МОЯ ПОДРУГА ХАНА

 


 

 

 

В ресторане "Прага", что на Арбатской площади в Москве, девушка с деревенским румянцем во всю щеку слишком поспешно обгладывает куриную ногу. Хрустальные бокалы, оркестр, учтивый официант – для нее непривычный праздник. Вот только мучит совесть перед сидящим напротив интеллигентным человеком с серьезными намерениями, потому как у нее на его счет никаких намерений нет.

– Ханочка, – говорит Сергей Николаевич, – может быть, вам еще что-нибудь заказать, икру, например?

– Не надо, – отвечает та с набитым ртом, – тут еще много всего. А вы почему не едите?

– Любуюсь вами. Такой завидный аппетит!

– Удивительно, – недоумевает девушка, – как можно не есть такие вкусности.

Про себя же соображает: хорошо бы сказать ему что-нибудь приятное. Но что? Как нарочно, ничего в голову не идет. И вдруг выпаливает:

– Ну прямо беда, познакомишься с каким-нибудь молодым человеком – сразу целоваться лезет.

– Есть еще большая беда, – не меняя серьезного выражения лица, отвечает Сергей Николаевич, – когда не лезет.

Такого Хана в свои двадцать лет даже представить не может. Она отталкивает молодых людей, не целуется, ждет необыкновенной любви.

– Вы, евреи, не живете настоящим, все время чего-то ждете, – говорит Сергей Николаевич.

Он, как и его покойный отец, преподает живопись в Суриковском институте, от отца же унаследовал царскую дачу под Москвой и огромную мастерскую в центре города. У Ханы же из недвижимости есть койка в студенческом общежитии, а вся ее движимость помещается в хозяйственной сумке: две юбки, свитер и белая кофточка, в которой она ходит на танцы. И еще есть предвкушение счастья. Счастье – это любовь, когда одна душа на двоих.

Девушка знает: любит ее известный художник оттого, что красивая. Подошел в метро и попросил позировать ему. Нет, конечно, не обнаженная, для портрета, только лицо. Кто бы не согласился из девчонок в общежитии, ведь за час бездельного сидения получаешь целый рубль, этого хватит на два обеда, а за три часа можно купить самые дорогие чулки.

– Я, – говорит Сергей Николаевич, – готов превратиться в комара, только бы дотронуться до вашей щеки, а уж вы вольны сделать, что захотите, можете и прихлопнуть.

О том, что она красивая, Хана узнала, когда их, школьников 9 "Б" из далекого пригорода, повезли на экскурсию в Третьяковскую галерею. Там увидела свое лицо в картинах на библейские сюжеты, а тело у нее – точь-в-точь как у "Спящей Венеры". Вернувшись домой, заперлась в ванной, стащила с себя платье и долго стояла обнаженная перед зеркалом. Такого тонкого, пластичного тела не было ни у кого в бане, где по пятницам мылись все женщины рабочего поселка.

Хана, конечно же, понимает: встретит Сергей Николаевич другую, более красивую девушку и той станет говорить о своей готовности превратиться в комара. А любовь – это когда один и одна на всю жизнь. Это мечта, которая умирает вместе с человеком.

Предстанет такая мечтательница перед небесным судом и услышит вопрос грозного Судии: "Ты почему не возлюбила ближнего своего?"

– Я хотела. Хотела, – заплачет Хана, – но не могла прилепиться к мужу душой и телом.

И станет вспоминать. Замуж вышла за студента своего же филологического факультета. Когда он загадочно, чуть высокомерно усмехался, казалось – знает что-то особенное, неведомое. Встречали в общежитии Новый год, потом куда-то все разбрелись, и мы остались в комнате одни. Пили шампанское и целовались. Хана радовалась, что именно ее Марк пригласил встречать Новый год. Он был самый старший на курсе, пришел учиться после армии и знал про литературу больше всех. Высокий, остроумный, легкий в движениях, Марк очаровал не только студенток, но и преподавательница английского смотрела ему вслед.

– Нет, нет, дальше нельзя, – шептала задыхающаяся от страсти Хана.

Они и раньше целовались в подъездах, но тогда она не теряла головы.

– Пожалуйста, не надо.

– Не буду, – соглашался Марк.

– Ну, пожалуйста, не надо, нельзя, – стонала Хана.

– Что нельзя? Уже все можно.

Потом Хана жила ожиданием встреч. Как только оставались одни, мир сосредоточивался в одно мгновение – здесь и сейчас.

– Сумасшедшая, – смеялся Марк. – Бывают же такие страстные женщины! Я джина выпустил из бутылки.

"Женится – не женится?" – замирала от ужаса Хана.

Женился. Через четыре месяца родился Илюшенька.

Семейной идиллии хватило всего лишь на год. Для Марка, в отличие от Ханы, оказалась вовсе не очевидной истина: если у женщины может быть только один мужчина, то и у мужчины – одна женщина. Он стал отстаивать право на свою личную, отдельную от семьи жизнь. Все домашние заботы оказались на Хане; гуляя с коляской, покупала продукты, потом тащила на пятый этаж без лифта в одной руке завернутого в ватное одеяло Илюшеньку, в другой – сумки. Пока ребенок спал, готовила обед, ночью стирала пеленки, убирала квартиру. И так изо дня в день, пока не стало ясно: одной без мужа легче. И еще – не хотела притворяться, делать вид, мол, все хорошо, когда на самом деле плохо.

– Я люблю тебя, – сказал отец сына, когда уж было собрались идти в ЗАГС подавать заявление о разводе. Хана не поверила, что Марк возьмет на себя часть домашних забот и перестанет возвращаться домой только к ночи, но решила исчерпать ситуацию до конца, дабы не винить себя потом в поспешном разводе.

Любовь предполагала право хоть час в сутки посидеть с книгой.

– Читаешь?! – изумился муж, увидев Хану в кресле. – Почему не погладила мою рубашку?

– Сам погладь. Ты же сказал, что любишь меня.

– Да, но не до такой степени.

Они развелись.

По этому случаю приехал Ханин отец из Волгограда, вспомнил, что у него есть и своя дочь. Помимо трех дочек новой жены, прежний муж которой погиб на фронте. Падчериц он уже вырастил и обустроил.

– Все у них хорошо, – говорил отец. – А у тебя вечно не так, как у людей. Ну куда ты теперь со своей специальностью? В школу? На копейки жить будешь.

Отец дал деньги, и у нее образовался что называется свой угол – длинная комната с окном, упирающимся в стену рядом стоящего дома. В квартире была еще одна комната – там жила одинокая женщина лет пятидесяти.

– Валей звать, – представилась она.

Начала Хана с того, что ободрала грязные обои, наклеила новые, а до потолка не достала, только пыль смела, намотав тряпку на длинную палку – очень высокие потолки в старых московских домах. Отциклевала и покрыла лаком почерневший от времени паркет, вымыла окна. Потом они с сыном нашли на помойке подходящую доску, соорудили что-то вроде книжной полки и начали новую жизнь.

К Вале наведывался угрюмый мужик с серым потухшим лицом, за стеной слышался его надсадный астматический кашель.

– А почему вы за него замуж не выходите? – спросила Хана соседку.

– Зачем? Жизнь уже прошла, – горько усмехнулась та. – Раньше нужно было. Думал, если после войны мало мужиков осталось, так он нарасхват, кого захочет, возьмет. Разбежался, двадцать лет топчется тут. Уходил, возвращался. А сейчас зачем он мне? Портки его стирать? Была бы семья – другой разговор...

