же воскресенью, – вдруг неожиданно махнула рукой:
"Э-эх, была – не была", – и лихо застучала посреди комнаты
"русского". На лбу запрыгали кудряшки, поднималась и опускалась в
такт каблукам огромная, вызывающе выставленная грудь: "Ох! Ох!". На
Лиду, выкрикивая частушки, стала петухом наступать Нюра:
Гармониста
я любила,
Гармониста
тешила,
Сама
гармошку на плечо
Гармонисту
вешала.
– Ох! Ох! – подхватили девушки, нетерпеливо
притопывая ногами в ожидании удобного момента войти в круг.
– Лидка, твой идет! – закричала одна из них, различив
в темном длинном коридоре приближающуюся фигуру знакомого шофера.
– Васенька, заходи в круг, – разом расступились
девушки.
Вася насупившись отыскал глазами раскрасневшуюся,
запыхавшуюся Лиду и мотнул головой: "Пошли".
– Васенька, ты чего? – стараясь поспеть за ним по
коридору, спрашивала Лида, – ай обидела чем?
"Спешит, – усмехнулся про себя шофер. – Раньше,
до войны, девки и не глядели в мою сторону, а тут, поди ж ты, бегом
бежит". Он резко остановился, облапил девушку, дохнул ей в рот пьяным
перегаром. Лида отстранилась.
– Как хочешь, – лениво отозвался Васька и повернулся
было уйти.
– Да нет, я ничего, я так... Давай погуляем.
– Можно, – равнодушно отозвался шофер, а про себя
подумал: "Вас здесь много. За лесом еще один барак таких же бесхозных, как
ты, а я один, один на всех".
– Холодно, – поежилась Лида.
– Ну, – согласился Васька.
"...Господи! Да разве я о таком мечтала! В
деревне одни бабы остались. Другого уж мне не дождаться. На заводе два
колченогих мужика, и те женаты. Куда кинешься?"
– Выпьем? – шофер достал из кармана плоскую флягу,
отвинтил крышку, и из горлышка забулькала в запрокинутый рот водка.
– На, – протянул он фляжку Лиде.
– Не надо, я не пью.
– Да на, на, чего там.
Лида пригубила.
– У тебя деньги есть? – спросил Васька. – Истратился
я, это ведь почти неразведенный спирт.
– Есть. Только они в бараке.
– Ну пойдем, дашь.
В следующее воскресенье Вася снова пришел. Лида
поспешила достать припрятанную с недели кильку, очистила две вареные картошины
и пододвинула гостю. Заглотнув сразу обе картошки, Вася стал вытаскивать из
банки за хвост двумя плоскими короткими пальцами кильки и опускать их в рот.
– Хлеб нужон, – со знанием дела заявил он.
– Сейчас сбегаю, достану, – заторопилась Лида.
– Не ходи, у меня есть, – предложила Нюра. Она
выдвинула из-под кровати чемодан, вытащила завернутый в полотенце каравай,
отрезала ломоть и протянула Васе. – На, ешь.
– Деревенский, – со знанием дела похвалил тот. –
Откуда у тебя?
– Мать прислала. Ума не приложу, из каких запасов
пекла.
Гулять с Лидой Вася шел нехотя, то ли от еды
разомлел, то ли еще почему. Лида заглядывала Васе в лицо, ловила его руку и о
чем-то спрашивала.
– Ну, – не поворачивая головы, отзывался шофер, –
сказано было, приду.
– Лид, Вася идет, – завистливо вздохнула в следующее
воскресенье Нюрка.
Вася, прислонившись к дверному косяку, обмяк. Его
повисшие портки казались пустыми. "Вправду похож на воробья, мужиком и не
пахнет", – с облегчением подумала Нюра.
– Что ж стоишь? Заходи, садись, – замельтешила Лида.
"К Нюрке подвалюсь, – смекал шофер, – ей небось
из деревни не только хлеб, а и сало шлют". Набычившись, он пошел прямо на
нее:
– Я к тебе, слышь.
Нюра растерялась.
– Я и давеча с тобой хотел. Ты вона гладкая какая. Выйдем,
а?
Нюра переминалась с ноги на ногу.
– Ну, – торопил шофер,– на два слова. Ты не думай,
Лидка сама мне на шею повесилась, – объяснял он по дороге в лес, – а мне что, я
так только. А тебя сразу заприметил.
"Может, и вправду говорит, – затосковала
девушка. – Может согласится в деревню поехать к матери жить. Что она одна там с
ребятишками и хозяйством мается!" Шофер представился ей сильным мужиком,
поднимающим на вилы тяжелые пласты навоза, раскалывающим колуном чурки, чинящим
крышу, да мало ли мужской работы, которую справляла сейчас мать.
– Васенька, – нежно проговорила девушка и с
благодарностью взяла его за руку.
– Ну, – ухмыльнулся тот.
По воскресеньям в общежитии больше не плясали. Лида
ходила мрачная, потерянная. Нюра светилась надеждой. Но Нюрины планы Васе не
подошли – ни разоренное войной хозяйство ее матери, ни трое девочек, ее сестер,
ему были ни к чему, да и хлеб из деревни больше не слали, а уж о сале и
говорить нечего.
– Ну? – прижав к сосне высокую дебелую Феньку,
спрашивал Вася.
– Не, – качала головой Феня, мусоля в кулаке носовой
платочек.
– Ну, – нетерпеливо тормошил шофер.
– Не... Непутевый ты, – потупилась Феня.
– Ну ты, не очень-то бросайся, разбросаешься. Мужик
нынче дорог. Ну?
– Не. Лидку обманул, Нюрку тоже.
– Я их, уговаривал, что ли, – все больше налегал на
девушку шофер.
– Что ж так сразу, – отбивалась Феня, – давай
погуляем месяц-другой.
– Дура долговязая, – отступился Васька и, не
оглядываясь, направился к бараку.
– Заходи, Васенька, заходи милок, – приглашала
чернявая Клашка из соседней комнаты, – я тебе четвертиночку приготовила.
К черномазой не ревновали, она была лет на десять
старше Васьки, да и красотой не выдалась. "Мне бы ребеночка, – тайком
вздыхала Клаша. – Приважу я его, кобеля, хоть на месячишко, а там что Бог даст.
Мне и мать говорила: "Клаш, чем одной вековать, хоть от чужого мужика
роди". А этот не чужой, этот ничейный, греха меньше". Не боясь
пересудов, снесла Клаша на базар и лоскутное одеяло, и новый подзор, и теплую
шаль.
– Заходи, Васенька, заходи милок, винцом побалую,
есть и закусить чем.
Повадился он к черномазой. Глядишь – и женит. "Может,
так и надо: насыпать овса, и будет знать свое стойло, а там пообвыкнется",
– смекали девки.
Валентина шла с работы одна. Товарки управились
раньше и то ли забыли о ней, то ли ждать не стали. Сегодня суббота, все спешили
к домашним делам. "Дойду, чай, не маленькая: сначала березовый лес, потом
поляна, потом березы мешаются елками, а уж у самого барака одни елки". И
Валентина приготовилась к долгой дороге. Оказавшись одна в лесу, девушка вдруг
заметила, что трава уже густая стала, только на днях едва зеленела редкими
кустиками. Загустела и зелень берез. Вот тебе и лето. Валентина развязала
платок – жарко. Разулась и босиком пошла по прохладной, мягко стелющейся под
ногами траве. Хорошо-то как! В деревне не проглядишь, ни когда снег сойдет, ни
когда земля прогреется. Нужно вовремя и вскопать огород и засеять. Валентина,
как ее мать, бабка и прабабка, чувствовала исконную связь с землей. Здесь ей не
хватало этой связи, оттого, наверное, за несколько месяцев работы на кирпичном
заводе она устала до отупения. Сейчас усталость выходила из тела через босые
ступни. Но этого было мало, девушка скинула телогрейку и распласталась по
траве. Живая плоть земли вливала силу. Сила пробуждала желание. Чем сильней
грудью, животом, ногами девушка прижималась к земле, тем мучительней
становилось накопленное годами желание. Утоления не было.
В лесу кто-то свистел. Как на зов, Валентина
поспешила на свист. Не ушел бы. Представление о несущей избавление тяжести
мужика, гнало напролом через кусты, затопленные овражки, поваленные стволы,
сцепившиеся лапы елок. Шаги все ближе... То был Васька.
"Устроить бы Ваське расплату", – все чаще
поговаривали в общежитии. Кто-то даже слышал, как это делается в женских
тюрьмах: одного мужика на двадцать баб за раз хватит. Но то ли жалели его, то
ли не решались. Время от времени у кого-то из девушек появлялась или
возрождалась надежда на единоличное пользование шофером. "Васенька, может
зайдешь, – стерегли они у дверей. – Водочка есть и закусить чем. Не
погребуй".
– Ну, – соглашался Васька.
К ночи он пьяный уползал из барака.
Однажды, в понедельник утром, его нашли раздавленного
грузовиком: очевидно, ночью, уходя от так и не поделивших его подруг, уснул на
дороге.
Снова были воскресенья, и опять томились ожиданием
женихов девки. Прибрав койки и напустив на лоб кудряшки, они садились на
подоконник высматривать, не идет ли кто. Снова отчаянно плясали. Иногда пели.
Заводила очень высоким голосом долговязая Феня:
Ой, да ты
не стой, не стой на горе крутой.
За ней разом выдыхали тоску остальные:
Ой, да ты
не жди, не жди добра молодца.
У дверей стояла принесшая молоко Катя. Молока-то
девки и брали всего одну бутылку, так только – чай забелить. Катя почему-то
чувствовала себя виноватой в том, что по дороге, куда неотрывно смотрели
девушки, не идут добры молодцы, стеснялась она и того, что отец, которого она
почти не помнила, еще не погиб на фронте.
Третьим местом, куда Катя носила молоко, был старый
двухэтажный дом с обвалившейся штукатуркой. Пятна побелки напоминали
старожилам: до войны дом был розовым. У грязных стен в ожидании хозяйских
помоев трутся тощие свиньи. Это самый большой дом на поселке, здесь живет
начальство. Нагоняющее страх и трепет слово "начальник" не относится
к высокому рыжему мужчине с огромным горбатым носом, да и величали его на
поселке, в отличие от других обитателей дома, не начальником, а инженером.
– Катенька, это ты? – встречал инженер молочницу, на
ходу завязывая под таким же горбатым, как и нос, кадыком галстук. – Заходи,
заходи, я спешу на работу, а ты посиди с Марией, а то ей скучно одной.
Красавица Мария, жена рыжего инженера Бланкмана,
сидела в подушках с распущенными по белому пеньюару темными волосами. Она была
беременна и, как говорили на поселке, скоро должна родить. Катины посиделки с
Марией были уже обыграны; оставив на пороге кошелку с бутылками, она подавала
хозяйке ее сокровища: коробки с разноцветными нитками, лентами, кружевами. Сейчас
Мария разложит привезенные мужем из Москвы розовые и голубые куски фланели, и
они будут кроить чепчики, распашонки и обшивать их лентами, тесьмой.
Из всего поселка, состоящего из нескольких бараков,
утепленных высыпающимся из щелей шлаком, и одного двухэтажного дома, только
Бланкман был в Москве. Говорили, у него в руке рак, вот он и ездит в Москву
показываться врачам. Из Москвы Бланкман вернулся веселым. Правда, врач
советовал ампутировать руку, но он не согласился. "Как же я без правой
руки ребеночка носить буду?" – говорил он Марии. Катя тоже считала – руку
отрезать не нужно.
В очереди у магазина, куда в ожидании повозки с
хлебом собирались все женщины поселка, Катя слышала: "Конечно, у него жена
молодая, вот он и стесняется без руки, а ведь хуже будет".
"Не будет", – убежденно думала Катя.
У Бланкманов родилась девочка. Катя была счастлива,
если ей удавалось сбегать по какому-нибудь поручению Марии или подать ей
склянку, пеленку, да мало ли чего.
Снова Бланкман ездил в Москву, теперь ему
ампутировали руку до локтя, врач говорил – нужно до плеча. "Но ведь у нас
скоро будет второй ребенок, и я тебе не смог бы тогда ничем помочь", –
оправдывался он перед Марией. Мария, как, впрочем, всегда, была согласна с ним.
Молча согласилась и Катя. "Они безумцы, – говорили женщины у магазина, –
зачем им двое детей, ведь он скоро умрет".
Мария родила вторую девочку. Бланкману в Москве
ампутировали руку по плечо. На работу он теперь не ходил, придерживая
подбородком угол простынки, пеленал совсем еще крохотную вторую дочку. Когда
Мария затевала большую стирку, он уходил в лес, толкая перед собой коляску с
рыжей девочкой, другая рыжая девочка держалась за его брючину.
На улице бывшего, как о нем думали, инженера
сторонились, избегали смотреть ему в глаза и спрашивать о здоровье.
"Умрет, умрет", – говорили о нем, едва он
успевал отойти на несколько шагов.
"Нет! – кричала им Катя. – Нет!"
Бланкман умер.
Катя из окна видела, как взрослые со всего поселка
чинно шли к его дому – хоронить будут. Мама причитала: "Бедная Мария, что
же она будет делать со своими рыжими некрасивыми девочками". Дождавшись
момента, когда можно уйти из дому незамеченной, Катя бросилась в лес к той
опушке, где так часто сидел с детьми Бланкман. "Не понимаю, не
понимаю", – повторяла она про себя, а когда добежала, упала на траву и
закричала кому-то: "НЕ ПОНИМАЮ!"
"Катя! – кричит со двора в открытое окно
бабушка, – корову ищи. Опять в колючки ушла. Продать бы ее, окаянную, так ведь
не купит никто, знают ее шальной норов. К маяку беги", – торопит бабушка
вышедшую из дома босиком Катю.
Маяк на краю земли, к нему нужно долго идти. Сначала
полем, потом долго тащиться по песку. За последним бараком дорога раздваивается
на широкую – в город, и узкую – в поле. Здесь, как и в прошлом году, посеяна
рожь. У обочины дороги на вывороченных комьях земли стебельки низкие, редкие,
через два шага они выравниваются, стеблей уже не видно, одни послушные ветру
колосья. Девочка шлепает босыми ногами по гладкой и теплой на солнце тропинке. Если
все время смотреть на медленно колышимую ветром рожь, кружится голова, как по
волнам плывешь, пятки отталкиваются от земли – подними руки и полетишь. Там,
впереди, тропинка оборвется и улетишь в небо. Девочка идет, а дорога все не
кончается. Кажется, будто кто-то подталкивает в спину, и, не в силах сдержать
явившийся вдруг восторг, Катя бежит все быстрей, быстрей. Вот уже хлеба позади,
начинается полоса бурьяна, что тут только ни растет: высокие колючки с
ярко-красным пушистым шариком на верхушке; серая, будто посыпанная пеплом,
полынь; ржавые метелки конского щавеля; стелются по земле сиреневые, налитые
кислым соком толстые листики заячьей капусты. Солнца на небе нет, и облака
рассеялись молочной белизной. Лучше, когда облака: идешь – и они плывут следом.
Где кончается небо? Бурьян постепенно редеет, все больше попадаются островки
песка, кустится редкая полынь, а потом и она исчезает. Песок, песок, вся дорога
из песка. Песок осыпается под ногами, сыплется между пальцами. Идти становится
тяжело. Песок горячий, а воздух холодный, значит, скоро темнеть начнет. Желтый
сыпучий песок местами затвердел серой плоской равниной, ближе к маяку таких
плешей все больше. Если вглядеться под ноги, можно различить вымытую дождями и
выжженную солнцем белую крошку костей. Иногда попадаются большие лошадиные
зубы. Девочки, с которыми Катя ходила сюда, собирают их, – говорят, счастье
приносят. Рассказывают, что здесь давным-давно воевали татары.
Маяк высится на обрывающемся уступом высоком песчаном
холме. Почему его назвали маяком? Это два соединенных перекладиной и сходящихся
в вершине огромных толстых бревна. Похоже на печатную букву "А". Однажды
здесь нашли лошадиный череп. Что это? – остановилась Катя. В песке что-то
белело. Может, это засыпанный череп? Человеческий череп! Человек? Это смерть!
Только сейчас девочка заметила: уже темно. Скорей отсюда! Она бежала, падала,
снова бежала, ноги вязли в песке. Скорей! Кто-то гонится следом, вот он уже
близко, сейчас протянет костистую руку. Страшно оглянуться, там, на перекладине
маяка, нанизанные, как сохнущая на солнце вобла, болтаются татары. Череп был
человеком. "Это я-я-я", – настигает череп. Вдруг песок под ногами
ползет, Катя падает, отчаянно хватается за песок и сползает вниз. Ледяная рука
обхватила шею. Девочка сжалась, затихла. Все. Я умерла. Потом она чувствует
больно подвернувшуюся ногу, приподнимает голову; вокруг все то же – песок,
черное небо. Здесь еще кто-то есть, только не нужно бежать, а то он решит, что
я боюсь. Катя ищет слова, которыми можно задобрить этого кого-то, но он
остается все таким же страшным и неумолимым.
Участники периферийных ансамблей и футбольных команд,
иногородние абитуриенты и девочки из предместий везут свое нереализованное
честолюбие на центральные улицы больших городов. Загораются надеждой
оказавшиеся во вкусе столичных мальчиков длинноногие блондинки, утратившие было
веру в себя от непосильных трудностей в десятом классе, и гаснут взоры их не
выдавшихся статью подруг.
"Я красивая! Я красивая!" – цокают каблучки
Мальвины. Катя чувствует себя маленькой шлюпкой рядом с выступающей
трехмачтовым кораблем Мальвиной. Вдохновленные руководителем школьного
драмкружка подружки приехали в столицу поступать на актерский факультет
института кинематографии. Доступное для периферии кино, а не театр, пробудило
их воображение.
– Катенька! – патетически восклицал Рудольф Карлович,
тряся длинными крашенными бакенбардами, – ты добьешься всего, о чем я мечтал
когда-то, – и отдал ей коронный номер своей юности: "Как хороши, как свежи
были розы".
"Как хороши, как свежи были розы", –
машинально повторяла про себя Катя, забившись в угол институтского вестибюля.
Сегодня здесь толкутся триста девочек, из которых отберут всего, лишь восемь. Здесь
же группами, напустив на себя суперменскую снисходительность, стоят и мальчики,
а по оставшемуся не заполненным абитуриентами проходу – от входа до безучастно
взирающего вахтера – прогуливаются дочки кинозвезд. "Вот, вот и вот",
– указывают на них глазами толпившиеся девочки, мечтающие принести себя на
алтарь искусства. Итак, остается пять мест.
"Скорей бы все это кончилось", – думает
Катя. А Мальвина, окрыленная оглядывающимися на нее маститыми киношниками,
чувствовала: только для нее сегодня светит солнце.
"Как хороши, как свежи были розы", – читает
Катя перед комиссией. Сидящий в центре стола, наверное, председатель комиссии,
деликатно, не раскрывая рта, зевнул, положил на лысину спадающую черную прядь и
что-то пометил в своих списках. К нему наклонилась и поспешно зашептала рядом
сидящая плотная дама в ярко-зеленом платье и тяжелых серьгах. Председатель
согласно кивнул.
"Не прошла – решила Катя. – До конца дочитывать
или сразу уйти?", – соображала она, машинально выговаривая затверженные
слова. Остальные члены комиссии, откинувшись на стульях, ждали.
– Достаточно, – прервал председатель, – вы свободны.
Катя направилась к двери, прошла мимо сочувственно
расступившихся перед ней девочек, спустилась по широкой мраморной лестнице и
оказалась на улице. Впереди мелькнуло желтое пятно, снова появилось,
остановилось и поплыло дальше, опять остановилось, задвигалось и встало.
– Милочка, что с вами? – спросил обладатель желтого
пятна, оказавшегося портфелем. – У вас что-нибудь случилось?
– Случилось? – повторила про себя Катя, стараясь
понять, о чем у нее спрашивают, и тут она увидела раскачивающуюся на тротуаре
узорную тень листьев каштана, обгоняющие и идущие навстречу ноги прохожих и
пухлую в розовых веснушках руку, державшую портфель.
– Пойдемте, я вас кофе напою, а то на вас лица нет, – вкрадчиво заговорил
обладатель портфеля. Катя молчала.
– Ну же, – мягкая липкая рука взяла за локоть.
Девушка отстранилась.
Портфель помедлил и двинулся дальше.
"Что же теперь делать? Некоторые по шесть раз
поступают?" – соображала Катя, но про себя знала точно: не будет больше
пытаться.
Стать артисткой – единственный доступный, на взгляд
невежественных девочек, способ вырваться из унылых провинциальных будней. Желание
праздника, чего-то необыкновенного связывалось с ослепительными улыбками
кинозвезд.
"Хорошо быть собой, – размышляла Катя, шагая по
незнакомым улицам чужого города, – я не умею, да и не хочу ни в кого
перевоплощаться. Значит, бездарна".
Через две недели Катя с Мальвиной делили вещи. Мальвина
поступила и на радостях отдала подруге чемодан.
– Я себе куплю, – говорила она, – а тебе неизвестно,
куда ехать придется.
– Неизвестно, – подтвердила та.
– Может, еще куда в технический вуз сунешься, где
конкурс поменьше.
– Можно и в технический, – безучастно согласилась
Катя.
В комнате общежития строительного института вдоль
окрашенных коричневой масляной краской стен стояли койки. На койке у окна,
свесив ноги, сидела получившая на пять лет право жительства в столице Катя. "Узнаю,
чем отличается теоретическая механика от сопромата, а сопромат от деталей машин",
– меланхолически размышляла она.
Хозяйки остальных коек были оптимистками. В первые же
дни занятий они положили в тумбочки на стопки заготовленных для лекций толстых
тетрадей новые готовальни и коробки с карандашами "Конструктор". Тут
же появились накидки, салфетки, вышитые подушечки – одним словом уют. По
вечерам из соседней комнаты приходили ребята. Ерзали на стуле, натужно
старались сострить и не знали, куда девать руки. Только для белобрысого
кряжистого Петьки прижимистая Ганя доставала из-под кровати посылку с хуторской
снедью. Петька раскладывался по столу обоими локтями, отрезал своим перочинным
ножиком ломтики нашпигованной салом домашней колбасы и медленно, обстоятельно,
жевал.
– Ух ты, – чесал затылок внезапно появившийся на
пороге Шурик.
Он заглядывал, нет ли Нины. Нина, не поднимая от
чертежной доски головы, краснела, а Валя, самая старшая среди студенток,
отодвинув от себя учебник химии, колюче блестела на Шурика очками. Тот вздыхал,
топтался у порога и уходил. Валя снова подносила к самым глазам учебник:
"Берем пробирку, закроем пробкой", – читала она вполголоса. "Берем
пробирку, закроем пробкой, берем пробирку, закроем пробкой", – зубрила
она, откинув голову и закрыв глаза. Проработав у станка четырнадцать лет и
сломав на своем родном заводе ногу, Валя получила направление в институт. Теперь
она хромала, опираясь на палку, и грызла гранит науки.
Вот уже несколько дней Катю провожает из института
пятикурсник в синем бостоновом костюме, синем плаще, синюю шляпу он держит в
руках. Из засаленного воротника добротного костюма, как у черепахи,
высовывается серая сморщенная шея.
– Николаем звать, – представился он Кате, – с Урала приехал, живу у
товарища, вместе в армии служили, – и неожиданно твердо предложил: – давайте
вместе заниматься.
– Какой же вам смысл со мной заниматься, я на первом
курсе, вы на пятом?
– Ну и что ж, я вам буду помогать.
– Спасибо, – неуверенно проговорила Катя, выискивая корысть в
бескорыстном предложении.
– Только будем заниматься у вас.
– У нас, к сожалению, негде, в комнате, кроме меня,
еще трое, даже вторую чертежную доску негде поставить.
Катя шла в общежитие, пятикурсник в синем шел за ней.
Через каждые пять минут Катя говорила: "До свиданья", – но синий
человек с серым лицом и бесстрастными глазами шел следом.
– До свиданья, – настаивала девушка, боясь, что он предложит посидеть в
сквере, а потом все равно пойдет за ней. – До свиданья, мы уже пришли, вот мое
общежитие.
Синий человек словно и не слышит.
– До свиданья, я же вам говорю, вот мое общежитие.
– Я пойду с вами.
– Что вы, – изумилась Катя громче, чем надо, – у нас
и повернуться негде, все сейчас дома.
– А может, нет никого дома.
– Да нет, сейчас уже все вернулись из института.
– Что ж, мы им не помешаем, – невозмутимо проговорил
Николай.
– Извините,
но я все-таки не могу вас пригласить. Давайте встретимся завтра в институте, в
читальном зале.
На
следующий день Катя после лекций тащилась в библиотеку, не могла же не пойти,
раз обещала. Отыскивая в читальном зале своего знакомого, она наткнулась на его
неподвижный, устремленный на нее взгляд. В буфете Катя поспешила сама уплатить
за себя. Ели сардельки с тушеной капустой. Николай как бы невзначай придвинул
под столом ногу к Катиному колену и назидательно заговорил: "Ты
неправильно держишь вилку, нужно вот так. Ты неправильно держишь вилку", –
повторил он громче. Люди за соседними столиками стали оглядываться.
– Я,
пожалуй, пойду, – отодвинула тарелку Катя и почти бегом направилась к выходу.
Через
несколько месяцев они столкнулись в коридоре института. Николай шел с рулоном
чертежей под мышкой.
– Дипломная
работа,– с гордостью указал он на чертежи, – защищаться буду. – И на его
бесцветном лице появилось нечто вроде улыбки.
– О! –
попыталась сделать улыбку и Катя.
– В Москве
остаюсь. Правда, не в самой Москве, километров двадцать от Москвы. Ну я и не
хотел в самой.
– Женишься,
что ли?
– Друг, у
которого живу, познакомил, соседка его. У нее дом свой.
– А на
Урале у тебя жены не было? – спросила Катя, глядя на его скупо разжимающийся
рот.
– Да я с
ней не был расписан, – махнул рукой Николай, – так только жили несколько лет.
– А невеста
красивая?
– Ничего.
Дом свой.
Кате
подумалось: сейчас будет говорить о том, как его любит невеста, и поспешила
уйти.
"Все
прозябаешь!" – кричала Мальвина, врываясь к Кате в общежитие, и, если в
комнате кто-нибудь был, тут же переходила на шепот:
– А у меня
уже четвертый любовник, и все – мои верные псы. Сидят у телефона и ждут моего
звонка. Если позвоню и не окажется дома – всё: в ногах валяться будет – не
прощу. Знаешь, меня одну из всего курса пригласили сниматься в кино. Это очень
утомительно – простаивать по десять часов в съемочном павильоне под
направленными на тебя прожекторами и без конца повторять дубли под окрики
режиссера. Я, наверное, замуж выйду за кинооператора, он снял для меня
квартиру. На юг обещал каждый год возить. Катенька, миленькая, да не сиди ты в
этом погребе, пойдем, я тебе гения покажу".
Мастерская
гения была под крышей добротного восьмиэтажного "сталинского" дома.
До последнего этажа девушки поднялись на лифте, а там, держась за хлипкие
поручни, стали перебирать ногами частые железные ступеньки узкой винтовой
лестницы. Ступеньки оканчивались обитой жестью дверью. Мальвина позвонила.
Через несколько секунд за дверью послышались поспешные шаги.
– Входите,
– широким жестом пригласил гений.
Он был
почти уродлив: выдающаяся вперед нижняя челюсть, приплюснутый нос, под
нависшими дугами бровей – цепкий взгляд светлых глаз. По тому, как любезно он
снимал с девочек пальто, можно было подумать: в последние дни только и делал,
что ждал их появления. "Проходите, проходите", – радостно потирал
руки гений. Тянувшиеся вдоль стен коридора толстые доски стеллажей прогибались
под тяжестью мраморных, гипсовых, бронзовых женских голов. Головы таинственно
улыбались, хмурились, мечтали.
– Здесь
осторожно, – предупредил скульптор засмотревшуюся Катю и, взяв ее за руку,
помог обойти громоздившиеся друг на друге круглые чурки.
– Дереву,
наверное, сто лет, – оглянулась Катя.
– Это
специальная порода, – профессионально пояснил хозяин, – у нас таких нет, из-за
границы привозят, на заказ.
Посреди
мастерской стояла огромная деревянная заготовка обнаженной мужской фигуры с
поднятыми в нестерпимой муке руками. На грубо намеченном лице, в котором нельзя
было не увидеть сходства с хозяином, застыл крик. Кости таза у скульптуры так
же, как и у ваятеля, были выдвинуты вперед, а на плечах лежала лишняя для
нормального человека деревянная масса. Скульптор был не то чтобы горбат, но
непомерно разросшиеся лопатки согнули длинный костяк, и при ходьбе казалось –
огромные кисти рук загребают землю.
– Нравится?
– спросил скульптор не сводящую глаз с заготовки гостью.
– Да, –
просто ответила та, и хозяин мастерской показался ей вдруг очень близким
человеком. Даже захотелось приблизиться и коснуться плечом его груди. Чувствуя
на себе пристальный взгляд, Катя опустила глаза; он сам подошел и прижал ее к
себе, именно так, как она хотела, – плечом к груди.
– Чай пить!
– крикнула из соседней комнаты Мальвина, – Игорь, а яства твои где?
– Были, да
все вышли, – развел тот руками.
Чай пили в
неожиданной тишине. Мальвина, что с ней редко случалось, куда-то унеслась в
мыслях. Катя думала: наверное, Игорю неловко за пустой чай и вообще он, должно
быть, очень несчастлив. Игорь же соображал, как бы спереть с соседнего чердака,
из мастерской Веры Николаевны, чурку красного дерева. "Завтра чуть свет
придет ко мне под дверь, все такое же, как и много лет назад, "молодое
дарование" и долго будет звонить. Я в это время, конечно, еще дома – сплю.
Спустя полчаса Вера Николаевна снова придет и будет ходить до тех пор, пока я
не открою. "Знаете, Игорь, – загнусавит она, – у меня кто-то чурку
унес". Стоя друг против друга, мы будем думать об одном: чурку унес я.
"Тогда какого же черта ты сюда таскаешься", – мысленно чертыхнусь я,
а вслух скажу: "Вера Николаевна, миленькая, извините, я не могу вас сейчас
пригласить, у меня обнаженная натура, и вообще купите себе большой висячий
замок". "Да, да", – скажет Вера Николаевна, – но замок не купит.
Ведь тогда ей незачем будет стоять перед моей дверью".
– Мальвина,
ты о чем задумалась? – хохотнул Игорь и дружески обнял ее за плечи.
–
Понимаешь, – глядя в чашку с чаем, медленно заговорила Мальвина, – мне иногда
страшно становится. Я и замуж-то выхожу из страха. Даже рада тому, что жених
мой не первой молодости и страдает одышкой – так верней. Случается, хочется
дать ему оплеуху и посмотреть, стерпит ли. Если стерпит – любит, значит, а вот
любил бы, если бы я была беззубая и уродливая? До сих пор помню, как мать во
время войны принесла с помойки непрогоревшие угли, они так и не разгорелись,
только раскалились докрасна. Жар из печи освещал ее постаревшее в войну лицо с
беззубым запавшим ртом. Зубы она потеряла все сразу, от голода.
"Какая
ты страшная!" – вырвалось у меня. Мать притихла, а потом слышу – плачет. Я
не помню, что она тогда говорила и говорила ли вообще, но только плакала она
оттого, что ее никто больше не будет любить. Вот и на меня иногда находит такой
страх, я, может, и артисткой стала для того, чтобы мною восхищались, обо мне
говорили и уж, конечно, любили. И любовников себе завожу от страха. Думаете,
это они боятся меня потерять, нет, это я завишу от их любви. Мне жутко, власть,
которую я над ними имею, не заслужена мною. Когда они бесконечно звонят по
телефону, подолгу прыгают на морозе возле моего подъезда, а потом в комнате
смотрят голодными собачьими глазами, мне стыдно и неловко за эту власть над
людьми. Будто украла что и должна скорей вернуть. Я всегда сама тороплю
события; пока он, глотая слюну, гладит мне колени, спешу раздеться.
"На", – говорю ему, и еще ни одна сволочь не отказалась... Оператор
обещал мне шубу из белого каракуля. Что ты на это скажешь, Катенька?–
неожиданно закончила Мальвина.
Она в самом
деле была необычайно красива: серо-голубые огромные удлиненные к вискам глаза
на тонком лице и светлые легкие волосы, как бы подсвечивая кожу, делали ее
прозрачной.
– Мы люди
тихие, смирные, – ответил вместо Кати Игорь, – и страсти нам твои не по
карману.
– Спой
что-нибудь, – попросила Мальвина. – Я, когда тебя послушаю, вроде как страх
выплачу.
– Это
можно, – согласился Игорь и, протянув руку, снял со стены гитару. Долго
настраивал ее, так же долго, согнувшись, сидел, глядя в одну точку. Неожиданно
ударил по струнам и запел одним голосом, без слов. Сначала был крик
отчаявшегося человека, обращенный к кому-то за помощью, потом полилась тихая
тоскливая жалоба с причитаниями, снова выкрикивались мольбы и прошения, и снова
бесконечный, разрывающий душу плач... Голос заметался, задрожал и оборвался.
Девочки перевели дыхание.
– Женщины
чувствуют, – вздохнул Игорь, – скульптура им моя тоже нравится, а вот на
художественный совет это, к сожалению, не распространяется. Катя, придешь ко
мне еще?
Катя
кивнула.
– Знаешь, у
тебя прекрасная голова и взгляд рассеянно-сосредоточенный. Ты похожа на богиню
мудрости Минерву, она вышла из головы Юпитера. Приходи, я сделаю твою голову из
белого мрамора.