Валя работала на вредном химическом производстве и рано вышла на пенсию. В начале весны, как только у метро начинали продавать мимозу, она собиралась к сестре в деревню. Складывала в кошелки пакеты – с крупой, пряниками, колбасой. Перед отъездом выставляла кошелки в коридор, пересчитывала, пересматривала, не забыла ли чего. Навешивала на свою дверь тяжелый замок и исчезала до глубокой осени.

Хана долго искала работу. В Москве – перепроизводство филологов. В конце концов устроилась в школу при ремесленном училище, куда собирались подростки из самых неблагополучных семей – сплошная безотцовщина. Первые дни была в отчаянии. Класс гудел, никто не слушал, свистели, стучали. Стараясь всех перекричать, сорвала голос, ненужными стали заготовленный конспект, план урока. Беспомощность молодой учительницы подстегивала мальчишек.

"Уйти? – соображала она, – повернуться и уйти, все равно уволят по профнепригодности. Не могу я справиться с этой шпаной". Особенно буйствовали трое. Высокий красивый блондин затянул резинкой волосы на макушке, надел на себя ожерелье из алюминиевых вилок, которые стащил в столовой, и, вихляясь, строя рожи, расхаживал между столами. Второй, с явной примесью азербайджанской крови, кричал во весь голос: "Я – король! Я – хозяин! Если надо, и в тюрьме отсижу, но никому не подчинюсь!" Третий, с хорошо развитой мускулатурой, повторял, как маньяк: "Люди – звери. Если не я придушу кого-нибудь и не вырву добычу, меня убьют. Если не я обману – меня обманут!»

– А по мне пусть лучше меня обманут, – бросила ему Хана.

– Это значит: вас ударят по одной щеке – подставите другую?

– Не в этом дело. Просто обида забывается быстрее, чем муки совести.

– А что такое совесть?

Учительница стала рассказывать про совесть, и мальчишки притихли, их захватил разговор о свободе воли, о выборе и возможности сделать себя. На изощрявшегося в новых пантомимах блондина уже не обращали внимания. Хана была счастлива. В глазах этих невоспитанных сорванцов появился интерес.

Каждый урок нужно было начинать с битвы за внимание. Подростков занимало только то, что имело непосредственное отношение к ним самим. Иногда неопытная филологиня возвращалась домой на крыльях удачи, а иногда – подавленная своим бессильем. Спустя несколько недель, стали поджидать ее у выхода из школы, рассказывали о себе, советовались. За воинственностью, нежеланием показать слабость прятались беспомощные растерянные дети.

С работы Хана заходила в детский сад, забирала сына, и они вместе топали к дому. После ужина Илюша быстро засыпал, отвернувшись к стенке, а она зажигала настольную лампу и уплывала в сюжеты грузинских романов с их извечными философскими проблемами – добра и зла, веры и сомнения.

Отец Ильи сразу после развода женился и если появлялся иногда, то с совершенно безучастным лицом.

"От меня ничего не зависит, – размышляла Хана, – разве что попытаться понять, почему все произошло именно так, а не иначе. Попытка осмыслить жизнь спасает от жизни". Подобный опыт спасения уже был, тогда она тоже разбежалась и врезалась в стенку. В 9-м классе безумно хотелось танцевать, ничто не могло удержать дома. В один из летних вечеров, когда мчалась на танцплощадку, напали хулиганы из соседней деревни. Их подговорила Людка-одноклассница. Людка сидела на соседней парте и сначала воровала у Ханы авторучки, а потом решила устроить настоящую расправу.

– Жидовка! Жидовка! Держи ее! – кричали мальчишки, выскакивая из-за кустов. Окружили, схватили, пытались повалить.

Хана вырвалась и убежала. Откуда только силы взялись. На танцплощадку больше не ходила. Только и оставалось засесть за книги. Читая Толстого, хотела приобщиться к счастливой легкости Наташи Ростовой, но в любимые герои выбрала Андрея Болконского с его бесконечным звездным небом над головой. Тогда по ночам из окна были видны три фонаря в ряд, а дальше – глухая чернота леса. Сейчас перед окном – стена соседнего дома и тоже некуда простираться взгляду. В грузинском романе есть сходство с еврейской агадой, как ее рассказывала бабушка. Бог создал человека, чтобы разговаривать с ним. Мы только и делаем, что вопрошаем Создателя. Услышать бы ответ. Невозможно примириться с незаслуженными страданиями. Успеть бы узнать, что отчего происходит; лестница, которая приснилась Иакову во сне, – это путь познания.

Стремление уяснить организующую истину, суть вещей сменялось чувством бесплодности усилий, страхом пустоты; все представлялось неуправляемой случайностью. Хана чувствовала, как у нее от страха округляются глаза, твердеет в неподвижности рот – становится клювом. Такой же клюв у большого попугая, который живет в зоомагазине. Старый говорящий попугай сидит на жердочке без клетки и не улетает. Глянул он на нее и словно родную душу узнал. Потом смотрел долго, пристально. Другие люди пытались отвлечь его внимание, но птица не отводила глаз. Закричи тогда Хана от сердечной муки, вырвался бы птичий клекот.

Почему в детстве чувствовала себя бессмертной, центром вселенной? В войну, едва заслышав сирену, все бросались в бомбоубежища, а она про себя знала: не могу погибнуть, иначе кто же будет наблюдать мир?

Ничего не менялось в Ханиной жизни. Вот только Илюша ходит теперь в старшую группу детского сада, и утром, когда мать будит его поцелуями, не обвивает ее шею теплыми со сна руками, а отпихивает: отстань, дай поспать.

– Что ты его все на руках носишь, уже большой, – говорила соседка. – И на горшок незачем сажать. Такие дети у нас в деревне уже за грудничками присматривают.

Зимой время выстраивается четко: утром нужно спешить в детский сад, потом на работу, вечером – привычные дела по хозяйству. В выходные устраивались поудобней с сыном в постели и читали Библию – Тору.

– Мы с тобой, как в гнездышке, – говорил Илья, плотнее обворачивая вокруг себя и мамы одеяло.

Читая, Хана вспоминала рассказы бабушки о жертвоприношении Авраама, о снах Иосифа и о лестнице, уходящей в небо. "...И заснул Иаков, и снилось ему: Вот лестница, поставленная на земле, и верх ее касается неба. И сказал Господь Иакову: "И ты взойдешь наверх", но Иаков испугался, что взойдет и будет низвергнут, как Эдом. Тогда сказал Господь: "Если бы ты поверил и поднялся, то никогда бы не пал..."

"Вот и нужно карабкаться, – соображала Хана, – пока не упадешь замертво. А там уж не твоя забота".

Когда дошли до египетских казней, на словах: "И ожесточил Господь сердце фараона..." – Илья спросил:

– Разве Бог может ожесточить сердце, ведь я сам что хочу, то и делаю. Захочу – буду злой, а захочу – добрый, и вымою тебе посуду.

– Почему же ты не моешь?

– А я в прошлое воскресенье мыл.

– Так ведь это было давно.

– А разве посуду каждый день моют? Каждый день мне неохота.

– Вот так все: могут, а не делают. Тебе лень, а фараон не хотел терять дармовых рабов, жадность заела. Мало ли на чем спотыкается человек.

– А ты на чем? – затаившись, спросил Илья.

– Я? Я – трус. Все время боюсь.

– Чего боишься?

– За тебя боюсь. Всего боюсь.

– За меня не бойся. Я – сильный.