На
следующее утро, еще не открыв глаза, Катя почувствовала: что-то изменилось в
мире. Удивительно легкими стали руки и очень сильными ноги. Приобрели значимость
и вещи в комнате: скатерть вдруг поразила белизной, обрели некое изящество
симметрично разложенные на Ганькиной кровати, вышитые подушечки, не раздражал
на этот раз и черный штамп "Общежитие № 8", проставленный всюду: на
полотенцах, простынях, одеялах и даже на абажуре. Скатывающиеся с
крыши холодные потоки осеннего дождя не отделяли комнату от пузырящихся под
хлещущими струями луж, от мокрых деревьев, рассаженных по обеим сторонам
проспекта, где на троллейбусной остановке под зонтиками стояли люди и смотрели
туда, откуда должен был появиться троллейбус.
В
институте, повернувшись спиной к аудитории, математик заполняет вращающиеся
доски интегралами и радикалами. Студенты, потеряв ход рассуждений, спешат
списать все в тетрадь. "Тоска-то какая", – думает отчаявшаяся поспеть
за лектором Катя. Не ассоциировался с радостями бытия и закон предела текучести
стали, демонстрируемый на лабораторных занятиях по сопромату. Утреннее ощущение
значительности окружающего совсем исчезло на лекции по теоретической механике.
Мир снова стал пустым. Все тот же непрекращающийся с утра дождь теперь вызывал
досаду. Не обрадовал и быстро подошедший троллейбус. На своей остановке Катя не
сошла. Представив себя в общежитии, не сошла и на следующей. Там сейчас хлопают
дверьми, бегают с кастрюльками и сковородками – ужин готовят.
"Конечная",
– объявил водитель, и пассажиры, раскрыв зонтики, поспешили в метро. Оказавшись
в вестибюле метро, Катя подумала, что всего лишь через полчаса можно быть у
Игоря. Тут же ей показалось – все вокруг знают, куда она едет, и осуждают за
нетерпение. "Я просто так, зайду на несколько минут", – убеждала себя
девушка и постаралась сделать независимый вид. Стоящая рядом пожилая женщина
подозрительно сощурилась. Катя отвернулась. В черном окне метро она увидела
свое отражение – всего лишь миловидная, но не больше.
Украдкой,
оглядываясь по сторонам, вошла в подъезд. Около лифта, к счастью, никого не
было. "Игоря, наверное, сейчас нет, – с тревогой и облегчением думала
Катя, – если работает, уйду, не буду мешать".
Игорь не
работал. В маленькой комнате на диване, где они в прошлый раз пили чай, сейчас
сидела, глядя на носок своей лакированной туфельки, крутобедрая брюнетка с
высокой прической.
"Я,
мол, ничего, я всем рад", – радушно развел руками Игорь и помог Кате снять
пальто, повесил его рядом с енотовой шубой брюнетки.
– Я только
на минутку, мимо шла, – стала оправдываться Катя.
– Ну что
ты, пожалуйста, садись, – пригласил Игорь, – выпей с нами.
Брюнетка
подвинулась, освободив новой гостье место. "Веселыми притворяются,
улыбаются, а сами только и ждут, когда уйду, – подумала Катя. – Однако сразу
уходить неудобно, догадаются, как мне тошно".
Игорь
принес третий стакан, налил коньяк и придвинул ей – пей.
– Ешьте, –
стараясь изобразить гостеприимство, натужно улыбнулась брюнетка, – мясо очень
вкусное, вырезка, на базаре покупала. Хорошо, у Игоря плитка есть, зажарить
можно.
Вблизи
брюнетка вовсе не казалась красавицей. "Нос, небось, полчаса перед
Игоревой дверью пудрила", – теперь уже снисходительно думала Катя, но есть
не могла. Куски мяса, разложенные на тарелке, вызывали тошноту, пить тоже не
хотелось. Игорь тем временем менял на проигрывателе пластинку – снял интимно
доверительную песенку и поставил Баха.
Бах – иная
реальность, не имеющая отношения ни к общежитию, ни к институту, ни к енотовой
шубе брюнетки. Утратили гипнотическую силу ее крутые бедра, да и хозяин из
непостижимого гения превратился в согбенного усталого человека. Слушая Баха, мы
оказываемся наедине с вечностью.
"Ты
где?" – спросили глаза Игоря.
"Нигде
и везде", – мысленно ответила Катя, она словно услыхала тоску всех людей.
Не об этом ли, подняв руки, кричит заготовка автопортрета Игоря.
Пластинка
кончилась. Теперь легко было уходить. Неожиданное присутствие в мастерской
брюнетки стало не суть важным, и возвращение в общежитие не представлялось
трагедией.
Прошло уже
много дней с тех пор, когда Катя была в мастерской. Игорь тоже не приходил,
собственно, он и не знал, где она живет, но мог спросить у Мальвины. При каждом
стуке в дверь Катя замирала, такую же тревогу вызывали телефонные звонки везде:
в институтской лаборатории, в чертежном кабинете и даже в чужой квартире. В
прохожих на улице она искала сходства с Игорем: заглядывала в глаза, обмирала
при виде похожего затылка и оглядывалась на сутулых мужчин. Смотрела и на
девушек, представлявшихся ей теперь натурщицами скульптора. Вон та, глазеющая
на витрину комиссионного магазина, похожа на обнаженную деревянную скульптуру
"Утро", где молодая женщина, закинув за голову круглые руки, сладко
потягивается. Девушка чем-то напоминает Ганьку из общежития, такие же широко
расставленные глаза и большой рот, наверное, тоже с белорусского хутора. Может,
она носила Игорю присланную ей домашнюю колбасу и они вдвоем, как Ганька с
Петькой, резали ее ломтиками.
Только с
Мальвиной можно было говорить об Игоре, и Катя пошла к подруге. Мальвина
бросила страдающего одышкой кинооператора и жила теперь с подающим надежды
молодым режиссером. Длинноногий красавец-режиссер, по словам Мальвины, курил
трубку и назидательно говорил ей: "Женщина ты очень уютная, но актрисы из
тебя не выйдет". В самом деле, Мальвина изощрялась в кулинарном искусстве.
Кухня в новой однокомнатной квартире режиссера была ее царством. Здесь она
расставила по полкам коробки со специями, банки с разноцветными приправами, тут
же на стене висел набор кухонных ножей и половников. На плите булькало, шипело,
шкворчало, и над всем этим, как алтарь, возвышался холодильник. Изящная
Мальвина в шлепанцах, согнув лебединую шею, потрошила тощего цыпленка и объясняла
Кате: "Понимаешь, он теперь без работы, и мы продали мою шубу из белого
каракуля. Домой приходит поздно, злой, а мяса поест – подобреет. Только ему
подавать нужно, как в доме его родителей, с салфетками, суп наливать не из
кастрюли, а из суповой миски, вилка слева, нож справа. Я сама мяса не ем, ему
оставляю. Кроликов очень любит. Вчера объездила все рынки пока нашла, а он его
есть не стал, – не тот соус подала. Весь вечер шагал от стены к стене, а потом
сказал, чтобы я ему раскладушку ставила. Иногда приходит в два часа ночи, а я
сижу и жду его с накрашенными глазами... Ну а ты, все принца ждешь?" –
неожиданно зло спросила Мальвина.
– А что
Игорь – принц? – вырвалось у Кати.
– Ты про
скульптора, что ли? Так ведь он гений. Мой, вон, тоже гений.
Тут вставили
и повернули в замке ключ, дверь резко распахнулась и четкие мужские шаги
направились в комнату.
– Это он! –
всполошилась Мальвина, – а я еще не переоделась.
– Давай я
тебе помогу, – засуетилась и Катя.
– Нет, ты
лучше иди, а то неизвестно, в каком он настроении.
Спускаясь
по лестнице, Катя ловила себя на странном чувстве, будто Мальвина дала санкцию
на любовь к Игорю, и теперь казалось, он шел рядом. Его колючие глаза потеплели
и стали чуть-чуть насмешливыми, как тогда в мастерской, когда они стояли,
касаясь друг друга.
На улице
темно, безветренно, тихо опускаются мохнатые хлопья снега. Снег падает на
размокшую от долгих дождей землю и тут же превращается в грязь. Вдоль еще не
заасфальтированного тротуара тянутся похожие друг на друга безликие дома новостройки.
Квадраты окон мерцают синим светом телевизоров. "Сидят сейчас новоселы
перед телевизорами и смотрят один и тот же фильм" – подумалось Кате, и
Игорь с ней согласился. Теперь они думали одинаково. Все девушки, с которых
Игорь когда-либо лепил, перестали существовать, не было и тех, которым еще
только предстояло позировать, ведь они придут и уйдут, а я останусь. Я
останусь, что бы ни случилось, и если он попадает под трамвай и ему отрежут
ноги, я одна не брошу его. От мысли о своей нужности Кате стало теплей. Их
связь была почти осязаема, вот они вдвоем на высокой бричке – такие брички Катя
видела только в кино – выезжают в бескрайнюю степь. "Подумай! Что будет
потом?" – кричат обитатели новостроек. "Так ведь потом не существует,
– недоумевает Катя, – есть очень легкое и счастливое сейчас. Когда ты говорил,
что будешь лепить с меня Минерву, богиня мудрости представлялась со скорбно
сжатым ртом, а сейчас она не в силах сдержать радость. Может быть, мудрость и
есть радость. Радость тихо падающего снега, радость закончившегося дня и
обещающего бессмертие звездного неба".
День
проходил за днем. Исписывала ли Катя, близоруко щурясь, тетради
дифференциальными уравнениями, стояла ли в очереди за колбасой, смотрела ли
кино, – всюду чувствовала присутствие Игоря. Прочитав иногда несколько страниц,
вдруг спохватывалась: все это время мысленно разговаривала с ним, снова нужно
начинать с начала. До экзаменов оставалось несколько дней. Пять экзаменов и по
несколько дней на каждый, итого – две с половиной недели. Усилием воли Катя
возвращалась к прочитанному. Ощущение присутствия Игоря согревало и делало
уютным даже продавленную, с проштампованным бельем, койку в общежитии. Высокий
месяц в окне, рассвет, медленная смена дня и ночи – все говорило о прорвавшемся
сквозь уныние и тоску будничных дел ваятеле. Не было сомнения в его
единственности и незаменимости.
С
последнего экзамена Катя несла в себе пустоту и абсолютную непричастность к
своей будущей профессии. Своя ненужность надсадно томила и тем, что некуда было
деваться. В общежитии сейчас пусто, все уехали на вокзал выстаивать в кассах
дальнего следования летнюю очередь за билетами домой. У Кати не было дома, то
есть он, конечно, где-то числился, в ее паспорте стоял штамп постоянной
прописки в городе, о котором не скажешь – ни большой, ни маленький: четыре
кинотеатра, два театра – драматический и музыкальной комедии; в самом центре
фонтан и гостиница "Интурист". В этом городе живет державшаяся всегда
вместе родня. Самый главный в родне – старший мамин брат. Всегда взъерошенный,
он с утра до ночи носится по каким-то таинственным базам, торговым точкам,
кому-то что-то достает, у кого-то что-то берет, а по ночам считает деньги.
"Небось, жить хочешь? – спрашивал он у Кати. – Хлеб кушать хочешь? А на
хлеб и масло хорошо бы положить. Ну так вот, хочешь кушать хлеб с маслом,
успевай поворачиваться". И он успевал, только жене его – маленькой,
кругленькой, со злыми черными глазками – все было мало, она мечтала о светском
обществе и презирала мужа с его бедной родней.
Последний раз,
когда Катя приезжала на каникулы, дядя водил ее по комнатам своей новой
квартиры и показывал: вот здесь, в спальне, пол застелили ковром, а в гостиной
повесили хрустальную люстру, потом сняли, очень большая была, купили поменьше,
а то сразу видно, что богатые. "Так это и без люстры видно", –
обмолвилась Катя. В тот раз дядя, украдкой оглядываясь на дверь, не видит ли
жена, дал Кате деньги. "На, – говорит, – купи себе что-нибудь, ведь тебе
нужно одеваться; может, замуж кто возьмет". Катя взяла деньги, а брать не
нужно было.
Пойти к
Игорю не хватало духа. "Все вещи в мире существуют отдельно. Вот железная
рама окна в троллейбусе, вот я держусь за холодные никелированные поручни. Если
сейчас троллейбус резко затормозит, люди в проходе повалятся друг на друга.
Потом, ругаясь, встанут и снова будут стоять каждый сам по себе. Что из того,
что сегодня прекрасный весенний день, к которому применимы все определения
весны: яркое солнце, клейкие тополиные листочки, запах ландышей и прочее, если
я не знаю, для кого и зачем я?.. Однако с чего бы это? Может, сказывается
усталость от долгого насилия над собой, а может, теперь, когда наконец сдала
сессию и могу пойти к Игорю, слишком уж очевидной мне представилась реальность
ожидающих весны нарядных девушек и моих стоптанных туфель".
"Не
пойду", – решила Катя и сошла с троллейбуса. На остановке в кабинах
телефонов-автоматов, загораживая рукой трубку, мужчины и женщины сговаривались
о месте свиданья. "В общежитии сейчас никого нет, – снова подумала Катя. –
Был бы у Игоря телефон..." И тут же обрадовалась, что телефона нет; можно
пойти сейчас же и увидеть его. Пусть даже в последний раз.
–
Здравствуйте, – выдавила из себя Катя открывшему ей двери скульптору и
замолчала, стоя на пороге.
Игорь
неожиданно растерялся.
– Проходи,
– пригласил он, и в голосе не было шумного веселья и радушия, как в первые два
раза. – Что ж ты стоишь, заходи. Нет, не в мастерскую, в комнату иди, в
мастерской мне посадить тебя некуда да и показывать нечего: новое еще не
наработал, а старое уже видела.
Катя вошла
и робко присела на краешек дивана, рядом тяжело опустился Игорь. Катя боялась
поднять глаза, она только и видела что неподвижно лежащую около нее на диване
большую сильную руку, руку мастерового. В его молчании не было нечаянной
радости, это скорее предостерегающее молчание. Завтра ему нечего будет ей
сказать, но то ж будет завтра, а сейчас она неудержимо катилась с крутой
железной крыши, судорожные попытки вцепиться пальцами в железо ни к чему не
приводили, удержаться было не за что, и она падала.
– Ты
сегодня какая-то потерянная, – сказал Игорь и, взяв Катю за плечо, притянул к
себе. В дверь позвонили. "Да ведь у меня сегодня гости", –
всполошился хозяин и пошел открывать.
В комнату,
размахивая руками и выкрикивая приветствия, ввалился огромный белобрысый
детина.
– Бас, –
представился он Кате.
За ним
вошли три девушки и тщедушный, очень беззащитный на вид молодой человек в
старомодных очках.
– Мои
друзья, – отрекомендовал всех сразу Игорь.
– Валерик –
скрипач-виртуоз, – указал на тщедушного молодого человека Бас.
Молодой
человек смутился.
– Лялечка –
жена его, лирическое сопрано, – продолжал Бас.
Высокомерная
блондинка, не поворачивая головы, прямо с порога направились к висящему на
стене зеркалу.
– А это
наши с Игорем дамы.
Дамы
посмотрели друг на друга и хихикнули.
– Итак,
располагайтесь, – шумел Бас и, расстегнув портфель, ставил одну за другой на
стол бутылки, консервные банки, кульки.
– Игорек,
стаканы! Тащи стаканы!
– Да не
шуми ты, – подошла к нему вплотную толстомясая жена скрипача.
Бас шумно
засопел и смолк.
Потом Игорь
рассказывал Кате: эта самая Лялечка женила на себе скрипача-виртуоза, самого
талантливого студента в консерватории. Поначалу рассчитывала на министра,
постоянного клиента своей матери, работавшей брючницей в ателье "люкс".
Мать тогда из кожи вон лезла, чтобы своей Лялечке к каждому приезду черного
ЗИМа сшить новое платье или успеть связать модную шапочку. Министр, увозя
Лялечку на ЗИМе, был преисполнен самых серьезных намерений, но спустя полгода
испугался общественного скандала – ведь у него были жена и двое взрослых
сыновей. Посоветовавшись с матерью, Лялечка решила взяться за Валерика: по
словам профессоров-преподавателей, его ждет большое будущее. "Валерик
наивен до святости или до глупости, не знаю, как это назвать, – говорил Игорь,
– и Лялечка взяла его, что называется, голыми руками".
Первые
тосты поднимали за успехи хозяина. Говорили о персональной выставке, о
художественном совете, заказах и гонорарах.
– Ты свою
канитель бросай, – ораторствовал Бас. – Вон наколбасил сколько, – указал он на
запыленные скульптуры, стоящие на стеллажах – а что тебе с этого. Вот Валерик
играет, – Бас мотнул головой в сторону скрипача, – так ему за это отваливают
ого-го сколько, а нас с Лялькой, – он обнял рядом сидящую жену Валерика, –
только и выпускают, что на сцену пригородного клуба, где мы поем за копейки и
жидкие аплодисменты. Спасибо, друзья выручают, – проглотив рюмку водки,
ухмыльнулся Бас.
Дамы снова
хихикнули и взяли двумя пальчиками миндаль в сахаре.
– Что
жеманитесь, пейте! – заорал захмелевший Бас.
Игорь взял
одну из них за локоть и стал что-то шептать на ухо. Дама засмеялась, подняла
рюмку, и они вместе выпили.
– Катенька,
а ты чего, одеревенела, что ли? – не унимался Бас.
Катя пила.
Перед глазами плыли устремленные на Ляльку бычьи глаза Баса, прильнувшая к
Игорю дама, другая, чем-то обиженная, и безучастный ко всему скрипач. Рушился
потолок, в воздухе повисали огромные расщепленные бревна балок и стропил.
"В меня воткнули ржавый штык, не поворачивайте, не надо проворачивать.
Больно! Он же тупой, не трогайте, а то он разрежет все внутри", – услышала
Катя свой голос.
– Пьяна, –
хихикнули дамы.
– Пьяна! –
закричала Катя и захохотала во все горло. – Пьяна! Я танцевать хочу!
Катя
подняла вверх руки и, не в силах удержаться на ногах, стала передвигаться по
стенке, изгибаясь в импровизированном танце. "Какая пластичная!" –
услышала она восхищенный голос Игоря.
– Откуда у
тебя эта провинциалка? – спросила одна из дам и тут же добавила:
– Уведи ее
в туалет, сейчас блевать будет.
– Я не могу
так! – извиваясь по стенке с устремленными вверх невидящими глазами, кричала
Катя. – Отрубите мне голову, вон там за дверью стоит топор. Пожалуйста,
отрубите мне голову!
– Ну что
ты, что ты, – подошел Игорь. – Сейчас тебе будет лучше. Держись за меня.
Пойдем.
В коридоре
Катю стошнило.
– Сюда,
сюда, – терпеливо уговаривал Игорь. В туалете Катя повалилась на пол.
–
Осторожно, ты же разобьешься, пол каменный, – пытался поддержать ее Игорь.
Сидя по
полу, Катя плевала в унитаз, в унитазе плавали ее длинные темные с
рассыпавшимися шпильками волосы. Освободившись от очередного приступа рвоты,
она подняла лицо и неожиданно сказала:
– Я люблю
тебя.
– Да знаю
я, – махнул рукой Игорь. – Ну пойдем, нечего здесь сидеть, а то простудишься. –
В комнате он попросил: – Девочки, освободите диван, я положу ее.
– Что ты с
ней канителишься! – возмутилась одна из дам. – Вызови скорую помощь, ее
заберут.
– В
мастерскую скорая не едет, – возразил Игорь.
– Что ж,
она у тебя ночевать останется? – с вызовом спросила дама.
– Куда же
мне ее девать? – развел руками Игорь.
– Один
диван и тот занят, – констатировал Бас.
Общество
поскучнело и стало собираться уходить. Закрыв за гостями дверь, Игорь сел рядом
с Катей.
– Тебе
сейчас лучше? Может, кофе сварить? – спросил он, гладя Катину руку.
– Не уходи,
– попросила Катя. – Не нужно кофе. Ты жалеешь, что они ушли?
– Нет, я
рад. Нам ведь никак не удается побыть одним.
– Какой
ты... – Катя пальцем обвела рот Игоря, провела по бровям, очертила морщинки на
лбу и засмеялась.
– Какой? –
настороженно спросил Игорь.
– Не знаю,
– пожала плечами Катя.
Игорь
наклонился и в изнеможении положил голову рядом с головой Кати. Пронзительный
взгляд его голубых глаз растекся в нежности. "Если что-то должно
случиться, пусть случится скорей",– подумала Катя. Представилась с
горящими свечами елка далекого детства. Елку не разрешали ставить, говорили,
фитиль на свечах обгорит, пламя станет длинней – достанет до ветки, и тогда все
вспыхнет. Ведь то была даже не елка, а смолистый кедр, в сибирских лесах елок
нет. Катя с подружками тайком лепила из крашеных полосок бумаги цепи, корзинки,
хлопушки и перед самым Новым годом, положив на прилавок магазина скопленную за
несколько месяцев мелочь, долго перебирала коробки с роковыми свечами. Дома не
устояли перед обилием игрушек, и елка была наряжена. Горели свечи. Как
загипнотизированная, смотрела Катя на фитилек под лежащей на ветке ватной
снежинкой. На кухне хлопнули дверью, пламя качнулось и снова распрямилось. Вата
была совсем близко от быстро съедающего тонкую свечку огня. "Ну же, –
мысленно подгоняла огонь Катя, – еще чуть-чуть и достанешь". Мука ожидания
неотвратимого усилилась, когда из комнаты все ушли. Теперь она была наедине с
огнем. "Ну же, гори скорей, раз все равно сгоришь, – и Катя наклонила
ветку к огню. Пламя мгновенно вспыхнуло до потолка. – Пожар! – закричала Катя,
глядя расширившимися от ужаса и восторга глазами на бушующее пламя.
Откуда
исходит жар, старалась понять Катя: от горящей ли елки или от склонившегося над
ней благодарного лица Игоря. Прибежали взрослые, сорвали с постели матрац и
накрыли им пламя. На полу лежала обгоревшая елка и черные обуглившиеся игрушки.
Игорь спал.
В темном
пустом сквере стучат на ветру голые черные ветки деревьев. В самом дальнем углу
сквера, возле сметенных в кучу опавших листьев, втянув голову в плечи и
обхватив руками колени, сидит на корточках Катя. Если долго сидеть, то не
только согреешься, но и почувствуешь боль в суставах, а это уже нечто отличное
от пустоты, ведь боль вызывает желание освободиться от нее. Всякий раз, когда
они прощаются на пороге его мастерской, она говорит себе: все – это последний
раз, больше она не придет. Но проходит неделя, и тягостная боль последнего
свидания снова сменяется надеждой. Его, опустошенного бесчисленными ожидающими
внимания поклонницами, она забывает; ей представляется совсем иной Игорь. Тот,
который на заготовке автопортрета поднял руки в отчаянье, и этому человеку
нужна только она. Ей тоже нужен только он. Без него ей плохо, но еще хуже с
ним, с действительным, глаза которого ничего не обещают.
Три дня
тому назад, когда Катя последний раз была в мастерской, скульптор, свесившись
со стула и приоткрыв один глаз, спросил: "Катенька, а почему ты не уходишь
от меня? По срокам ты уже побила все рекорды". Вчера у него была попойка
по случаю сдачи очередного бюста вождя, и теперь он с трудом удерживался на
стуле.
– У меня
нет сил уйти, и ты ведь не всегда такой, – так и не сняв пальто, уныло ответила
Катя.
– Какой же?
– оживился Игорь.
– Разный.
Ты работать можешь.
– Могу? –
удивленно переспросил хозяин. – Нет, Катенька, ты все придумываешь. Я ничего не
могу. Ни-че-го. Когда я был маленький, мои рисунки отправляли на выставку за
границу. В пять лет я получил Гран при. Гости отца, он уже тогда был известным
художником, не столько интересовались его работами, сколько мной. Я был
вундеркиндом, обо мне говорили, мною восхищались. Бабушка, старая барыня,
прикалывала мне огромное кружевное жабо и сажала к вечернему чаю. "Ах,
душка!" – всплескивали руками гости. Дети быстро смекают, что от них
требуется, и я стал работать напоказ, стал обезьяной. Отцу тогда же нужно было
увезти меня в деревню и приобщить к смирению работающих от зари до зари
деревенских женщин. Иллюстрации моей дипломной работы печатались в журналах, я
до сих пор показываю их девочкам. Их резкие и настороженные движения сразу же
становятся округлыми, доверчивыми. Ха! Ну да не об этом речь. Если я и
представляю какой-нибудь интерес, то только в ореоле моих работ. Ну, а ты,
разве ты была бы со мной, если бы мы встретились на улице? После диплома
следовало медленно, по кирпичикам, выкладывать подмостки, чтобы подняться на
следующую ступень, а я не стал, да и не смог этого сделать. Сам я никогда
ничего не преодолевал. Первую ступеньку подставил отец, вторую – институт, а
сейчас собраться бы, как пружина, но для этого нужно от многого отказаться.
– От чего
многого? – простодушно спросила Катя.
– Да мало
ли от чего, – зло заговорил Игорь, – я меньше всего чувствую себя отшельником,
который из года в год, согнувшись в одиночестве, бесславно работает. Правда,
после его смерти найдут в мастерской шедевры, но такая перспектива не для меня.
– В деревню
нужно уехать, – после молчания продолжал Игорь, – здесь невозможно работать.
Только ты можешь мне помочь. Хочешь, переходи ко мне жить, от меня жена ушла.
– Разве ты
был женат? – изумилась Катя.
Игорю
неприятно было ее удивление и он огрызнулся: "А ты как думала?" Катя
молчала, она знала, что согласится, все как будто происходило помимо ее воли.
Это чувство неотвратимости чего-то тяжелого приснилось сегодня во сне. На
светло-зеленой весенней поляне, огороженный низким забором из тонких, далеко
отстоящих друг от друга дощечек, стоит маленький домик лебедя. От полукруглого
отверстия – входа в домик – до легкой калитки, которую лебедь распахивает
грудью, протоптана узкая тропинка. У тропинки, высоко подняв на длинной шее
голову, стоит белый лебедь. Ему было бы очень хорошо стоять вот так под
становящимся с каждым днем все жарче солнцем, если бы не тревожное ожидание
чего-то. Вдруг, ломая забор, врывается на поляну толпа мальчишек с поднятыми
палками. "А, попался!" – кричат они. Лебедь в ужасе прячется в свой
домик. "Выходи! – кричат мальчишки, колотя палками по тонкой крыше. –
Выходи! Все равно убьем!" В самом деле, соображает лебедь, крыша сейчас
провалится, да и прятаться стыдно. Гордо подняв голову, лебедь вышел, ему даже
удалось пройти несколько шагов. Мальчишки то ли от неожиданности, то ли от
безысходной тоски в глазах лебедя замерли с поднятыми палками, потом они
медленно обошли лебедя со всех сторон, и круг начал сужаться. "Сейчас
убьют", – решил лебедь, и из глаза у него выкатилась огромная слеза. Катя
проснулась.
"Уже,
наверное, много времени", – подумала Катя, все так же сидя на корточках в
темном, сквозящем черными ветками сквере. В окнах соседних домов погас свет,
давно поспешно прошли, глубоко засунув руки в карманы плащей, припозднившиеся
молодые мужчины. Нужно идти, а то общежитие закроют, потом не достучишься.
Утром Игорь
пришел за Катей в общежитие. "Я вовсе не чувствую себя счастливой, –
думала она, складывая в чемодан вещи. – Все кажется, здесь какая-то неправда.
Всего лишь год назад я так ждала этого, а теперь не то чтобы не рада, я не верю
ему. Мальвина говорит, наша семейная жизнь быстро кончится и, чем раньше мы
будем жить вместе, тем быстрее наступит конец".
Игорь,
наверное, думал о том же и, так как в комнате никого не было, попросил:
"Катенька, только ты не придумывай ничего, люби меня таким, какой я
есть". Говорил он нежнее обычного, может быть, оттого, что брал ее в жены.
Безрадостный
осенний день, стекла окон посерели от холода, мысли ползут медленно – погода не
вдохновляет, да и спать хочется. Катя выгребает из стенного шкафа Игоревой
квартиры истлевшие тряпки, старую обувь. Среди огромных растоптанных башмаков
Игоря – совсем новая женская босоножка; наверное, бывшая жена искала ее. Кате
кажется: все это уже когда-то было: был чулан с разваливающимися картонными
коробками, была кухня с белым буфетом, и плита стояла на том же месте,
припоминается даже закатившаяся под кухонный стол красная бусинка.
В комнате
по углам стоят мешки со слежавшимся грязным бельем, на окнах пыльные выцветшие
шторы, полы затоптаны – все говорит о давно окончившейся любви бывших супругов.
Конец их отношений путается с началом Катиного переселения, и тогда начало
становится концом. Терялось и ощущение времени, вечер ли становился ночью, ночь
ли была бесконечной, не отличной от утра холодной осени, – только на улице было
давно темно, когда Игорь возвращался домой. Не зажигая света, тяжело опускался на
диван, и по тому, как резко падали на пол стаскиваемые ботинки, куртка со
звенящими в кармане ключами, Катя понимала – злой. Через несколько минут к
мерному ночному стуку сгружаемых у соседнего молочного магазина ящиков
присоединялся свистящий храп.
Виделись
редко. Утром, когда Игорь спал самым глубоким сном, Катя уходила на работу.
Училась она теперь на заочном отделении. Вечером же Игорь, как всегда, был в
мастерской. "Нечего тебе там делать, – с раздражением говорил он, когда
Катя хотела зайти в мастерскую посмотреть его новые работы. – Я сейчас делаю
заказной эскиз барельефа для стадиона, это тебе не интересно".
– Ты
говорил, что больше не будешь работать на заказ. Денег, которые я зарабатываю,
нам хватит на двоих, – пыталась протестовать Катя.
– Хватит,
хватит, – зло передразнил Игорь. – На что хватит? На хлеб? А я французский
коньяк люблю, я не одержимый, как ты себе представляешь, я всего лишь человек.
Катя знала:
когда Игорь, выкричится, он сникнет и заговорит о том, что он безвольный,
ничтожный человек, он хочет, но до истерики не может работать. "Страдание,
когда-то увиденное в заготовке автопортрета, – все чаще думала Катя, –
оказалось не настоящим". Не им придумана и композиция – поднятые в
мучительной тоске руки и застывший на лице крик уже были в одной из скульптур
Родена. Творчество Игоря ограничивалось всего лишь тем, что наделил заготовку
сходством с собой. Однако, наверное, не случайно именно с этим отчаяньем он
отождествил себя. Не раз пьяный, да и трезвый тоже, скульптор завидовал какому-нибудь
домовитому служащему. В воображении рисовался добродетельный супруг, увешанный
авоськами с харчами. "Зато жена того покладистого человека, – иронизировал
Игорь, – с ненавистью прислушивается, как муж шаркает шлепанцами, хлопает
дверцей холодильника и дергает ручку унитаза".
– Я из
самой несчастной породы людей, – не то себе, не то Кате говорил скульптор, – я
не принадлежу к добродетельным обывателям, и у меня нет сил вырваться, найти
свою песню, – то, ради чего люди отказываются от радостей жизни. Понимаешь, я
пустоцвет. Хоть бы у меня было смирение примириться с этой мыслью...
Катя
понимала: Игорь "колбасит", как выразился когда-то Бас, бесчисленные
бюсты и надгробия, чтобы занять себя. На бюст вождя хотя бы объявлялся конкурс,
а надгробие – доход верный. Уговорив любящих родственников усопшего в сходстве
гранитного лика с фотооригиналом, ваятель являлся домой с оттопыривающимися от
денег карманами. Деньги тут же пропивал, но то было не суть; главное, в такие
минуты чувствовал себя победителем. "Это пустяки, – говорил он Кате, – вот
я по-настоящему начну работать. Выставку бы мне персональную организовать.
Сейчас ведь больших художников нет. "Он скульптор божьей милостью", –
говорил обо мне Эльмарин – член художественного совета. "Интересно
работает", – изрек как-то наш институтский патриарх, рассматривая мою
курсовую работу". Игорь, как женщина, помнил все комплименты, сказанные
ему за всю жизнь. В этом отношении он был схож с Мальвиной. Так же, как
Мальвине необходимо было постоянное подтверждение ее красоты, Игорю нужны были
слова, выделяющие его из всех прочих.
Выставлять
на персональной выставке было нечего. Вот уже тринадцать лет прошло после
окончания института, а Игорь все собирался, как он говорил, заняться
самосовершенствованием и начать, наконец, работать по-настоящему. "Со
следующей недели обязательно начну, – уверял он Катю. – Запрусь в мастерской и
никого не буду пускать, на дверях повешу записку "уехал и скоро не
ждите". Знаешь, как заика Демосфен упражнялся в ораторском искусстве? Он
клал камешки в рот и пытался говорить, при этом выбривал себе половину головы и
не показывался на люди до тех пор, пока у него не отрастали волосы. Тут уж
волей-неволей будешь работать". Однако на следующей неделе выискивались
какие-то дела, не сделав которые Игорь считал себя несвободным и не мог
сосредоточиться на работе. Случалось, никаких дел не находилось, тогда,
рассеянно походив по квартире, он отправлялся в мастерскую. Там и в самом деле
в надежде на внезапное озарение, запирался и, просидев в оцепенении перед
непочатой деревянной чуркой несколько часов, спешил снять с дверей записку о
своем отсутствии. Теперь с нетерпением ожидал прихода восторженно внимающих
девочек, им он рассказывал свои замыслы, освобождаясь от не получивших еще
четких очертаний образов, воплощение которых он оставлял до лучших времен.
Лучшие времена представлялись в виде невесомого состояния – когда стамеска сама
рубит дерево, а мысль едва поспевает за ней.
В редкие
минуты откровенности Игорь признавался: к несчастью, очень редко ему удается
забыть себя и ясно ощутить место и назначение всего в мире. Настоящее
просветление было лишь однажды. "...Мы с отцом поехали в Брянские леса
охотиться, остановились у его старой няни, – рассказывал он Кате. – Няня,
согнутая временем маленькая старушка, сохраняла удивительно живой взгляд, даже
странно было видеть на ее стянутом морщинами лице такую ясную голубизну глаз.