Летом, когда сын с детским садом на даче, в школе каникулы и соседка в деревне, Хана оставалась одна в узкой длинной комнате – каменном мешке. С утра уходила в Ленинскую библиотеку, листала пожелтевшие ломкие страницы старых книг, пыталась проследить преемственность идей, связь истории с индивидуальностью писателя. Что в нас заложено изначально, независимо от действительности, а что определяется обстоятельствами? "Все в руках Бога, кроме страха перед Богом", – повторяла она слова из Святого писания своим ученикам. И те понимали, верили. Хотелось найти в книгах попутчика, единомышленника; не суть важно, что сейчас его нет, знать бы, что хоть был. Почему-то вспоминалась эвакуация, Сибирь и черная колонна заключенных на белом снегу. Среди хмурых истощенных лиц – ясноглазый высокий юноша. Сколько лет прошло, а все видится его внимательный нежный взгляд. Может быть, он узнал в необычном для сибирского поселения лице девочки свою младшую сестру? "Нельзя подходить близко к заключенным", – говорила бабушка. – Отдай хлеб и сразу же назад". Каждое утро Хана поджидала черную колонну, чтобы встретиться с голубым взглядом того юноши. Вот бы снова чье-нибудь лицо так же светлело при встрече!

Тогда за сибирскими густо клубящимися облаками представлялось еще одно небо, потом еще одно, и будет между небесами солнечный город, о котором рассказывала бабушка. Вспоминала ли она южный город, из которого бежали во время войны, или имела в виду Иерусалим, откуда евреи тоже ушли, только давно? Детское представление бесконечности породило в дальнейшем страх замкнутого пространства. Страх отпускал, если оказывалось достаточно простора для воображения, и наоборот, стискивал душу, когда мир сужался и пропадало чувство дороги.

Вечером, когда Хана возвращалась из библиотеки в свою каменную обитель, ей иногда вдруг казалось: кто-то стоял на лестничной площадке у ее запертой двери. Целый день ждал, не дождался ее и ушел. Этот кто-то почему-то представлялся моряком дальнего плавания. Весь год он в море-океане и только на один день выходит на берег и является к ней. Угадать бы этот единственный день в году! Будь все именно так, она с радостью ждала бы этого редкого гостя и не помышляла бы об измене.

С понедельника Хана считает дни – сколько осталось до воскресенья, когда можно будет поехать к Илюше на дачу. Самое лучшее время – вечер субботы, оставалось ждать только одну ночь. По дороге от электрички не шла – бежала, расспрашивала встретившихся родителей – не случилось ли чего у детей за неделю, не приезжала ли в детский сад "скорая помощь"? "Все там в порядке", – отвечали ей, и у Ханы отлегало от сердца, расслаблялась, шла медленней, припоминала, не забыла ли чего из любимых лакомств сына.

Во дворе детского сада Илюши не было. "Где он?!" – мечется Хана и чувствует, как сбивается дыхание, каменеет сердце. "Старшие мальчики в войну играют. Вон там, в лесу", – наконец, объяснила медсестра в здравпункте. Сердце отпустило.

В лесу дети закричали, замахали на нее руками:

– Здесь нельзя ходить! Здесь секретная зона!

– А где Илюша?

– Военная тайна. Ушел на задание! – проговорил суровым голосом белобрысый мальчик и шмыгнул носом.

– Куда ушел? – Хана придала голосу учительскую властность и командир дрогнул.

– Вон там, на полигоне, – указал он пальцем.

Мимо проносятся бегущие мальчики... А вот и ее родненький!

– Илюшенька, куда же ты?

Сын не отвечает, продолжает бежать.

– Илюшенька, это же я!

Сын не оглядывается.

– Ну как ты не понимаешь, меня же в разведку послали! – объяснял он потом маме.

– Ну если в разведку, тогда конечно, – согласилась та.

Военные игры продолжались в пионерлагере, а в пятом классе Илья заявил:

– Пойду учиться в Суворовское училище.

– Чего вдруг?

– Хочу стать командиром.

– Зачем?

– Хочу командовать.

– Как это – командовать?

– Все стоят смирно, а я приказываю: "Батарея, пли!"

Военных ни в родне, ни среди знакомых не было, а разговоры о литературе, истории сделали свое дело, и сын после десятого класса поступал в университет на исторический факультет. Не прошел по конкурсу. Взяли его в педагогический институт, там мальчиков привечали. В семьях школьников явно не хватало мужского влияния, и преподаватели-мужчины должны были компенсировать нехватку такового.

"Жизнь – это прощание с надеждами", – все чаще думала Хана. Сначала она простилась с детской мечтой стать балериной. Потом училась петь, но так и не удалось вылечить голосовые связки. Хотела большую семью – и этого не получилось. Не жить, а размышлять о жизни – ее удел.

Каждый год в школу при ремесленном училище приходят новые ученики, а старые теряются в большой Москве. И все начинается сначала. В который раз Хана убедится: самые честолюбивые, с непомерным чувством собственного достоинства, готовые каждую минуту обнажить меч – броситься в поножовщину, больше других нуждаются в осознании себя личностью. Не сможет учительница литературы изменить их неустроенный быт, разве что научит думать. С годами Хана поседела, ссутулилась и стала носить очки. Что с того, что диссертацию защитила, все равно на работу никуда не брали. Перепроизводство филологов, да и анкета неподходящая. Для школы при техническом училище сойдет, а вот для Института мировой литературы не тянет: партийности нет и национальностью не вышла.

 

– Что делает Бог после того, как сотворил мир? – спрашивает Хана у своей школьной подруги Нины.

– Как же, – отвечает та, – Бог сводит пары. Об этом все знают. Браки совершаются на небесах.

– Почему же так неудачно сводит? Всего лишь краткий миг иллюзии, а потом долгое одиночество.

– Это у всех по-разному. Не ищи в человеке совершенства, тем более в мужчинах. Они вовсе не рыцари чести, как тебе того хочется.

– Я теперь уже так не думаю.

– Вот и хорошо. Сама закадри мужика. Прояви активность, а то как замороженная ходишь. Не кокетничаешь, не интригуешь.

– Этого я не умею.

– Много ума тут не требуется. Посмотри ему в глаза, изобрази восхищение. Раз посмотри, два. Чуть-чуть воображения, вдохновения – и нет проблем. Иначе недолго и в девках усохнуть. Есть тут у меня один знакомый, недавно с женой развелся. Вроде как все при нем. Сеней звать. Потренируйся.

Хана последовала наставлениям подруги и удивилась: как, оказывается, все примитивно! В сонных Сениных глазах запрыгали солнечные зайчики, он захорохорился, стал выказывать познания в филологии, коих не было. Хана возразила, Сеня упрямо настаивал на своем. Хана согласилась. Мягкость характера, по утверждению Нины, тоже входила в арсенал обольщения. Зачем дураку говорить, что он дурак?

Спустя несколько дней Сеня заявил, что хотел бы разделить с ней всю жизнь.

– Всю оставшуюся жизнь, – поправила Хана.

Она вывела жениха на лестничную клетку, где перед ее дверью громоздились приготовленные на выброс кипы бумаг, и сказала:

– Это мои рукописи, черновики, то, чем занимаюсь все время. Тебя не будет смущать сидящая за письменным столом жена?

– Напротив, – выказал Сеня широту души. – Именно это меня и привлекает.

Торжественно начали семейную жизнь, с цветов и белой скатерти. Сеня каждый день пылесосил ковер, а, узнав, что жену раздражает вид лежащего на диване мужчины, стал возвращаться с работы не в три часа, а в пять. Потом, когда ссорились, пенял ей: "Я из-за тебя, как дурак, два часа ходил по улицам". Не ходить по улицам, а работать Сене было ни к чему – жена нетребовательная, сын чужой. Коллеги-врачи работали на полторы-две ставки, но это их проблемы. Зато после пяти все законные права на его стороне: обед, диван, телевизор.

– Что это ты перестала стелить белую скатерть? – спросил он, когда жена ставила тарелки на стол.

– Но и ты перестал пылесосить ковер.

Сеня нервничал, ждал звонка своего сына из Америки.

– Почему ты так волнуешься? – спросила Хана.

– Не знаю, как Аркаша прореагирует на мою женитьбу.

– А как он может прореагировать?

– Не знаю. Мало ли.

– Наши отношения зависят от его реакции?

– Нет, но все-таки. Может обидеться за мать.

– Но, как я поняла, жена тебя оставила, а не ты ее.

– Все не так, как ты думаешь.

– В каком смысле?

– Ну не так просто...

– Так ты реши, что для тебя проще, – с раздражением проговорила Хана.

– Если тебе неприятно, могу и с телеграфа звонить, – обиделся Сеня. 

– Звони. Не все же выплескивать на другого, что-то надо и самому решить.

Муж надулся и замолчал. Самостоятельность предполагала труд, а напрягаться он не любил. Хана же, наоборот, не могла расслабиться. Жизнь представлялась неким постижением, к которому нужно все время идти. Она и сыну говорила:

– У каждого должно быть чувство дороги, и вообще, легче жить со сверхзадачей.

– Ты, мать, карьеристка, – возражал Илья, – только все твои усилия кончаются ничем. Как работала в школе трудных подростков, так и работаешь. И я кончу педвуз, и тоже буду учителем. Какая уж там сверхзадача.

– Дело не в месте работы, а в состоянии души.

– Вот и я говорю, – смеялся сын. – Тише едешь – дальше будешь.

Хана просила мужа:

– Поддержи меня в разговоре с Ильей. Сейчас в институте ему только и набирать знания, а он сидит с тобой у телевизора. Ты сам говорил, у него светлая голова. Скажи, что женился на мне, потому что много знаю, со мной интересно разговаривать. Надо же повысить престиж учености.

– Я не поэтому на тебе женился.

– Ну, хорошо, не поэтому. Так ситуация сложилась. Просто заметь мимоходом, мол, мать права.

– Не буду.

– Почему?

– Пусть сам разбирается во всем.

– Да ведь я только и прошу, подтверди: знание мировой истории поможет ему вглядеться в глубь веков, понять становление самопознания человека от язычества к единобожию. Как справиться с одиночеством, не будь у нас представления о Боге?

– Ты не одинока, – заявил Сеня, – у тебя есть я.

– Я не об этом, я о космическом одиночестве! – чуть было не закричала Хана, но сдержалась и миролюбиво продолжала: – Илья хочет бросить институт и пойти в монтажники-высотники. Там, говорит, много платят. Думает, деньги сделают его всемогущим. Объясни ему, это кажущаяся независимость. Тебе же ничего не стоит подтвердить мои слова: духовная сторона жизни первична, она выстраивает все остальное.

– Не буду. Не могу я говорить с ним об этом.

– Но почему?! Может быть, письмо напишешь? Прошу тебя, должен же быть хоть один человек, который поддержит меня. Напиши: не деньгами, а усилием понять что-то самое главное жив человек.

– Не придумывай, – возразил Сеня, – люди просто живут.

– У Ильи просто не получится. Он сопьется. Прячет от меня пустые бутылки. Напиши всего лишь несколько слов.

И Сеня написал. Написал, что, когда был маленьким, не слушался маму, и как чуть было не попал под трамвай, катаясь на велосипеде.

– На велосипеде, конечно, нужно ездить осторожно, – срывающимся от раздражения голосом говорила Хана. – Но я тебя не о таком письме просила.

И в отчаянии закричала:

– Неужели так трудно постараться понять другого?!

Увидев набычившегося мужа, догадалась: первая жена тоже кричала.

"Неблагодарная, – смиряла свой гнев Хана. – Не Сене ли я обязана сегодняшним благополучием? Когда бы я позволила себе роскошь запастись хорошим кофе в зернах? А тут купила целый килограмм и в первый раз почувствовала себя богатой, надолго застрахованной; именно на кофе не хватало денег от получки до получки. Опять же живем с Илюшей в его квартире, а свою сдаем. И за это спасибо. А собеседника можно придумать, например, мысленно разговаривать с живущим в Израиле историком Элиягу Куком. В его работах за историческими событиями конкретные персонажи. «Толпа и мудрецы» – основная тема исследований Элиягу".

Сеня тоже читал и менял свое мнение в зависимости от последней попавшейся на глаза книги.

– Ты же только вчера говорил другое, – раздражалась жена.

– Не говорил.

– Как же такое может быть?! Только вчера утверждал одно, сегодня – другое.

– Не утверждал.

– Значит, я сумасшедшая? У меня галлюцинации? Ну как мы можем жить вместе?

– Ну, говорил. А сейчас думаю по-другому.

И Хана мысленно возвращалась к диалогу с Элиягу. Присутствовал он и ночью – клал ей на лицо большую теплую руку и она расслаблялась, засыпала. Муж давно уже спал в соседней комнате, не хотел напрягаться ни душой, ни телом.

– Зачем царю работать, ублажать жену, – шутил он. – На то у него генералы есть.

"Так оно и лучше, – соображала Хана. – Настоящей близости все равно не получалось".

Возвращаясь вечером домой, смотрела на окна: если свет горел – муж на месте. Не придется входить в пустую темную квартиру. Как-то зимой поздно вечером у подъезда соседнего дома стоял крытый фургон. Вынесли носилки. По очертаниям белой простыни поняла: покойник. В старом заляпанном грязью фургоне выдвинули крюком что-то вроде нар и задвинули туда носилки. В машине, наверное, несколько ярусов. Ездят по городу и собирают трупы. У подъезда курил человек, непричастно глядя в сторону. Машина тронулась, человек тот сплюнул окурок и вошел в подъезд. Хана поспешила перейти на другую сторону сквера. Фургон развернулся, обогнул сквер и, покачиваясь, выезжал ей навстречу. Ужас.

Поднялась на лифте, открыла дверь и обрадовалась Сене.

– Как хорошо, что ты дома!

– Что случилось?

– Только что видела машину, в которой возят трупы.

– Ну и что?

Страшно. Когда умерла мама, за ней тоже приехали поздно вечером. Громко постучали в дверь и зычным голосом спросили: "Сарра Адольфовна здесь?" Вот так и меня вынесут ночью в темноте. Смерть всегда тихая и одинокая – естественный конец. Хочу, чтобы меня похоронили в солнечном Израиле, в Иерусалиме, на горе, ближе к Богу.

В начале лета Илья уехал с археологической экспедицией в Грузию. Писем не писал, иногда звонил. Рассказывал, что ведут раскопки вдоль дороги от Мцхета, первой столицы Грузии, до Тбилиси. В следующий раз сообщил: "Нашли надгробные камни и монеты с ивритскими письменами, из чего следует, что евреи жили в Грузии задолго до нового летосчисления. Этот факт, – вопил от радости Илья, – подтверждается и древними рукописями, которые хранятся в музее Мцхетского храма. Ты представляешь, в грузинском языке и в иврите тысяча одинаковых корней!"