Она смотрела на отца из-под низко надвинутого платка, глаза ее плакали от любви
к нему. Няня все никак не могла оторваться от отца, она ходила за ним,
заглядывала в лицо, неловко топталась, пытаясь отгадать его желания, боязливо
дотрагивалась до его руки. На меня она перевела взгляд, когда отец сказал, что
я его сын. Мне показалось, няня так и не поняла, что часть любви нужно перенести
на меня, – она тотчас снова, не отрываясь, стала смотреть на отца. Его она
носила на руках из ванной комнаты до тринадцати лет, носила бы и дольше, если
бы он позволил. Матери отца, то есть моей бабушке, она служила всю жизнь. Ее
прадеды были крепостными у моих прадедов, и преданность господам передавалась
по наследству. "Я
сейчас", – говорила няня, отворачиваясь к шипящим в жарко горящей печи
чугунам. "Я сейчас", – повторяла она и спешила достать из-под пола
отборные соления. Не могла она оторваться от отца и поздно вечером, когда давно
уже нужно было идти в сарай доить козу.
– Шурка,
сходи, а? – попросила она внучатую племянницу, которая жила с ней.
Шурка,
долговязая чернявая девка с толстой косой на спине, недовольно заворчала.
– Ай,
боишься в потемках? – страшась, что Шурка откажется, спросила няня.
Мне жалко
стало старушку, и я предложил: пока Шурка будет доить, я постою у сарая. Шурка
оживилась, но стеснялась показать свою радость и все тем же недовольным голосом
стала спрашивать у няни, задать ли козе нонешнее сено или то, что осталось с
прошлого года. Собиралась она медленно, зачем-то ей понадобилось рыться в
ящиках комода, доставать завернутую в тряпицу новую кофту. Кофту она не надела,
а кое-как сунула обратно и задвинула ящик. "Дура, – злобно подумал я, –
небось, сейчас начнет золотые часы пристегивать". Как будто кое-как,
небрежно, а на самом деле поглядывая в висевшее на стене выцветшее, ржавое
зеркало, она завязала пуховый платок, и когда, наконец, загремела в сенях
ведрами, я поднялся. Нарочно замешкался, натягивая куртку, думал, Шурка в это
время сойдет с крыльца, но, распахнув на улицу дверь, я увидел блестящий в
темноте зловещий глаз. Я растерялся. Молча постояв передо мной, Шурка, недобро
хмыкнув, стала спускаться с обледенелых ступенек. Глядя на ее болтающиеся в
широких валенках длинные худые ноги, я ждал, пока она по узкой протоптанной в
снегу тропинке дошла до сарая и смешалась с его чернотой. Потом тоже сошел на
тропинку и вдруг увидел небо, огромное черное звездное небо. В городе такого неба
не бывает, там глаз упирается в коробки домов. Небо было надо мной и вокруг
меня. Удивительная тишина, неподвижное небо, высокие звезды – все говорило о
вечности. Время, казалось, остановилось, и я, как никогда ясно, увидел человека
в мире. Будто и не было моей бессмысленной городской суеты, неожиданно забылась
самая красивая девушка у нас на курсе, взаимности ее я жаждал вот уже третий
год. Сразу исчезли из памяти и коллеги-скульпторы, весь запал которых уходил на
бесконечный треп об искусстве. Растаяло и мое ставшее надрывом тщеславие. Я
видел огромного, высеченного из дерева человека. То был человек, не
принадлежащий ни к какой эпохе, ни к какой национальности, даже непонятно –
мужчина или женщина. Он словно вслушивался в окружающий его мир, уставшие глаза
теплились добротой, плечи согнулись от непосильной тяжести жизни, а могучие,
готовые приняться за любую работу руки покоились вдоль тела. Тут уж мой резец
работал без натужного домысливания.
– Что-то вы
не застегнувшись? Мороз ведь.
Я с усилием
оторвался от исполинской фигуры всечеловека и, не понимая, что от меня хотят,
рассеянно переспросил: "А?"
– Холодно,
говорю, – закричала мне в лицо Шурка и побежала к дому.
Тут только
я осознал: долгий скрип снега возле меня означал Шуркино ожидание. Почувствовал
и продирающий до костей мороз, такие морозы бывают всего лишь раз за всю зиму.
В эти дни, кажется, все промерзает насквозь, даже ветер, обессиленный, утихает.
Как это я стоял так долго и не заметил, что у меня расстегнута куртка, – обычно
на всякие неудобства, вроде холода, голода и усталости, реагирую сразу.
Вот и
сейчас тоже, я устал думать; часами сижу один, без мыслей и образов. В конце
концов, работают же люди, не напрягаясь. Можно оформлять стадионы или взять
заказ и поставить в городском парке какую-нибудь молодежную группу – "он и
она". Он одной рукой обнял ее за плечи, а в другой – огромная шестерня или
гаечный ключ. Она держит рулон чертежей. Для заводских правителей такой
ансамбль – высший пилотаж в искусстве, и на деньги они не скупятся. Можно
купить большую квартиру, еще через год – машину и дом в деревне. В деревне
Катьку поселю, она любит тишину и уединение, чего не скажешь о прежней жене.
Женой моей была та самая красивая девушка на курсе, взаимности которой
добивался весь Суриковский институт. Замуж она за меня пошла, соблазнившись
славой, ведь мой отец был известным художником, а дедушка прославился своей
скульптурой еще до революции. Жена не была любящей Джульеттой, ее привязанность
зависела от моего успеха. Теперь в нашем разрыве я вижу знамение новой жизни,
наконец-то начну работать по-настоящему, а в жены подвижнику, как никто больше,
подходит Катька. Вот уже два года, как она ходит все в тех же туфлях, не
заметит, если вдруг окажется босиком. Я и представляю ее именно босиком, в деревне.
Когда она войдет в незнакомый двор, не залают собаки и не загогочут гуси, а
зимой у нее под ногами не обломится тонкая кромка льда. К счастью, Катя знает
свое место. Когда я собираюсь куда-нибудь в гости, она не идет со мной. Я этому
рад, не потому что стесняюсь ее. Нет, конечно, если приодеть, будет не только
мила, но и экстравагантна. Просто своим присутствием она сковывает меня.
Забивается в угол и молчит, все замечает и так точно потом обо всем говорит,
самую суть ухватывает – я просто диву даюсь. Я ее боюсь, как боятся свою
совесть, все кажется, подслушивает мои мысли. Не раз замечал: вглядывается в
меня, надеясь что-то отыскать. Но то, что она ищет, все больше и больше
становится невозможным. "Что ты шпионишь за мной! – кричу я, выведенный из
себя ее настойчивым ожиданием. – Люби меня таким, какой я есть!" Катька
все больше отдаляется, с ней тяжело, раздражает и ее постоянная замкнутость.
Несколько раз, когда был пьян, не выдержал и отколотил свою бабу, в конце
концов, должен же мужик чувствовать себя хозяином в доме.
"Жду
ли я его?" – спрашивала себя Катя. Вот уже два месяца, как Игорь уехал со
своим напарником в Сыктывкар оформлять дворец пионеров. Напарник Витька к
своему художественному ремеслу слеп и глух, как борзая без обоняния, с его-то
энергией и мощью каменотесом быть. Витька таскал в мастерскую завернутые в
брезент куски мрамора, радуясь, доставал фотографию "свежего
покойничка" и, блюдя указания Игоря, принимался за работу. То ли от страха
остаться без наставника, то ли от благоговения перед мастером, но большую часть
гонорара отдает Игорю. Оставшиеся деньги пересчитывает и прячет в карман.
"На расширение производства", – хохочет он. Устроил Витька и эту
поездку, долго куда-то бегал договариваться.
Совсем
немного времени прошло с тех пор, как Катя прислушивалась к ночному стуку
парадной двери, к щелчку замка и неторопливым шагам Игоря, а кажется, минула
вечность. Когда в первый раз уходила из мастерской, казалось, у него очень
широкие плечи – он загородил мир, теперь же стал узким, прозрачным. Хорошо,
писем не пишет, не знала бы, что отвечать.
Катя, не
зажигая света, села у окна и стала смотреть в пустой квадрат неба между домами.
В небрежно прибранной комнате пахло пылью, совсем как в те дни, когда переехала
сюда. Вдруг на улице ухнуло – квадрат неба зарозовел. "Салют! – догадалась
Катя. – Совсем забыла, ведь сегодня Первое мая. Раз, два, три, – считала она
залпы. – Скорей бы это кончилось". Раньше салют у них с Мальвиной был
вестником чудес. В постели, наверное, не слышны залпы, и, натянув на голову
одеяло, Катя прижала колени к животу и часто задышала себе на грудь, чтоб
скорей согреться и уснуть. Привиделся с умными глазами теплый и уютный
медведь... Среди ночи она вдруг проснулась от неожиданно четкого ощущения
пустоты. Это конец, поняла она. Потом серый рассвет за окном, как никогда
раньше, говорил о холодном и бесконечно пустом мире.
Игорь
приехал веселый, шумно ввалился в дверь, грохнул об пол рюкзак и нарочито
громко о чем-то заговорил. "Он какой-то неестественный, – подумала Катя. –
Как заводная игрушка. Сейчас протянет руку". И в самом деле поднял руку и
притянул Катю за шею, пальцы его показались негнущимися, а нос, которого Катя,
отвернув лицо, коснулась щекой, был твердый и холодный, как железка. Игорь с
облегчением отстранился и снова о чем-то поспешно заговорил. Справа во рту у
него появилась щербина – выпал зуб. "Раньше не могла надышаться его
сигарным запахом. Стоит от меня всего лишь в двух шагах, а кажется – очень
далеко. Вот его рассыпавшиеся волосы, прозрачные глаза... и пустота. О чем он
говорит?" Катя пыталась вслушаться в слова. Последнее время не раз
случалось: прежде, чем успевала осмыслить, о чем речь, Игорь, остервеневший от
невнимания, бросался на нее с кулаками. "Зачем он все говорит и говорит?..
И голос стал металлический – резкий, отрывистый". Железными представились
и огромные туристические ботинки с квадратными носами на толстой рифленой
подошве. "Сейчас поднимет ногу и ударит..." Говорящая голова вдруг
стала превращаться в бело-голубую каску мотоциклиста. Голова – жестяный шар,
внизу белый, а сверху голубой. Шар все растет... под ногами неожиданно
появилось что-то мягкое... Теряя сознание, успела подумать: "Это хорошо –
не будет бить".
Выйдя на
улицу с чемоданом, Катя зажмурилась от яркого солнца – был прекрасный весенний
день, один из тех немногих дней, что кажутся первым днем творения. Идти было
некуда. Чемодан, с которым они с Мальвиной приехали в столицу и с которым она
пришла к Игорю, а теперь уходила от него, и на этот раз был легким. Оглянувшись
на мчащиеся машины, перешла дорогу, миновала высокий, пахнущий свежим деревом
забор, огораживающий строительство новой станции метро, и оказалась в сквере.
Здесь оживившиеся под солнцем шумели дети. Детей было, как никогда, много.
Радовались погоде и родители, сегодня они совмещали полезное с приятным. После
долгой холодной зимы выставили на солнце свои плоские мертвенно-белые лица и
старухи.
Глядя на
людей, Катя пыталась понять, ухватить ту границу, когда прекрасные лица детей
превращаются в равнодушные или злобные маски. Когда, в какой момент у человека
гаснут глаза? Когда он смиряется и идет на компромисс со своей мечтой? И мечтой
о чем?"
День только
начинается, я еще успею найти место, где можно переночевать", – решила
Катя и села на скамейку. Удобные, с высокими спинками, скамейки в сквере
располагали к покою. Рядом сидела широкозадая старуха в кокетливой, пожелтевшей
от старости беличьей шапочке, она разговаривала с обмякшим на солнце дедом:
– Я со
своим покойным мужем каждый год на юг в санаторий ездила. Знаете, там камбала
не такая, как у нас, она там круглая и большая, как стол, ее разрубали на куски
и так кусками продавали, сладкая была.
Старик
задвигал синюшными губами. Непонятно, означали ли эти движения представления о
вкусе рыбы или он хотел что-то сказать.
– А
помидоры вот такие были, – старуха вытащила из муфты крючковатые пальцы и
показала, какими были помидоры. – Мы их ведрами покупали, рубль ведро. Груши
таяли во рту, – тут она хрюкнула от удовольствия.
– Мне бы
памятник жене поставить, – отвечая своим мыслям, прошамкал старик, – вот только
никак не могу решить: какой гранит долговечней – серый или черный.
– Кур мы с
мужем покупали сразу по три штуки, корочка на них румяная... – не в силах
избавиться от ярких жизненных впечатлений продолжала его собеседница. – Я и
сейчас, если сдам комнату, могу хорошо питаться.
– Сдайте, –
рассеянно проговорил старик.
– Нужно
подыскать какую-нибудь скромную студентку, – озабоченно вздохнула любительница
вкусно поесть.
– А я вам
не подойду? – вмешалась в разговор Катя. Старуха недовольно оглядела ее и после
затянувшегося молчания запричитала:
– Вообще-то
я не хотела стеснять себя. Если и сдам, то не из-за денег, конечно, а так,
чтобы веселей было. Прописка у тебя есть? – уже более деловым тоном спросила
она.
– Есть, – Катя
достала из сумки и протянула паспорт. Старуха долго листала его, что-то
соображая, и наконец сказала:
– Что ж,
может и подойдешь. Приходи сюда завтра, в это же время, мы и потолкуем.
– Мне
сегодня нужно, мне ночевать негде.
Старуха
подозрительно посмотрела на чемодан, еще раз пролистала паспорт и
распорядилась:
– Ночуй,
где прописана.
– Как
хотите, – Катя взяла у нее из рук паспорт и поднялась, чтобы уйти.
– Ладно уж,
пойдем, покажу комнату, – согласилась домовладелица.
Катя шла за
старухой, глядя, как с трудом отрываются от асфальта и снова ступают на него ее
тяжелые ноги. Вдоль тротуара тянулись однообразные побеленные кирпичные дома.
Миновали пустую ржавую после зимы квасную бочку, овощной ларек, в котором
неподвижно стояла скучная, в белом поверх толстого пальто халате продавщица.
Прошли темную подворотню и оказались перед длинным невысоким домом во дворе. В
подъезде пахло кошками. Старуха нашарила в своем ветхом ридикюле ключи, долго
топталась – никак не могла попасть ключом в замочную скважину – и когда,
наконец, открыла дверь, Катя увидела бесконечный, тускло освещенный коридор с
двумя рядами приоткрытых дверей, оттуда выглядывали седые и лысые головы
старух. Пока хозяйка снимала замок со своей комнаты, из дверей напротив, не
мигая, смотрело на Катю белыми злобными глазами квадратное привидение в
бриллиантовых серьгах.
– Это они
ничего, это так, – оскалилась хозяйка.
– А моя
комната где? – нетерпеливо спросила девушка, оглядывая заставленное ветхой
мебелью старухино жилье.
Хозяйка
плюхнулась на стоящий у порога маленький стульчик, выставила ногу,
требовательно посмотрела на Катю. Помедлив, охая и причитая, стала стаскивать с
ноги бот, бот не поддавался, старуха натужно кряхтела. Вдруг неожиданно легко
сняла боты и недовольно заговорила:
– Я, может,
еще не сдам, у меня многие просят, не из-за денег сдаю, мне нужна девочка
услужливая, скромная.
Катя
молчала.
– Ладно уж,
покажу, – хозяйка отдернула между двумя глухо запертыми шкафами обесцвеченную
временем портьеру и торжественно провозгласила:
– Смотри! Лучше
не найдешь.
Комната
была неестественно маленькой. Напротив окна у входа, заняв почти половину
пространства, привалился старый разбитый диван с деревянными полочками.
Наверное, такие диваны во времена нэпа были роскошью для приезжающих в большие
города на постоянное жительство крестьян. Если не считать такой же, как в
комнате хозяйки, решетки на окне, пыльных в мелкую розочку ситцевых занавесок и
покосившейся этажерки в углу, здесь больше ничего не было.
– Вам,
наверное, стол понадобится? – недобро спросила хозяйка.
– Да нет,
ничего, и так хорошо, – поспешно ответила Катя.
– Если
понадобится, можешь моим попользоваться, – подобревшим голосом предложила
старуха, – а денег я с тебя много не возьму. Тридцать рублей устроит?
Тридцать
рублей стоила комната со всеми удобствами и уж, конечно, не в коридорной
системе.
– Устроит,
– согласилась Катя, – устроит, только можно мне сейчас одной остаться.
–
Пожалуйста, – обиделась хозяйка. – Я даже могу дверь закрыть, если хочешь.
– Хочу.
Хозяйка
вышла, хлопнув дверью. Тонкая перегородка заколыхалась, и дверь снова
отворилась. Катя прикрыла. За окном ничего не было видно, кроме облупившейся
желтой стены со скучными грязными пятнами. Катя зябко поежилась.
"Холодно", – хотелось ей сказать, но говорить было некому.
Однажды,
вернувшись домой, Катя увидела перед дверью хозяйкиной комнаты понуро сидевшую
на чемодане Мальвину. Идя к ней по длинному сумрачному коридору, успела
подумать: "Странно, как это старухи впустили ее, ведь моей хозяйки, судя
по всему, дома нет". Удивление от неожиданного прихода Мальвины сменилось
страхом перед ее скорбным видом.
– Что
случилось? – испуганно спросила Катя.
Мальвина
сидела все так же, не шевелясь. Дрожащими руками Катя сняла с двери ненавистный
замок. Мальвина, глядя перед собой невидящими глазами, поднялась. Катя взяла
чемодан и почти втолкнула подругу в комнату. "Сюда, сюда, моя комната не
здесь, это хозяйкины хоромы", – вела она ее за руку, а когда отпустила,
Мальвина тут же повалилась на диван.
– Господи,
да что случилось? – взмолилась Катя.
– Он ушел,
– простонала Мальвина.
– Твой
режиссер, – догадалась Катя.
– Он уехал
в командировку... Я считала дни. Через две недели не вернулся, как обещал. Не
было его и через три. Я думала, что-нибудь случилось и позвонила его родителям.
Подошла мать и очень официально заявила, что Эдуард давно приехал из
командировки, сейчас его нет дома. Я просила передать, чтобы позвонил, как
придет. Не позвонил. У меня больше не было сил мучиться, я выпила все
оставшееся снотворное, но уснуть не могла. Последнее время он часто уходил
ночевать к родителям, говорил, ему там спокойней работать. Я боялась приставать
с расспросами, боялась услышать то, о чем и сама знала, – он не любит меня. Все
надеялась, тысячу раз говорила себе, надеяться не на что, он никогда не женится
на мне, и все равно ждала. По вечерам боялась выйти на улицу – вдруг позвонит,
а меня не окажется дома. Часами смотрела на этот проклятый телефон, а он все
молчал, молчал целыми вечерами. Иногда казалось, испортился, я поднимала трубку
и слышала гудок. Часто не выдерживала и звонила сама. Лучше, если к телефону
подходил отец, он разговаривал со мной участливо. Казалось, будто разводит
руками и говорит: мне очень жаль вас, но, к сожалению, ничем не могу помочь.
Эдик злился, когда я звонила родителям. Однажды хотела отравиться, чтобы иметь
повод позвонить и услышать его голос. Потом поняла: просьба о помощи разозлит
моего хахаля еще больше. Невыносимо мучит надежда, а с надеждой я никак не могу
расстаться. Это выше моих сил, это от меня не зависит. "Он не любит, не
любит тебя", – тысячу раз повторяю себе, но руки продолжают чувствовать
жесткость его волос и шелковистую гладкость кожи. Я вся помню его. Господи!
Избавь меня от этой памяти! – Мальвина вздохнула, помолчала и продолжала
рассказывать:
– Так и не
дождавшись звонка, утром решила позвонить сама. Ведь это какое-то
недоразумение. Так не может быть. Когда же после долгих гудков услышала в
трубке его позевывающий спросонья голос, не смогла говорить. Он понял мое
состояние и подобрел. Я просила, чтобы пришел. Отговаривался тем, что устал,
плохо себя чувствует. Я настаивала. Наконец, согласился придти днем, часа в
три. Пришел в пять. Пришел – как будто только что расстались, будто выходил на
пять минут за сигаретами: снял пальто и направился в кладовку что-то искать.
Мне всего лишь бросил "Привет". Я кричала на него, умоляла не
уходить, но он ушел.
– Хочешь,
живи со мной, вдвоем нам, наверное, легче будет, – предложила Катя.
Мальвина
молчала.
– Я тебе
кофе сейчас сварю, – сказала Катя и пошла на кухню.
Как только
вышла в коридор, за ней, шлепая толстыми пятками в наскоро одетых на босу ногу
растоптанных туфлях, двинулся единственный мужчина в этом вороньем гнезде.
Взлохмаченный, со свисающим над застегнутыми на одну пуговицу брюками животом,
заговорил плаксивым голосом:
– Чаек пить
будете?
– Нет,
кофе, – отрезала Катя.
– А я вот
решил чайку попить. У вас сегодня гости? – умильно сморщился сосед, и его густо
росшие на голове, на лице, на шее, в ушах и ноздрях волосы затопорщились.
– Гости, –
все так же односложно ответила Катя.
– Ко мне
так не заходите, – заскулил сосед. – Зашли бы, взяли бы что-нибудь почитать. Я
старый, может, помру скоро, и книги некому будет оставить.
– Как это
некому, у вас же трое детей и внуки есть.
Сосед
жеманно захихикал. Катя, и в самом деле заинтересованная рассказами о книгах,
однажды зашла к нему в комнату. Собственно, то была даже не комната, а
хранилище старых брошюр. Стеллажи туго набиты ветхими журналами. На давно не
мытом окне лежали связанные бечевкой кипы старых газет. Такие же связки
громоздились на не занятых стеллажами крошечных участках пола, на единственном
стуле и даже на столе. Обладатель этих сокровищ, бережно прижимая кипы к
животу, перенес их со стула на примостившуюся в углу раскладушку, потеснил
связки, лежащие на столе, расправил пыльные складки плюшевой скатерти и
предложил сесть.
– Одну
минуточку, подождите, пожалуйста, одну минуточку, только чайник поставлю, –
придерживая все время спадающие брюки, суетился сосед.
– Спасибо,
не надо, – отказалась от чая гостья, ей хотелось поскорее выскользнуть из этого
склада макулатуры.
– Не
на-а-до – обиженно протянул сосед и, чтобы разговор не увял, продолжал:
– Книги –
это вся моя жизнь.
– Почему же
вся? Дети ведь тоже жизнь.
– Да, – безучастно согласился хозяин, – только дети
сами по себе, а я сам по себе. Вот один, как видите. Один со своими книгами.
Жена моя считала, что я должен получку ей отдавать. Ее раздражало, когда я
вместо денег приносил домой книги. Она, как и всякий ограниченный человек,
думала, нужно покупать только те книги, которые читаешь. Понимаете, Катенька, –
хозяин смахнул с носа нависшую каплю, – у нас с ней душевного родства не было.
Я ведь не просто решился уйти к другой женщине. Мучился. Все-таки, как ни
говорите, трое детей. Вторая моя жена сначала считала меня необыкновенным
человеком. Наконец-то я приобрел душевный покой. Но нет счастья в мире. Как
только ушел от семьи, разменял доставшуюся мне по наследству четырехкомнатную
квартиру и прописал в свою комнату новую жену, так она не то чтобы разлюбила меня,
а стала относиться ко мне критически. Зачем, говорит, все захламил, житья нет
от твоей макулатуры и потихоньку стала выбрасывать. Возвращаясь с работы, я
видел на помойке вот эти самые связки газет. Я их обратно домой несу, а она,
пока меня нет, – снова на помойку. Пришлось разойтись. Ужасно. Просто оказалась
неинтеллигентным человеком. Мы с ней тоже разменялись. Вот я и живу здесь, в
этой конуре, уже двенадцать лет. Пенсия маленькая – купишь несколько толстых
журналов и до конца месяца не хватает. Я теперь мимо книжных киосков с
закрытыми глазами бегаю. Знаете, а ведь у меня больная печень и ноги отекают, –
вздохнув, продолжал сосед, но, заметив, что Катя скисла, захорохорился. – Я
раньше в научной библиотеке работал. Все помнил, где и в каком году вышла любая
книжка и сколько в ней страниц. Всем, кому нужна была библиографическая
справка, указывали на меня: мол, нажми кнопку – получишь. Я составлял каталоги.
Иногда начальство поручало мне делать рефераты, аннотации научных статей. Я не
любил этой работы, предпочитал писать карточки, – гордо сказал хозяин и вдруг
заметил, что у него на животе расстегнута пуговица рубашки и из прорехи
высовывается грязная майка. Тут только Катя поняла: специфический застоявшийся
пыльный воздух архивных хранений приправлен запахом нечистого белья.
– Ну ладно,
я пойду, – стараясь скрыть нетерпение, поднялась гостья.
– Взяли бы
что-нибудь почитать, – просительно сморщился сосед.
– Спасибо,
но только книги у вас заставлены брошюрами, не выберешь и вытаскивать трудно,
они так плотно сжаты.
– Э-э, это
хитрость. Это нарочно, чтобы не воровали. Пока будут вытаскивать, я увижу. У
меня знаете, половину книг украли.
– Но к вам,
кроме детей, никто не ходит.
– А они,
думаете, не возьмут? – воинственно возразил сосед. – А вам можно, вы берите.
–
Как-нибудь в другой раз, – уже с порога бросила гостья.
– Ну вот,
всегда так. Люди неблагодарны, – обреченно заключил хозяин.
За дверью в
коридоре, широко расставив ноги, стояло квадратное привидение в бриллиантовых
серьгах.
– Шлюха, –
тягуче проскрипело оно Кате вслед, – по мужикам шляешься.
Теперь,
когда Катя варила Мальвине кофе, а взлохмаченный сосед, как всегда, жаловался
на жизнь, привидение опять выползло на кухню и, не мигая, смотрело побелевшими
от злобы глазами. У привидения была такая же квадратная дочь, только, в отличие
от матери, не лысая, а с нечесаными седыми космами. Жили они в одной комнате и
появлялись вместе: сначала, высмотрев жертву в приоткрытую дверь – кого-нибудь
идущего на кухню, – выбегала дочь, выкрикивая ругательства. Когда скандал
разгорался, вываливалась мать – тяжелая артиллерия.
– Смотри!
Мама, смотри! Всю раковину загадили, – шавкой лаяла дочь.
– Заразу
развели, – увесисто вторила мать.
– Мам! Мам!
Гляди на нее: ни рук, ни ног. Все дома сидит, кому она нужна такая. Хорошие
дела, нечего сказать.
– Да она
заразная, у нее сифилис, вот и сидит.
– Смотри!
Руки моет. Ишь молчит, думает, культурная. Сифилис свой в раковину пускает, а
порядочные люди здесь обед готовят. Зараза! Хулиганка! Милицию надо позвать! –
не унималась дочь.
Соседи
звали ее халдой. Настоящее имя давно забыли, а, может, вовсе не знали. Халда с
матерью здесь жили дольше всех, жили всегда, и потому привидение до сих пор
следило за всем хозяйским оком.
Иногда
случалось событие: привидение вытаскивало из нафталина свою огромную обезьянью
шубу и вместе с престарелой дочерью шло в магазин покупать курицу. Курицу якобы
небрежно бросали на кухонный стол, сторожить ее, пока халда ходила в комнату за
ножами и кастрюльками, оставалась мать. Вызывающе уперев руки в бока, она
победоносно оглядывала входящих на кухню соседей. Потрошение добычи,
ошпаривание, смоление занимало целый день. "Смотри! Смотри! Яички! А я
думала петух. Осторожно! Лапку сломаешь. Печенка-то большая какая, на целое
жарево хватит!"
Их
утробное, склоненное над курицей урчанье напоминало рык присмиревших собак –
они грызли брошенную им кость и не забывали скалить зубы на оказавшихся рядом
соседей.
Изредка на халду находило что-то
вроде вдохновения, "именин сердца", выражавшихся в потребности
душевных разговоров; тогда она снимала телефонную трубку, набирала номер
центрального гастронома и светским голосом спрашивала: "У вас вермишель по
сорок две копейки есть?.. По тридцать девять мне не нужно. А по сорок две есть?
Нет? Вы не знаете, где есть?" Очевидно, на другом конце провода бросали
трубку, халда кричала: "Ворюги! Не могут по-чело-вечески ответить!"
На этом благодать покидала ее.
Мать и дочь
были сумасшедшими; как психически больным им предлагали отдельную квартиру, но
они отказались. Привидение никак не может расстаться со своим добром, мало ли
пропадет что или сломается при переезде. Да и радости в отдельной квартире
никакой, а тут можно изловчиться и плюнуть соседям в чайник.
Обе они
были такие старые, что поначалу Катя не знала, кто из них мать, а кто дочь.
Хронику их семейной жизни поведала Кате всегда печальная, высокая Анна
Сергеевна. Анне Сергеевне и в самом деле жилось невесело. Когда-то, будучи
женой полпреда, она жила в Италии. "Что сеньора прикажет подавать к
завтраку?" – спрашивала ее красавица-служанка. "О, сеньора! –
ужасалась итальянка, – у вас снова гости к обеду, ведь это так дорого!"
Сеньора
денег не считала, как не считали их в профессорской семье, откуда ее взял без
благословения родителей безродный армянин. Родителей шокировал дурной вкус
армянина: пристрастие к оперетке, например, которое муж Анны Сергеевны сохранил
даже будучи полпредом. У них был сын, унаследовавший, к несчастью, дурные
склонности отца.
–
Представляете, все та же любовь к оперетке, – сокрушалась Анна Сергеевна. –
Теперь, когда муж давно умер, а сын ушел из семьи, где я вырастила внука, ушел
к опереточной актрисе, я оказалась никому не нужной. Я бы сейчас могла давать
уроки французского языка, но совсем потеряла зрение и очки не помогают.
Иногда Катя
видела, как к Анне Сергеевне приходил сын, вид у него был затравленный. Он
пробегал по коридору, у матери задерживался недолго, давал ей деньги и спешил
уйти. Анна Сергеевна делилась с Катей дошедшими до нее слухами: актрисочка ему
изменяет.
"Господи!
Сделай так, чтобы я умерла, – просила Мальвина. – Если плотно закрыть глаза, то
зрачки проваливаются в черноту, – глубже, глубже. Дышать нужно редко, еще реже.
Чернота звенит и становится легкой". Неожиданно Мальвина делает глубокий
вздох и снова оживает. Сразу появляется боль в затылке от твердого диванного
валика под жидкой подушкой.
– Хочу
ветчины, – попросила Мальвина.
– Сейчас схожу в магазин, –
поспешно отозвалась Катя.
– Не ходи,
я сама встану. Не могу же я у тебя заживо гнить, одна решетка на окне чего
стоит, а старухи, особенно та, что под дверью всегда стоит с бриллиантами в
ушах. Ужас! В туалете сидишь, а она за дверью половицами скрипит –
подслушивает. Брр! Мерзость какая. Ты не беспокойся за меня, пойду помрежем
работать, меня звали.
– Как же ты
проживешь? Помреж получает всего лишь восемьдесят рублей.
– Проживу,
– тряхнула кудрями Мальвина.
Летом за
окном долго не темнеет, легкие сумерки сгущаются медленно, зимой день сразу
обрубается непроглядной чернотой. Старухи ложатся спать рано. Под окном еще
долго слышатся голоса и шаги, когда на входных дверях лязгают ночные запоры –
навешанные сверху донизу крюки, цепочки, задвижки. Металлический стук замков
отделяет Катю от мира, заживо погребая вместе со старухами.
"Зачем
я? – недоумевает Катя. – Неужели с неудачной любовью кончается жизнь? Или
женщина может состояться только рядом с мужчиной? Нет любви – и нет жизни. Не
отсюда ли вечный поиск партнера – поиск самого себя. А как же те девушки в
бараке во время войны? У них на всех был один Васька – шофер. Они дрались из-за
него, мирились, потом опять дрались. И так до тех пор, пока делить стало нечего
– Ваську, пьяного, ночью задавил грузовик. А девушки, одна за другой, рожали
его детей. По очереди оставались в бараке сидеть с ними, одна – нянька, другие
выполняли на кирпичном заводе ее норму. Помирились, подружились, жизнь
сроднила. Тогда была война – выбора не было. Сейчас выбор есть.
Мой
начальник, например, не раз говорил: "Вы одна, и я один, вы инженер, и я
инженер, и вообще зачем вам снимать комнату, если у меня двухкомнатная
квартира? Приходите в гости, сами увидите. Чем отличается мужчина от женщины,
ну, вот вы и я, например? У меня неограниченный выбор, а у вас его вообще нет.
Я могу к любой женщине на улице подойти, а вы не можете – не так поймут".
В гости к нему я так и не пошла. Начальник недоумевал, а потом стал злобно
выказывать служебные права.
Здесь, в
квартире, кроме остервенелых старух, есть музыкантша, бывший лауреат конкурса
Чайковского. Привидение со своей дочерью ненавидят ее особенно люто. Маленькая,
быстрая музыкантша, будто не замечает своих мучителей, она не видит их – ходит
по морю, яко по суху. За это ли ненавидят ее старухи, или за то, что время от
времени она шумно и безудержно играет у себя в комнате на рояле? Ей стучат в
дверь кулаками, а она продолжает играть; подбрасывают под дверь клопов в
раскрытом конверте – все равно играет. Однажды зимой, в сильный мороз,
полуослепшая женщина вышла на улицу в плаще.
– У вас под
плащом что-нибудь есть? – спросила Катя.
–
Бессмертная душа, – ответила престарелая пианистка.