Из экспедиции сын приехал возмужавший, загорелый.

– Я нигде не был так богат, как в Грузии, – смеялся он. – Там, высоко в горах, наткнулся на языческий храм. Вокруг ни души. Продраться к нему сквозь колючий кустарник трудно, зато обнаружил в этом капище целый клад. В нишах полуразрушенных стен – бараньи рога, шкуры и много денег. Должно быть, жертвоприношения. Сгреб я денежки в карманы, а рога и шкуры оставил хозяину – тамошнему идолу. И ведь что интересно, шкуры не старые и деньги современные, значит, до сих пор сохранилось язычество в Грузии.

Хана была счастлива, как никогда. Сын заинтересовался археологией, значит, будет заниматься наукой. И тут Сеня неожиданно заявил:

– Твой сын зачем мне? Он уже взрослый, может и один жить.

Прямо так и выпалил, стоя у порога и не сняв мокрую от дождя куртку. Наверное, кто-то из родственников внушил ему эту справедливую мысль. "Всю дорогу спешил, боялся растерять запал", – подумала Хана, а вслух сказала:

– Мой сын тебе действительно незачем. Нет проблем. Собираю чемоданы.

Сеня не ждал такой категорической реакции – стоял растерянный, с совершенно идиотским видом. Он соображал, и жена знала, о чем: в его планы не входило остаться одному, а заменить ее пока некем.

И тогда Сеня, виновато потупившись, заговорил:

– Я не хотел... Ты не так поняла... Пусть все останется, как было.

"Ну, а я почему с такой готовностью бросилась к чемоданам?" – спрашивала потом себя Хана. Наверное, оттого, что радости семейной жизни уже позади. В первые дни муж схватился за нее, как потерпевший кораблекрушение за единственное спасение, и казалось, готов идти следом в огонь и воду. Одинокой женщине, не избалованной такой готовностью, показалось – и на нее пролилась щедрость небес.

Приближался Сенин юбилей – пятидесятилетие. Обычно медлительный, флегматичный, он взбудораживался в предвкушенье застолья. Собирал по квартире стулья, расставлял их вокруг раздвинутого стола, затем напротив каждого стула располагал рюмки, тарелки. Отходил в сторону – разглядывал свою работу, оставался доволен. Потом слонялся по квартире, в шесть часов бросался к телефону напомнить гостям: им пора уже выходить из дому, ибо к семи должны быть на месте, непременно к семи.

– Что ты суетишься? Помог бы мне лучше на кухне.

Сеня набычился, замер. Он всегда замирал, когда ему говорили что-нибудь неприятное. Наконец, проговорил:

– Не люблю я эту домашнюю работу.

– Понятно, большой ученый, где тебе картошку чистить, – язвит жена.

Муж, выйдя было из состояния столбняка, опять замер. Может, вспомнил: он один из всех своих коллег НИИ легочной хирургии не причастен к науке.

"Не суть важно, чем человек занимается, но если ты делаешь всего лишь исполнительскую работу, не изображай из себя эдакого отрешенного мыслителя", – злилась Хана, переворачивая гуся в духовке. И тут же урезонивала себя: "Что я придираюсь к нему, не всем же думать над сущностью мироздания. Мало мне было столько лет одиночества? Вот и опять раздражаюсь праздностью ближнего, которого следует возлюбить больше самого себя".

Пришел первый гость, Сенин однокурсник, очень высокий, худой, со своей маленькой толстой женой и миловидной дочкой на выданье. Дочка уравновешивала родительские гены – средний рост и нормальная упитанность.

– Счастливый, – говорил про однокурсника Сеня. – Всю жизнь с одной женщиной. Вот у них настоящая семья, а все от того, что каждый знает свое место; жена его любит готовить, ходить в магазин. Тебе все это в тягость.

– Но и муж – не чета тебе, – бросила Хана, – насколько я поняла из твоих рассказов, не укладывается на диван в пять часов.

Снова звонок в дверь. На этот раз ввалилась гурьба родственников с огромной бутылкой из зеленого стекла: Сенин брат совершенствовался в мастерстве приготовления изюмной водки.

Потом пришли бывшие сослуживцы по районной больнице в Красногорске, где Сеня работал после окончания института. С ними была и не спускающая с хозяина влюбленных глаз Викочка-медсестра. Коллеги вспоминали: Сеня когда-то увлекался спортом, дольше всех отжимался на турнике, мечтал заняться космической медициной и читал в сельском клубе стихи.

– Почитайте, – пискнула Викочка.

Хана спешит поставить на стол все приготовленные блюда – быстрее съедят и смотаются.

– Да не торопись ты!– Муж принес обратно на кухню блюдо с пловом. – Гости еще только закусывают.

"Я стерва? Я человеконенавистник? – спрашивала себя Хана, присаживаясь на край стола, чтобы легче сновать на кухню и обратно. – А если бы была благополучной, бывают же такие – умный муж, много детей, внуков. Искала бы я тогда ответа на вопрос: что хочет Бог от человека? А вдруг ничего не хочет".

За столом в начале трапезы привычная тишина: все жуют, только и слышно – звенят ножи, вилки. Сеня поднялся, ждет внимания.

"Сейчас будет читать свою любимую поэму "Василий Теркин", – соображает Хана, – и не помогут мои отчаянные взгляды, будет читать всю, от начала до конца".

Все так и случилось. Муж взял дыхание, откашлялся, снова взял дыхание – и вперед. Читает громко, с жестикуляцией. Странно видеть лысого пятидесятилетнего мужика в роли младшего школьника, с азартом декламирующего стихи. Сеня все больше входит в раж. Хана уже в третий раз слышит "Теркина", и снова от начала до конца. Ей кажется, что теряет сознание и сползает под стол. Взгляд зацепился за восторженную Викочку – худенькую, остроносенькую. Подумала: "Вот его половина". Подумала и забыла, пошла на кухню разогревать гуся.

Все чаще звонил Аркадий, Сенин сын из Америки, говорил, мать заболела, звал отца. Хане казалось: она занимает чужое место. Сеня прожил с Ритой, первой женой почти тридцать лет, и теперь, когда та нуждается в помощи, он должен быть с ней. Чем хуже чувствовала себя Рита, тем сильнее становилось чувство вины. Отождествляясь с женщиной, которая еще недавно была на ее месте, понимала: не от большой радости та завела любовника.

"Раз уж ты не хочешь приехать, продай квартиру и часть денег пришли матери", – настаивал Аркадий.

Сеня согласился, а спустя несколько дней заявил: "Ничего я ей не буду высылать. Мне на работе сказали, она уехала, все бросила, тогда еще не было приватизации квартир. Не останься я, все бы пропало. Ничего я ей не должен".

– Но это человек, с которым ты прожил двадцать восемь лет. Сам рассказывал, в каких условиях вы начинали. Рита прошла с тобой самое трудное время. Почему же теперь расплачиваться ее судьбой?!

– Ну, так сложилось, – пожал плечами Сеня.

– А ты не при чем?! Ты перед ней больше виноват, ты первый ей изменил, и у тебя, а не у нее растет внебрачный ребенок! – раздражение перешло в бешенство. Сработало инстинктивное чувство причастности, ведь и она могла оказаться на месте прежней жены. Кричала, пока не услышала тишину, казалось, все жильцы десятиэтажного дома замерли – прислушивались к ее воплям.

– Ладно, продам квартиру и вышлю ей часть денег, – согласился Сеня.