Случалось,
к хозяйке приходили гости, заходил на чай дядя Миша. Тот самый, с которым Катя
видела ее первый раз в сквере. Опасаясь вытянуть на коленях воскресные брюки,
дядя Миша присаживался к столу боком и выдвигал на середину комнаты свои
старческие ноги. Вообще, он был на редкость аккуратен, как бывают аккуратными
люди, проработавшие всю жизнь бухгалтерами. Съев конфету, он тщательно
расправлял на столе фантик, потом складывал его пополам, еще раз пополам и клал
около своей чашки. Дядя Миша, хоть и было ему уже под восемьдесят, выглядел
неправдоподобно моложаво; казалось, будто он ждет чего-то. Так оно и было, вся
жизнь прошла в ожидании. В двадцать лет он, бедный студент, умирал в большом
городе от чахотки. Она, у которой он снимал комнату, была намного старше, она
смотрела жалостливо и отпаивала своего юного постояльца куриным бульоном. Он
выжил и женился на ней. Когда они пришли зарегистрировать свой брак, служащая
ЗАГСа, не скрывая неодобрения, сначала долго рассматривала жениха и невесту,
потом их паспорта и, отбросив на счетах костяшки, означающие ее и его возраст,
вычислила разницу – семнадцать лет. Женившись, дядя Миша так и не понял,
поступил он к своей жене в мужья или в сыновья. Иногда ему надоедала ее
изнуряющая забота, хотелось самому кого-нибудь опекать, – "Ах, если бы это
было какое-нибудь легкое белокурое создание!"
Последние
шесть лет жена дяди Миши была прикована к постели.
– Подожди,
– говорила она слабым голосом, – вот умру скоро и освобожу тебя, еще немного
осталось.
– Что ты! –
возмущался дядя Миша.
"Да,
конечно, она скоро умрет, – думал он про себя, – и тогда я, наконец, начну
новую жизнь". Когда жена умерла, дядя Миша отвез ее на кладбище, потом
отнес в комиссионный магазин ее вещи, затем отдыхал, а спустя две недели
оказалось – ему нечем заняться. Он слонялся по опустевшей квартире. Все дела
были переделаны: пол вымыт, пыль вытерта, старый пахнущий мочой матрас жены
выброшен. А что дальше? Сидя по вечерам в кресле, дядя Миша раздумывал, ужинать
ему или так лечь спать. Не хотелось идти на кухню, зажигать газ, разогревать
жаровню, потом жевать в одиночестве. Чего-то не хватало – может быть, тягучего
голоса жены, спрашивающего вот уже пятьдесят с лишним лет: "Мишенька, ты
не голодный?"
– Мне бы
памятник жене поставить, – говорил дядя Миша Валентине Сидоровне. – Памятник
поставлю, а потом и о себе подумать можно.
Валентина
Сидоровна, как ни наглаживала свою пожелтевшую от времени белую крепдешиновую
блузку, как ни пудрила большой, свисающий увесистой каплей нос, не будила в
дяде Мише юношеского воображения.
"Что
ему надо? – с раздражением думала Валентина Сидоровна. – Я на десять лет моложе
его".
"Ах!"
– о чем-то вздыхал дядя Миша.
"Ах!"
– вздыхала и Валентина Сидоровна. Вот уже который год она чувствовала себя
невестой. Снова невестой. В первый раз тоже долго пришлось ждать жениха,
слишком долго. Желающие провести с ней время находились, но то были несерьезные
претенденты, и положиться на них нельзя было. "Положиться" у
Валентины Сидоровны означало повиснуть на ком-нибудь всем своим большим тяжелым
телом.
– Женщина,
– наставляла она Катю, – должна быть женственной, ее дело следить за собой и
быть милой, обаятельной, все остальное должен обеспечить супруг.
К сорока
годам, истомившись ожиданием, Валентина Сидоровна в самом деле заимела такого
мужа.
– Рано
утром тихонечко, чтобы не разбудить меня, он осторожно прикрывал за собой дверь
и спешил на базар купить первые в сезоне фрукты. Я такая лакомка, – жеманно
говорила Валентина Сидоровна, – ягоды очень люблю, клубничку с сахаром, – тут
она причмокивала и издавала ртом всасывающий звук. – Эх, не умеете вы жить, –
говорила она Кате. – Когда я была молодой, за мной все ухаживали, конфеты
дарили, и вообще я нравлюсь мужчинам. Я ведь не всегда жила в этой дыре, у нас
с мужем была прекрасная комната с балконом в двухкомнатной квартире со всеми
удобствами: с горячей водой, мусоропроводом. Очень я поесть люблю, вот и
сменялась сюда за доплату. Наш бывший сосед по лестничной клетке влюбился в
меня, правда, виду не подавал, но я-то знала. Не будь я замужем, моя жизнь
совсем иначе сложилась бы. Ведь у меня был такой выбор!
– Ну да, –
хмыкнула Катя.
– Так вот,
– недовольная, что усомнились в ее успехах, продолжала Валентина Сидоровна, –
муж мой много зарабатывал, хоть у него и не было высшего образования. Работал в банке ответственным счетным работником. К
нам постоянно ходили гости, я вкусно готовила, никто не умел так подать
осетрину. Вот вы, купите красную рыбу, а я приготовлю, – хозяйка выжидающе
смотрела на Катю.
Не
дождавшись ответа, раздраженно продолжала:
– Сейчас,
когда муж умер, никто и носу не кажет, забыли, как ко мне жрать ходили.
Сволочи! Все сволочи! Хоть бы бомба упала, что ли, и придавила бы всех сразу.
Ненавижу! Всех ненавижу! Скоты! Я совсем больная, – и тут Валентина Сидоровна
принималась астматически кашлять, – мне трудно ходить, вот упаду где-нибудь на
улице.
После этих
слов Катя знала – хозяйка ждет предложения сходить в магазин, и она предлагала:
– Я завтра
после работы зайду в гастроном, что вам купить?
– Завтра? –
холодно переспрашивала хозяйка. – Мне сегодня нужно.
– Сегодня
уже поздно, магазины закрыты.
– Ладно,
пусть завтра, только с утра, до работы сходи, должна же я целый день что-то
есть.
Валентина
Сидоровна, конечно, не постилась. Вечером, вернувшись домой, Катя видела, как у
той спина дрожала от наслаждения – жрала пирожные. Забыв смахнуть со рта
крошки, она спешила спрятать свои лакомства под салфетку, и Катя, давая ей на
это время, медлила проходить в комнату. Валентина Сидоровна целый день сидела в
сквере, толкалась по магазинам и при этом говорила, что больна, не выходит из
дома; не могла же она к концу жизни лишить себя чьих-либо услуг. Случалось,
вернувшись с покупками, Катя не заставала "больной" дома, потом обе
делали вид, что все так и должно быть.
В одно из
воскресений хозяйка, надсадно кашляя, давала понять: пора идти в магазин. Катя
пошла, она ходила из бакалеи в булочную, оттуда в овощной, молочный, пока не
купила все по данному ей списку. Направляясь с полными сумками на почту, где
еще нужно было купить конверты, – Валентина Сидоровна срочно желала сообщить
своим знакомым, что умирает, – Катя увидела идущую ей навстречу хозяйку. Та
тоже заметила свою жиличку и, всполошившись, побежала в противоположную
сторону. Пробежав квартал, оглянулась и спряталась в парадном. "Откуда
прыть взялась?" – усмехнулась девушка. Если бы старуха не побежала, она
этому случаю не придала бы большего значения, чем всем остальным. Катя дошла до
того подъезда; из-за стеклянной двери глянул и спрятался ненавидящий глаз;
открыла дверь и протянула сумки забившейся в угол хозяйке: "Возьмите ваши
заказы и не просите о том, что и сами можете сделать".
Катя
сменила комнату. Нового ее телефона Мальвина не знала, и ничего не оставалось,
как отправиться на киностудию искать подругу. У входа в киностудию в надежде на
нечаянную удачу толпятся мальчики и девочки, они заглядывают в глаза проходящим
мимо маститым деятелям кино; вдруг повезет и попадешь на просмотр только что
отснятого фильма или снимешься в массовке, или даже получишь эпизодическую
роль.
– Как найти
помрежа Мальвину Макаревич? – спросила Катя вахтера с выцветшим бесстрастным
лицом и тут же подумала: "Наверное, в молодости статистом был".
– У нас
много помрежей, всех фамилий не упомнишь. Может, знаете, как называется
картина, где работает ваша знакомая?
– Нет, –
покачала головой Катя, – она говорила, но я забыла.
– Пройдите
на второй этаж, там подскажут, – сказал вахтер.
Осторожно
ступая по мягкому ковру, Катя читала таблички на дверях, означающие названия
съемочных групп. На каждом повороте под потолком висел светящийся треугольник с
предостережением: "Тихо – съемка!" Откуда-то выпорхнула и побежала по
коридору, прикрывая обнаженные плечи спадающими черными кружевами, актриса.
Прошел сосредоточенный немолодой усталый человек, наверное, режиссер. Из-за
угла выскочили два подростка в спецовках – тащили железный ящик с дисками
кинопленки. Катя было направилась к ним, но мальчики свернули в боковой проход.
В одной из комнат дверь была приоткрыта, там за письменным столом сидела, втянув
голову в плечи, маленькая женщина. Женщина правила какую-то рукопись. Увидев
Катю, она почему-то обрадовалась.
– Заходите,
– не пригласила, а попросила засветившаяся улыбкой редакторша.
Катя,
растерянно потоптавшись, спросила, как ей найти Мальвину Макарович. Интерес в
глазах женщины исчез.
– Ах вот
что, – разочарованно проговорила она, – это ваша подруга?
– Подруга!
– горячо подтвердила Катя.
–
Пожалуйста, идите по коридору направо до перехода, там по лестнице спуститесь
вниз, второй съемочный павильон, – сухо проговорила редакторша, и Катя поняла:
Мальвину здесь не жалуют.
В съемочном
павильоне стучали молотками рабочие, тянули провода осветители, что-то кричали
прилаживающие раскрашенный деревянный щит декораторы. Время от времени они
оглядывались на сидящего в кресле режиссера. Обмякнув грузным телом, режиссер
устало закрыл глаза.
– Стул! –
вдруг закричал он. – Черт побери, должен быть еще один стул. Куда помреж
смотрит?!
– Мальвина!
Где Мальвина? – спрашивали друг у друга женщины в синих служебных халатах,
радуясь, что на этот раз гнев режиссера их не касается. "Я здесь ни при
чем", – казалось, говорили и невозмутимые движения гримерши,
подкрашивающей глаза той самой актрисе с обнаженными плечами, которую Катя
встретила в коридоре.
– У-у! –
стонал режиссер, – почему только три стула? В это время осторожно, чтобы не
расплескать чашку с кофе, вошла Мальвина.
– Вы
просили кофе, – наклонилась она к режиссеру, – извините, я задержалась, в
буфете очередь.
– Мальвина,
а почему вы повесили зеленые шторы, я же велел синие, – в раздумье проговорил
режиссер, не замечая протянутой ему чашки.
– Вы
сказали, зеленые, – неуверенно возразила Мальвина.
– А вы
сами-то, что ж, не понимаете? – побагровел режиссер и неожиданно приказал: –
Начали съемку!
Осветители
тут же зажгли направленные на съемочную площадку прожекторы, рабочие бросились
врассыпную, столпившиеся женщины в халатах смолкли, а Мальвина выскочила к
объективу съемочного аппарата, щелкнула хлопушкой и прокричала написанный на
ней номер дубля.
–
Остановить! – приказал режиссер. – Где Воронов? Я вас спрашиваю, где Воронов?
Мальвина
закружилась, оглядываясь по сторонам.
– Я сейчас,
я найду его, – чуть слышно проговорила она и бросилась из павильона.
Катя
увидела, что недавно пышные вьющиеся волосы подруги лежали сейчас на ее
похудевшей спине жалкими хвостиками. Мальвина принадлежала к тому типу людей,
красота которых гибнет от первых же страданий. Тихонько, никем не замеченная,
Катя выбралась из павильона. "Увидит – будет стесняться", – подумала
она про подругу. Тут же рядом, под лестницей, навалены железные ящики из-под
кинопленки. Девушка вытащила один из них, сдула пыль и села. Отсюда было видно
всех выходящих и входящих в съемочный павильон. Ждать пришлось долго. Время от
времени из павильона кто-нибудь поспешно выходил и тут же возвращался обратно.
Несколько раз выбегала бледная, сосредоточенная Мальвина. Наконец, высокие
двери широко распахнулись, и вышли сразу все: женщины в синих халатах, гримерша
со своим ящиком, актриса с поникшими от усталости плечами и грузно опирающийся
на палку режиссер. "Завтра еще раз повторим эту сцену", – говорил он.
За ним с безучастным лицом шла Мальвина.
– Мальвина!
– окликнула Катя.
– А, это
ты, – проговорила подруга, медленно подошла и устало прислонилась к стенке.
– Пойдем ко
мне, – позвала Катя.
– Пойдем. Я
только пальто возьму. Подожди здесь.
Через
несколько минут Мальвина держала в руках старое осеннее пальто. В этом пальто
она приехала в столицу, тогда оно было модное и ей очень шло, теперь же
горчичный цвет и рукав-реглан были нелепы. "Пальто длинное, – на ходу
говорила Мальвина, – но можно подрезать и покрасить в другой цвет". С
усилием открыв тяжелую парадную дверь, девочки захлебнулись холодным резким
ветром. Добежав до троллейбусной остановки, запрыгали на морозе. Катя с ожесточением
стучала ногами о промерзший асфальт, с которого ветер сдувал колючую порошу; ей
казалось: чем сильнее она будет стучать, тем скорее согреется подруга. Наконец
подошел троллейбус. В его сумрачном свете лицо Мальвины казалось синюшным от
худобы.
– Дай мне,
– попросила она билеты, которые Катя оторвала в кассе, – может, счастливый
есть. Смотри, если сумма первых трех цифр номера равна сумме последних, значит
счастье будет, – Мальвина зашевелила губами, поспешно складывая цифры.
– Есть! –
обрадовалась она. – Я его съем, ладно?
– Ешь, –
пожала плечами Катя.
Когда
девушки вбежали в Катин подъезд, у Мальвины зуб на зуб не попадал. Оказавшись в
комнате, она сразу прильнула к радиатору. Переведя дух, огляделась.
– А у тебя
ничего, очень даже симпатичная комната, только вот стены пустые я не люблю,
обои тоже неуютные, наверное, оттого, что полосатые.
– Давай
ужинать, – пригласила Катя, расставляя на столе бутылки с пивом, – ты же любишь
пиво.
– Люблю,
теперь особенно люблю, ведь от него полнеют, а то я совсем отощала, –
согласилась Мальвина, не отрывая глаз от мяса.
Несколько
минут ели молча, потом Мальвина заговорила:
– Знаешь,
меня недавно познакомили с одним переводчиком. Он мне поначалу даже понравился:
большой интеллигентный нос, длинные пальцы. С голландского переводит,
незнакомые слова говорит. Искусство он раскладывает на композицию, форму,
стиль, сюжет и еще на что-то. При этом вопит: "Прекрасно! Удивительно!
Целая гамма красок!" Все звал к себе в гости: "Пойдем, – говорит, – у
меня весь Бёлль в подлиннике есть". – "Ведь у тебя жена дома", –
говорю я ему. "Жена уже давно ночует у любовника, он у нее китаевед,
машина, дача, антикварная квартира". Я и пошла сдуру. На лестнице все
подбадривал, а как открыл дверь и увидел, что жена дома, растерялся. Оставил меня
в прихожей и прошмыгнул в комнату, вышел оттуда ссутулившийся, несчастный.
Повел меня на кухню. Тихонечко, чтобы не греметь, обеими руками взял чайник,
осторожно открыл кран, налил воды, старательно закрыл крышку и опять обеими
руками понес чайник на плиту. Незаметно оглянувшись на дверь, погладил меня по
голове. Мне как-то при этом очень уж мерзко стало. Потом также осторожно, чтобы
не стучать дверцей холодильника, достал тарелку с засохшими кружочками колбасы
и, тихонько подавшись вперед, без щелчка закрыл дверцу. Положил колбасу на хлеб
и стал молча жевать, глядя в потолок. Хотел изобразить спокойствие. "Не
хлопочи, чай пить не буду" – сказала я ему, когда он все так же тихонечко
стал доставать чашки. Он сразу обрадовался, погасил еще не вскипевший чайник и,
согнувшись над столом, стал сметать в подставленную горсть крошки.
– А ты пей,
– сказала я, – ты же не наелся одним бутербродом. Пей, я подожду.
– Я уже не
хочу. Я привык так, – он скосил рот набок, изобразив улыбку.
За одну эту
жалкую улыбку я бы с радостью запустила в него тарелкой. Веня, так звали моего
переводчика, еще раз зашел в комнату, оттуда был слышен его дрожащий голос,
наверное, говорил жене, что скоро придет.
– А если, – спросила я на
лестнице, – жена вернется, ты снова с ней будешь? Китаевед вряд ли на ней
женится.
– Дело не в
китаеведе, у нее и до него были. Когда ее бросают, она возвращается ко мне.
Говорит, я один добрый, а все остальные – скоты. Через месяц – опять новый
любовник, и так всегда.
После того
вечера он мне и в самом деле позвонил только через месяц. Сразу же стал
умолять, чтобы я к нему пришла. Пошла. Очень уж просил. Встретил разложенными
на столе альбомами с фотографиями. "Найди меня тут", – глупо улыбался
Веня, показывая групповые фотографии детского сада, первого и второго класса. С
пятого класса отыскивать его среди детей стало легче: нос уже вытянулся. В
другом альбоме – фотографии туристических походов. В третьем – прямо-таки культ
девушки с широким плоским лицом. Вот она улыбается, вот с распущенными
волосами, вот с газовой накидкой на голове. "Это моя первая любовь, –
пояснил Веня. – Как-то напился пьяный и пошел объясняться в любви. Она добрая,
не прогнала меня, а сказала, что другого любит. Я еще больше напился и хотел
покончить с собой, вот видишь шрам, это я полоснул по шее бритвой". В
самом деле, у него поперек шеи, наискосок к уху, длинный белый шрам.
– Знаешь, –
продолжала рассказывать Мальвина, – мне как-то не по себе стало и захотелось
быстрей удрать. А он просит: "Останься, ведь жена не придет". Когда я
вышла в прихожую и стала снимать с вешалки пальто, боялась смотреть ему в
глаза.
– Останься!
– истерически закричал он и схватил меня за руку, – небось идешь к кому-нибудь
на свидание. Все вы такие!
Я боялась,
как бы он под настроение снова не захотел покончить с собою, и говорила с ним
ласково:
"Мы
встретимся завтра или послезавтра. Хочешь?"
На
следующий день Веня не позвонил, не объявился и через неделю. Я уж подумала, не
полоснул ли он снова по шее бритвой и позвонила сама.
"Я не
могу с тобой встретиться, – он говорил неожиданно твердым голосом. – Жена
пригласила гостей, и китаевед будет, просила меня быть дома, купить вино,
закуску, и вообще... – Он замялся и тут же выпалил: – Не могу же я с тобой
снимать комнату. Спасибо, я уже снимал, знаю, что это такое.
Очень я
обрадовалась такому обороту, вроде как грех с души сняли. Но на следующий день
в двенадцать часов ночи Веня в отчаянии кричал в трубку:
– Мне нужно
с тобой поговорить.
– Я не
могу, уже поздно, – говорила я ему, а у самой поджилки тряслись, еще повесится
сдуру.
– Ничего не
хочу знать, или сейчас или никогда.
– Пусть
будет никогда, – решилась я.
– Почему не
можешь? – заканючил он.
– Уже ночь,
встретимся завтра.
– Завтра
будет поздно.
Я все никак
не могла избавиться от мысли о его самоубийстве и разрешила приехать, хотя
хозяйка, где я снимаю комнату, строго-настрого запретила принимать гостей после
одиннадцати. Да ко мне сейчас и не ходит никто, – грустно добавила Мальвина. –
Мой рыцарь примчался тут же. Кинулся в кресло и мрачно засопел.
– Ну что? –
стараясь говорить ласково, спросила я. Ведь я знаю, что такое отчаянье, главное
человека поддержать в эту минуту, потом легче будет.
Веня молча
сопел.
– Что
случилось? – снова спросила я.
– Сука!
Сейчас шел с товарищем мимо театра на Таганке, а она там с актерами, увидела
меня и как ни в чем не бывало говорит: "Я сегодня не приду ночевать",
– и ушла перед моим носом с какими-то нахальными красавцами. Со всем театром
спит.
– А может,
не со всем. Откуда ты знаешь?
– Знаю!
Собственно, я пришел спросить, – с достоинством заговорил Веня, – ты будешь со
мной или нет?
– Как это
"буду с тобой"?
– Я хочу
сказать, всегда будешь со мной? – Он сидел узкий, сутулый.
– Так ведь
несколько дней назад ты не мог со мной снимать комнату. Тебе снова изменила
жена и ты пришел, а если бы она не изменила?
– А я еще
хотел бескорыстно жениться на тебе, – разозлился мой переводчик, – ты посмотри
на себя в зеркало. Ты! Драная кошка! Нищая!
"Пусть,
пусть, – думаю я. – Пусть злится, теперь уж точно не перережет себе
горло".
– Прав мой друг,
– кричал Веня, – он презирает женщин, все вы предаете в тяжелую минуту.
– Ты
бесишься оттого, что тебя снова обманула жена, а ты решил на этот раз быть
принципиальным, как никогда.
– Может
быть, – огрызнулся он.
– На этом и
кончился мой последний роман, – договорила Мальвина, – нет никого, и этот не
подарок.
– Да уж, –
согласилась Катя.
Помолчали.
Мальвина глубоко затянулась и медленно выпустила дым.
– Тихо у
тебя как, где бы ты ни жила, у тебя всегда тихо. Я не могу так, мне страшно
одной в четырех стенах сидеть.
– А что
делать?
– Не знаю.
И про себя ничего не знаю. Только не вышивать же нам на пяльцах по вечерам. Я
домой позвоню, может, кто меня спрашивал. Скажу хозяйке твой телефон, пусть
сюда звонят. Ладно?
– Конечно,
телефон за дверью справа.
Мальвина
вышла, плотно закрыв за собой дверь. "Наверное, будет звонить кому-нибудь
из старых знакомых и меня стесняется", – решила Катя.
– Нет,
никто не вспомнил, – Мальвина вернулась на свой стул.
Теперь она
уже равнодушно жует мясо, медленно тянет пиво и затаптывает двумя пальцами одну
сигарету за другой.
В комнате
дымно и холодно. Мальвина перелистывает записную книжку, кому бы позвонить, но
звонить некому. Да теперь уж и поздно, никто не приедет. Просидев в оцепенении
несколько минут, она медленно встает и, как слепая, направляется к постели,
ложится лицом вниз, потом с усилием поднимает голову, затравленно озирается и
просит: "Дай мою сумку". Достает из сумки пузырек со снотворным,
высыпает все оставшиеся таблетки на ладонь, опрокидывает горсть в рот и запивает
горячей водой – с горячей быстрей действует.
Утром
просыпается тяжело, как с похмелья. Садится на кровати и бессмысленно смотрит
перед собой. Вдруг замечает, что спала одетая. Мрачно придвигает к себе
зеркало, вытряхивает на стол сумку; по столу катятся гримерные карандаши,
баночки с кремом, помадой, тушью. Набрав на палец румяна, Мальвина трет щеки и
уже с большим удовлетворением смотрит на себя в зеркало. Нацепив на тонкие
запястья звенящие металлические браслеты, она наскоро съедает завтрак и убегает
на работу.
Предстояла
грандиозная выпивка. Мальвина потрошила рыбу, жарила кур и, не переводя дух, с
тяжелыми сумками взлетала на пятый этаж, где жила Катя.
– Устрой
складчину со своими на работе, – просила она Катю, – ну что мы с тобой на Новый
год одни сидеть будем? Ведь в вашем конструкторском бюро есть и молодые, а я
приглашу своего знакомого мальчика, в компанию он пойдет, а с нами одними ему
скучно будет.
– Что за
мальчик? – спросила Катя, она уже свыклась с ролью свидетеля Мальвининой жизни.
– Статист
на студии. Колей звать. Я ему обещала устроить эпизодическую роль. Он уже
несколько раз ко мне приходил. Правда, на шесть лет моложе, не на шесть, на
пять с половиной, но, говорят, это не имеет значения. Я знала одного поэта, у
него жена была на десять лет старше, и они прекрасно жили, теперь она ему на
могилу цветы носит. У Коли родители есть. Представляешь, сразу двое: и мать, и
отец. А мне мать редко пишет. Наверное, боится, что денег просить буду.
В ожидании
Нового года Мальвина жила у Кати. Принесла к ней и свое вечернее платье, узкое,
атласное, с огромным вырезом на спине. Несколько раз за вечер Мальвина надевает
свое роковое платье, поворачивается к Кате спиной, просит застегнуть ей молнию.
Долго покачивает перед зеркалом худыми бедрами, скашивает глаза, чтобы
рассмотреть обнаженную спину и, кажется, остается довольна. В промежутках между
примерками курит.
Вешалка, на
которой едва помещались прижатые друг к другу, еще пахнущие морозом пальто
гостей, создавала видимость многолюдного веселья. В комнате же, наоборот,
каждый был сам по себе. Еще недавно стройный, а
теперь округлившийся руководитель группы возился у магнитофона. Всякий раз,
когда Мальвина входит в комнату и ставит на стол какое-нибудь блюдо, его рябое
лицо светлеет, но он тут же опускает взгляд к магнитофону – не заметила бы
глядящая ястребом жена.
Как смутные
изображения при плохой настройке телевизора, перед Катей маячат тени гостей,
доносятся голоса. "Не зовите меня по отчеству", – повторяет лысеющий
конструктор девице, с которой пришел. Девица в буклях со скучающим видом
пускает дым в потолок. Конструктор спешит завладеть ее вниманием: рассказывает,
что у него дома гениальная радиоаппаратура, ловит сообщения со всего мира:
– Вот вы
результаты лыжных соревнований узнали только сегодня из газет, а я еще вчера
знал. Или забастовка в Чили. Вы не в курсе подробностей, а я могу вам
рассказать.
– Что ж, вы
только и делаете, что крутите свою радиостанцию?
– Почему
только и делаю? Я ведь, как вам уже известно, ведущий специалист. Сообщения же
прослушиваю утром, когда завтракаю, делаю зарядку с гантелями, и вечером, когда
принимаю ванну. Я знаю последние новости в науке и технике. Например, у каждого
человека бывает несколько биологических периодов. С рождения до семи лет –
формирование умственных способностей. Вот вы ни разу не задумывались, почему
человек идет в школу с семи лет, а я знаю. Дальше, с семи до четырнадцати –
период становления материальной консистенции.
– Что? –
переспросила девица.
– Я говорю,
к четырнадцати годам у человека формируются половые различия.
– А-а-а, –
зевнула собеседница.
– Вас
ничего не интересует, а я не понимаю, как можно жить без информации, ведь вы же
уподобляетесь... – нервничает инженер-конструктор.
Едва
раздавался звонок, Мальвина бежала открывать дверь. Наконец пришел и он, ее
мальчик, ничем не примечательный юнец со старательно уложенными светлыми
волосами в очень узких, обтягивающих его молодые ляжки брюках. Мальвина
бросилась было к нему, но мальчик отстранился, давая понять вышедшим в коридор
девушкам, что он свободен. Мальвина смутилась, но в следующую минуту подняла на
него полные тоскливого ожидания глаза и смотрела так до тех пор, пока он
расстегивал и снимал пальто, разматывал шарф, накладывал на лоб волосы.
"У
него низкий, кретинский лоб, вот он и закрывает его, – с неприязнью подумала
Катя, – и очки в тяжелой оправе носит, чтобы его курносый носик казался
солидней".
– Коля, –
кокетливо отрекомендовался гость девочкам.
– К столу!
К столу! – стараясь казаться веселой, закричала Мальвина.
Никто не
заставил себя ждать.
– Я вам
помогу! – подскочил Коля к обтянутой пестрым платьем блондинке, та несла из
кухни табуретку. Блондинка, работавшая в Катиной группе чертежницей, не могла
пожаловаться на недостаток мужского внимания.
Сидя за столом рядом с Колей, Мальвина
видела только его аккуратно расчесанный затылок. Отвернув голову, Коля не
отрываясь смотрел на блондинку. Если Мальвина наклонялась, стараясь заглянуть
ему в лицо, то видела еще кончик вздернутого носа и черную дужку модных, с
задымленными стеклами, очков. Блондинка, изображая девственное смущение, тоже
косилась на Колю круглым карим глазом. У Мальвины похолодели руки. "Все,
это конец", – решила она. В глазах расплывались розовые, синие, зеленые
пятна платьев, мелькали неестественно белые салфетки, блестели вилки,
наполнялись рюмки. Почему-то в памяти всплыл такой же, как у Коли, вздернутый
нос, но нос тот был на лице Николая Сергеевича! "Пей, Мальвина! – кричал
он ей в лицо. – Жизнь прекрасна и удивительна!" Это было давно. Тогда она
училась на первом курсе актерского факультета. Николай Сергеевич, преуспевающий
композитор-песенник, кормил ее в самых роскошных ресторанах. Мальвина
стеснялась и старалась выбрать в меню дешевые блюда. "Мне бы супу", –
просила она. – "Что ты!" – хохотал Николай Сергеевич и заказывал все
самое дорогое. Он тогда дольше всех простаивал под окнами, звонил по пять раз в
день, все спрашивал: не голодна ли, не промочила ли ноги, может, купить
что-нибудь, и смотрел так, будто только от нее зависело, взойдет ли завтра
солнце. Если откладывала свиданье, он говорил, что мечтает стать пнем – всего
лишь затем, чтобы она, проходя мимо, поставила на него ногу завязать шнурок
ботинка.
– Это я...
– недавно позвонила ему Мальвина.
– А-а-а, –
равнодушно проговорил Николай Сергеевич.
Пей, Мальвина!
Жизнь прекрасна и удивительна! Она и пила, сама себе наливала водку и пила.
– Танцуете?
Вы танцуете? – это был разомлевший от вина руководитель группы. Кажется, он
воспользовался моментом, когда его жена вышла из комнаты, и пригласил Мальвину
танцевать.
– Как вы к
спутникам относитесь? – горячо зашептал он ей на ухо.
– Что? – не
поняла Мальвина.
– Как вы
относитесь к запуску спутников?
– Каких
спутников?
– Спутников
Земли.
– Ну и что?
– Какой
вклад они вносят в развитие науки?
В это время
вошла жена и Мальвининого партнера как ветром сдуло. Мальвина, пошатываясь,
вышла в коридор. Там в полутьме навис над блондинкой Коля.
– Коля, –
не в силах уйти, окликнула Мальвина. – Коля, – повторяла она и, закрыв лицо
руками, заплакала.
Блондинка
недовольно хмыкнула и, презрительно пожав плечами, ушла в комнату.
– Да не
плачь ты, не плачь, – раздраженно заговорил Коля. – Тебе не семнадцать лет, и я
тебе ничего не обещал. Знала, на что идешь.
– Тише, –
просила Мальвина, – тише говори.
Из
приоткрытых дверей на Колю падал свет, и Мальвина видела его рот-щель: нижняя
губа очень тонкая и прямая, а верхняя поднимается над ней домиком, и в этой
щели видны мелкие гнилые зубы.
– Ты сама
меня заманивала, – шипела щель.
– Я ничего,
я только... – начала было оправдываться Мальвина.
– Нет, ты
обвиняешь меня.
– Уйди, –
попросила Мальвина.
– Уйду,
уйду, конечно уйду, – заклокотала щель.
Мальвина
вернулась к столу. Перелив через край водку, опрокинула рюмку в рот, обвела
всех мутным взглядом, налила еще рюмку и с усилием втянула ее в себя. В комнате
под неистовый джаз дергались пары. Мальвине показалось, что все это уже было и
давно надоело: взмокшие белые рубашки, исступленные лица с прилипшими ко лбу
волосами и всегда обманывающее ожидание праздника. Надоело. Не хочу больше. Все
надоело. Не хочу.
Через
несколько дней позвонила Мальвинина хозяйка – Мальвина умерла.
Умерла или
отравилась, никто не знал, возле кровати валялось много пустых склянок от
барбамила. Врач, увозивший ее на скорой помощи, не исключал возможность
сердечной недостаточности. Катя не могла вспомнить, чтобы Мальвина жаловалась
на сердце. У нее были неприятности на работе, Мальвину обещали перевести на
должность заведующей библиотеки, как только старая заведующая, составив
картотеку, уйдет на пенсию. Для Мальвины это означало еще тридцать рублей.
Целых тридцать рублей. Все свободное от съемок время она, как лошадь, таскала
груды книг, лазила под потолок на стеллажи и сама заполняла бланки бесконечной
картотеки. Если кто-нибудь спрашивал книгу, а она была на руках, Мальвина
всегда запоминала и, как только возвращали книгу, спешила отнести ее просителю,
будь то монтажница или курьер.
Однако,
заведующая не спешила уходить на пенсию. Катя не знала, насколько у них
испортились отношения, только заведующая жаловалась директору, и Мальвину
лишили премии. В течение целой недели она ходила из кабинета в кабинет, но
никто не заступился. Премию наконец восстановили, но Мальвина умерла. На
киностудии повесили некролог с Мальвининым портретом в юности. Перед черной
траурной рамкой останавливали свой бег актрисочки, переступали с ноги на ногу
режиссеры, понуро стояли декораторы.
– Сверкающая была девушка, – вздыхали они.
В уголок фотографии кто-то приколол бутон розы. На
восстановленную премию купили цветы.
На
похоронах в крематории было совсем мало народу: несколько женщин с работы и
единственный мужчина, Мальвинин двоюродный брат, помнивший ее еще девочкой.
Мать не нашли, она уехала куда-то в отпуск.
Грустная
прощальная музыка. Гроб стоит на помосте. Прощайтесь.
Музыка о
прошедшем, о навсегда утраченном. Мальвина, вся в цветах, светлая, с
разглаженными морщинами на лбу. Музыка. Гроб медленно опускается вниз, его уже
не видно... Закрываются зеленые выгнутые створки, как будто сходятся волны.
Все. Конец.
Мальвина
говорила: "Когда я умру, пусть меня сожгут, а пепел развеют с самолета, и
тогда я буду всюду – в воде, в воздухе, в земле".
"НЕ
ПОНИМАЮ! – кричала кому-то Катя. – Открой! Слышишь, открой! Открой эти огромные
тяжелые ворота, уходящие в небо! Не могу достучаться... Открой! У меня нет
больше сил...
Молчишь!
Как всегда, молчишь..."