"Вот уж не хотела бы от него зависеть, – отходила после скандала Хана, – Господи, пусть лучше калека, без руки, без ноги, только бы не такой безликий. Сам ничего не решает, слушает, что скажут другие. Ситуативный человек. Такие стали фашистами, когда в Германии пришел к власти Гитлер. Был бы правителем гуманист, записались бы в демократы. А когда на работе собирали деньги в пользу какой-то голодающей африканской республики, Сеня первый отказался от премии, подал пример – настоящий коммунист. Он и есть коммунист с самодержавным сознанием "держать и не пущать". Если нужно, можно и силу применить. Силу, по его разумению, следовало применить к желающей отделиться от России Прибалтике: "Они без нас пропадут", – категорически заявлял Сеня. "Но это их проблемы, – возражала Хана. – Люди свободные. Как жена вольна уйти от мужа, так и республика может решать свою судьбу". "Нет!" – с тупым упрямством возражал Сеня.

Как хочется любить! – тоскует Хана. – Прилепиться к мужу душой и телом. Не получается. Бог сказал про Адама: "Сделаю ему помощника, соответствующего ему". Кто-то из ученых мужей комментировал: "Не читай – соответствующего ему, а читай – против него. Если будет он достоин, будет жена ему во всем подмогой, если нет – будет она против него бороться". По этому принципу и складываются отношения супругов, мужчина должен быть личностью. И все-таки хочется надеяться. На что надеяться? Люди не меняются. С тех пор, как развелась с первым мужем, у него уже было две семьи, жены его жаловались ей; и получалось один к одному – с ними он такой же потребитель, как и с ней, и все те же увлечения на стороне.

Приехал Илья из археологической экспедиции, неожиданно собрался и ушел жить к своей сокурснице Виолетте, голубоглазой светловолосой девушке, как на картинке упаковки латвийского сыра "Виола". Девушка благоговейно внимала рассказам сына о найденных при раскопках в окрестностях Тбилиси остатках древнего жертвенника, обожженные камни которого свидетельствовали: именно здесь, на этом месте горел очистительный огонь.

– Ой, придумала! – восклицала Виолетта, когда Илья говорил о богоборце Амиране, Давиде-строителе, – ты будешь писать диссертацию о династии грузинских царей, а я займусь грузинским эпосом.

– Идет, – согласился Илья.

Кто знает, может быть, все так бы и было, не начнись перестройка, с которой вмиг опустели институтские аудитории. Илья с Виолеттой, как и все, не хотели отодвигать хорошую жизнь на потом, да и неизвестно, понадобятся ли их дипломы. Бросили институт и занялись бизнесом. Организовали строительный кооператив. Наняли плотников, каменщиков и стали мастерить дачные домики – как блины пекли. Все шло хорошо, производство расширялось – фирма процветала. Купили бетономешалку, большую пилораму. Дети чувствовали себя хозяевами – подписывали бумаги, считали толстые пачки денег. У сына появилась быстрая упругая походка делового человека. Не прошло года – все рухнуло. Поднялись цены и денег, на которые были оформлены договора, не хватало даже на стройматериалы, не говоря о зарплате рабочим. Илья предложил рабочим стать совладельцами фирмы, те подняли его на смех: кому же нужно убыточное предприятие?

Виолетта, знавшая английский язык, устроилась делопроизводителем в иностранную фирму и переключилась с Ильи и грузинского эпоса на своего шефа и торговлю медицинским оборудованием.

Сын вернулся домой с серым помертвевшим лицом, тяжелым шагом прошел мимо матери и закрылся в маленькой дальней комнате.

– Илюшенька, – скреблась Хана в дверь сына, – выйди, поешь что-нибудь.

– Не хочу.

– Только бульон выпей.

– Ничего не хочу.

Отчаянье детей опустошает душу больше, чем свое собственное. Взять бы на себя страдания сына, самой еще и еще раз проползти по краю над бездной сознания своей никчемности, ненужности любимому человеку, а значит, всем, ведь на нем сходится сейчас мир.

– Илюшенька, я зайду, можно?

– Заходи.

– Ну зачем тебе от меня прятаться? Когда ты был маленьким, мы с тобой в прятки играли. Спрячешься, а я ищу. Только ты долго не выдерживал в своем укрытии, минуты не проходило, как кричал: вот он я! Да и к чему прятаться. Я-то знаю, что почем в этой жизни. Помнишь, мы читали: "Два с половиной года спорили школа Шамая и школа Гиллеля. Одни говорили: человеку лучше не быть созданным, а другие – лучше, что он создан. Подсчитали голоса "за" и "против" и решили: человеку лучше не быть созданным, но теперь, когда он уже здесь, на земле, пусть покопается в своих деяниях".

– Зачем копаться в себе, от нас ничего не зависит, – заговорил Илья.

Он одетый лежал на постели и потому, как судорожно сглотнул воздух, мать поняла: не может расслабиться.

– Людям не по силам изменить эту жизнь, – продолжал сын. – Вот и ждут чудес. Евреи это называют Мессией.

– Про Мессию я ничего не знаю. Не представляю, как с приходом одного все изменится, изменится природа человека.

– Ты, мать, недооцениваешь роль личности в истории, – попытался улыбнуться Илья, но улыбка получилась кривая, жалкая.

– Знаешь, мне иногда кажется: самое трудное – соотнести конкретного человека с представлением о должном, понять противоречия между идеей творенья и реальностью...

– Я не философ, – перебил Илья, – и в отличие от тебя не ищу истину. И, вообще, хочу в монастырь. 

"Ему нужно расслабиться", – сказал Сеня и принес снотворное.

Напряженность, бессонница сына сменились забытьем. В состоянии полудремы он потянулся к отчиму. Тот никуда не спешил и в отличие от матери не ставил перед собой сверхзадач, "ведром валерьянки" называли его знакомые. Первый раз Илья поднялся с постели и сел за стол, когда Сеня обедал, с ним же он после недельного заточения вышел на улицу.

Хана не знала, как угодить своим мужикам. Бегала на рынок за овощами, с утра пораньше стояла у плиты, изловчилась и даже испекла слоенные пирожки с капустой. Что может быть дороже здоровья сына? Если понадобится, она отдаст глаз, сердце, душу, возьмет на себя самую тяжелую ношу, будет ползти, умрет под ней, только бы облегчить ребенку жизнь.

Илья начал перенимать у мужа многословие, необязательность, пустые придирки. Как-то погас свет, и Хана собралась выйти узнать, в чем дело; во дворе стояла аварийная машина электрослужбы.

– Не ходи, – остановил сын.

– Почему?

– Незачем.

– Хочу узнать, скоро ли включат свет.

– Бестолку.

– Что бестолку?

– Узнавать. Все равно не скажут.

– Хоть примерно.

– Скажут в одно время, сделают в другое, – ворчал он.

До такого пустого разговора раньше бы не снизошел.

– Что это за сумка здесь стоит? – вдруг спрашивал Илья.

– Приготовила грязное белье в прачечную.

– А другого места ты не могла найти? Поставь сюда, – указывал на другой угол.

Прежде просто бы не заметил этой сумки. Так, по пустякам, цеплял ее Сеня – для разговора, для подтверждения своей значимости, главенства в доме. Случалось, Хана просила сына пропылесосить ковер. После нескольких минут работы Илья разваливался в кресле и вздыхал: "Ух, натоптался", что означало – устал ужасно. Не только слово, но и интонацию перенял у отчима. Сын превращался в старика.

Время пройдет и все изменится, – уговаривала себя Хана, и с отчаяньем замечала: время шло, но ничего не менялось. Она сжалась, погасла, в библиотеку больше не ходила, "пасть на мужа не разевала". Стояла у плиты – готовила, разогревала, подавала. Сеня, напротив,  чувствовал себя уверенней, значительней. Теперь можно было и покуражиться:

– Ты мне много положила, – окинул он взглядом тарелку.

Хана убавила.

– Много.

Снова убавила.

Муж съел, просит еще. Хана снова разогревает в сковородке мясо и кладет ему на тарелку. Съел, просит еще. Жена стервенеет, но терпит. Случалось, не выдерживала, срывалась на крик. Крик в пустыне. Урезонивала себя, сдерживалась, затихала. Ломала себя и умирала. Тогда в первый раз подумала о самоубийстве: прыгнуть с десятого этажа. Наверное, тому, кто сигает с балкона, кажется – не долетит до земли, поднимется в небо. Очень уж неприглядным казался сверху серый асфальт. Никогда еще не было такого чувства безысходности. Отчаянье сменялось апатией, апатия – нестерпимым желанием вырваться из этого замкнутого пространства. Одиночество страшно, как пустыня в беззвездную ночь. Но узкое замкнутое пространство еще страшней. Наверное, не случайно в иврите слово "цар" означает "узкий", а слово "цара" – "беда", "несчастье".

"Ну что я придираюсь к Сене? Не пьет, не курит, дома сидит. Правда, не столько сидит, сколько лежит, но не в этом дело. У него нет чувства дороги, все подчинено инстинкту самосохранения; не выходит из самого себя ни любовью к кому-либо, ни добротой, ни страстью к науке, ни тоской, в конце концов. У него рос внебрачный ребенок, которого он ни разу не видел, боялся осложнений с семьей. Первый раз встретился с сыном, когда жена уехала в Америку, тому уже двадцать лет было.

Трусость и подлость рядом. Сеня с гордостью говорил о том, что брат матери, перед смертью просил именно его позаботиться о Стелле, одинокой дочери дяди. Сеня устроил двоюродную сестру к себе на работу. Когда же случилась беда – во время Стеллиного дежурства в больнице умер после операции известный актер, – брат не заступился, хоть и знал: Стелла не виновата. Боялся – обвинят в семейственности. Сестра восприняла это как предательство и ушла с работы, ушла "в никуда".

Муж читал книги о нравственных законах евреев, но информация оставалась на уровне знания, а не личной причастности; "сионист-теоретик" – говорили о нем знакомые. Случалось, делал добрые дела и тут же спохватывался – не прогадал ли. Недостаток ума компенсировался хитростью. Муж напоминал того медведя, который при дележке урожая пытался перехитрить мужика и всякий раз оказывался в дураках: у пшеницы он выбрал корешки, а в следующий раз, будучи уверенным, что никому больше не удастся его провести, взял у репы вершки, то есть ботву, листья.

И еще Хану угнетало сознание своей случайности. До знакомства с ней Сеня пытался подвалить к соседке – молодой женщине в распахивающемся халатике. Как только жена уехала, выгреб из холодильника запасы консервов и понес их Любе. Люба консервы взяла, а когда Сеня в ожидании заслуженной благодарности полез с поцелуями, в ужасе отшатнулась.

Не может состояться человек, если он никого и ничего не любит больше самого себя. Мы должны выбрать, сделать свое "я", – подступалась Хана с разговорами к сыну, – в противном случае забираются наши способности, дар небес, и люди деградируют.

– Хочешь сказать, ты сделала свою жизнь? – злился Илья. – Не переноси на меня свои проблемы. И излишней опеки мне тоже не надо. По несчастью, я у тебя один, а то бы распределить твой воспитательный пыл на пятерых, получилось бы в самый раз. А с другой стороны, – подумав, добавил сын, – зачем пускать детей в этот мир, ведь лучшая участь не родиться.

Ужас этих слов усугублялся размышлениями Ханы и о ее бесплодных мытарствах. Все возможные варианты были исчерпаны. Оставался один – уехать в Израиль. Новая жизнь – новые возможности. И у Ильи появится выбор, будет заниматься археологическими раскопками на своей земле. Муж получит свободу, захочет – отчалит в Америку, к первой семье, или осчастливит остроносенькую Викочку, может, и в Израиль приедет, ведь и его бабушки пекли халы и зажигали субботние свечи.

– Ты приедешь ко мне? – спрашивала Хана у сына.

– Вряд ли, впрочем, может быть. Все может быть.

– Пока жив человек, он действует, поднимается. Потом, в другом мире, душа, говорят, все видит, понимает, но изменить ничего не может.

– А ты куда поднялась? Чего ты добилась?

– Окончательный смысл жизни раскрывается из цели, которую мы ставим перед собой. Речь идет о мировосприятии, оно дает чувство радости.

– То-то, я смотрю, живешь и радуешься. И вообще не дави на меня.

В аэропорту Хана оглядывается на двух стоящих рядом за перегородкой мужчин. У одного флегматичный взгляд, голый череп, облокотился на стойку – муж. Другой, с шевелюрой темных волос, стоит прямой, напряженный – сын. Муж уже казался бывшим, не нуждался в ней, а сын, напротив, – растерянный, беспомощный. Еще один взгляд и еще... Вот она переступила через турникет, оглянулась, оглядываться уже не на кого – то было другое помещение.

– Вещи золотые, серебряные? – спрашивает таможенник. – Везете с собой?

– Золотые, серебряные... – тупо соображает Хана.

– Я спрашиваю: у вас есть золотые и серебряные изделия?

– Есть.

– Где они?

– Вот, – Хана указала на сережки в ушах.

– А золото?

– Нет.

Таможенник посмотрел, как на идиотку, и махнул рукой. Кажется, она была единственной из отъезжающих, у кого не было ничего золотого.

"Жизнь начинается сначала, – размышляла Хана, откинувшись в кресле самолета. – Почему каждый чувствует себя единственным и неповторимым, а говорит то, что было сказано до него много раз? Ничего не меняется, из века в век повторяется жестокий диалог Каина и Авеля, Исава и Иакова. И все-таки люди надеются на просветление, золотой век. На недавней конференции монотеистических религий православный священник говорил: "Собравшись на Святой земле, откуда пришло в мир понятие Творца и кодекс морали, евреи еще скажут свое последнее слово. Сказано же в Евангелии: спасение придет от евреев". А, может быть, спасение состоит в том, чтобы каждый осознал и реализовал свое назначение – от каждого по способностям. Об этом пишет Элиягу Кук, его книги о жившем в Палестине первом грузинском философе Петре Ивери, по сути, поиски диалога с "Единым", "Первоначалом". В отличие от своих собратьев-христиан, Петр Ивер не считал Христа Богом. Наверное, начинал молиться "Отче наш", а продолжал "Барух ата...."

Небо Израиля сошедшему с самолета оле из средней полосы России кажется непривычно глубоким, всеобъемлющим. Дышится легко, свободно. Хана подставила лицо под редкий мелкосеющий дождь, и дождь необыкновенный – мягкий, живительный. Вот и пришла, наконец, туда, откуда идти больше некуда.

Суматоха в аэропорту, регистрация паспортов, ожидание багажа. Вновь прибывавшие ориентируются на родственников, знакомых, те их ждут, квартиры им сняли. А если ты сам по себе – значит, волен выбирать, и, конечно же, поедешь в Иерусалим.

Несешься в маршрутном такси, как в самолете, небесное притяжение вот-вот пересилит и оторвешься от земли. Потом различаешь – то дорога идет вверх. По обочинам шоссе остовы боевых машин – память о цене за независимость. Тут же камни с именами погибших солдат; погибая в бою за свою землю, приобщаешься к ней на вечные времена.

Ликует душа в Иерусалиме, ты словно вне времени. Здесь все едино: гордая своей красотой женщина и обессиленный годами старик в тени навеса, господин, выходящий из роскошного шевроле, и нищенка, сидящая на тротуаре с жестянкой для мелочи. Общая судьба народа сближает богатого и бедного, ученого и простолюдина; все уравнены в правах перед лицом Всевышнего. Только еврей обращается к Богу на "Ты". "Ты и Я". В следующую секунду ощущение могущества сменяется осознанием своей призрачности: Ты – вечность, я – миг, Ты – сущность, я – ничто. Ты – всемогущ, я – бессильна. Не от бессилия ли и страха нас так редко покидает чувство одиночества? В ясном небе то ли дымок, то ли рассеявшееся облако; это души уходят в небо, а, может, наоборот, спускаются на землю.

Элиягу был первым, кому Хана позвонила в Иерусалиме.

– Йофи, прекрасно! Мы коллеги?! – услышала она тонкий срывающийся голос с иностранным акцентом. – Приходите! Сейчас! Конечно, сейчас. Запишите адрес.

Не прошло и двух часов, как Хана стояла у подъезда и пыталась сложить ивритские буквы в фамилии напротив ряда кнопок звонков. Мысль о том, что стоит позвонить, и мечта станет явью, страшила. Вдруг после встречи не останется и мечты. Третий раз вчитывается в фамилии жильцов... Вот, нашла. Только рядом с его именем стоит женское. Жена? Конечно. Свято место пусто не бывает. Почему считала, живет один? "Ну да, один, и тебя ждет", – горько усмехнулась Хана. Нажимает кнопку звонка. Тут же на первом этаже распахивается дверь и исследователь древних рукописей становится реальностью. Представляла увидеть засушенного кабинетного ученого, а перед ней оказался спортивный светловолосый человек в коротком японском халате каратиста. Они смотрят друг на друга – замерли; хозяину передалось волнение гостьи.

– Что ж мы стоим?! – спохватывается он. – Заходите! Чай будете пить или кофе? Может быть, басар? Как это по-русски? Забыл...

– Мясо.

– Много слов уже забывать стал. Сколько времени вы в стране?

– Два месяца.

– Совсем свеженькая! Я еще подумал: у вас такая северная бледность, решил, из скандинавских стран.

– Из Москвы.

– Это для нас все равно север. Мои дедушка с бабушкой тоже из России, я хорошо знал русский, правда, не все слова. Вот недавно слышал слово "о-по-хме-лить-ся". Что это значит? Потом расскажете. Сначала – что будете пить?

– Кофе.

– С молоком, с сахаром?

– И то, и другое.

Пока хозяин готовил на кухне кофе, гостья разглядывала фотографии на стенах. Взгляд остановился на двух, висящих рядом, пожелтевших от времени групповых снимках.

– Моя мишпаха, семья по-вашему, – пояснил вошедший с подносом хозяин. – Вы ведь иврита еще не знаете? Здесь, – указал он на одну из фотографий, – украинское местечко, все в закрытых платьях, с покрытыми головами, и семья большая – пятьдесят человек. Вот маленькая девочка выглядывает – моя бабушка. А на этом снимке мишпаха дедушки, он из Польши, детей мало. И наряды другие, дамы с открытыми шеями. Как это у вас называется?

– Декольте, – подсказала Хана.

– Да, да, именно так, вспомнил. Мужчины в сюртуках. Дедушка, вернее, прадедушка, адвокатом был. Война всех уравняла, мало кто остался в живых, как со стороны дедушки, так и бабушки.

Элиягу замолчал. Взял пивную кружку с кофе, указал гостье на кресло и сел напротив.

– Я читала все ваши книги, переведенные на русский язык, – начала Хана давно подготовленный разговор.

– Я пишу на английском, на иврите, на русском мне трудно думать.

– Это неважно. Хороший перевод. На ваши книги очередь в научном зале Ленинской библиотеки. Теперь она называется Российской. Книги ваши нужно заказывать за несколько дней вперед.

– Приятно слышать. Очень приятно. Москва, говорят, самый читающий город в мире.

– Дело не только в этом, просто все разуверились в результативности материалистической философии и обратились к истокам – иудаизму, давно пришедшему к невозможности осилить зло с помощью спекулятивных измышлений. Мне кажется, главный персонаж ваших исследований, Петр Ивер, развивал идеи секты Терапевтов, возникшей в первом веке среди александрийских иудеев. У них одинаковое толкование Святого Писания и то же стремление к безгрешной жизни. А будучи современником талмудистов, Ивер в некотором смысле объединил их разноречивые мнения.

– Интересно, – проговорил Элиягу, – я об этом не думал.

– По тому, что я знаю из грузинских источников, – продолжала Хана, – царский род Ивера пошел от евреев – Багратиони. Иначе почему так много общего с иудаизмом?

– Истина одна. Тот, кто ее ищет, непременно приходит к Единому – истоку всего сущего. И ведь что интересно, только совсем недавно в Иорданской пустыне раскопали монастырь Петра Ивера, или, как иначе его называют, – "Монастырь Лазов". Лазы – это западная часть Грузии, где жили евреи. Прослеживается связь с ессеями, с Кумранской общиной. Последняя, как вы знаете, – прообраз коммунизма. Все общее: имущество, трапезы.

– Все общее, – эхом отозвалась гостья. – Вот только чувство тревоги у каждого свое. Вы об этом не писали в своих книгах.

– Для меня это чувство не актуально. Может быть, оттого, что со мной происходят всякие чудеса, – улыбнулся хозяин.

– По поводу чудес не могу разделить вашу радость. У меня все буднично, просто. Разве что вот оказалась в Израиле, но сын остался в Москве, чудо получилось ненастоящим. Я здесь и в то же время там, с сыном. И больше там, чем здесь.

– Вся наша жизнь – чудо. Машиах придет – тоже чудо.

– Машиах в каждом из нас. Мы сами ответственны за добро и зло, творящееся в мире. Помните, у Мартина Бубера: "У ворот Рима сидит прокаженный нищий и ждет. Это Мессия. Я пошел к одному старику и спросил его: чего он ждет? И старик ответил: тебя". Бог евреев – Бог индивидуальности, а не стадного сознания. И вообще – иудаизм начался с мысли. Помните, Авраам задумался: что первично – огонь, вода или воздух? Только много веков спустя эта проблема озадачила греков.

– И это чудо! – Элиягу стал выстраивать замысловатую иерархию чудес.

– Все гораздо проще, – досадливо перебила гостья. – Мы начинаемся в этом мире с заданной родителями ситуацией, как бы продолжаем их жизненный сюжет. У вас был мудрый, любящий отец, и вы такой же для своих детей. Не случайно же Бог казнил или миловал до третьего колена.

– Это так, – согласился хозяин. – А вы, должно быть, очень интуитивны. С какого возраста помните себя?

– Если правда, что ребенок, еще будучи в утробе матери, ощущает сложившуюся вокруг него ситуацию, то помню себя еще зародышем.

– Расскажите!

Хана молчала.

– Прошу вас.

– Мои родители собирались разводиться, – медленно начала гостья. – И второй ребенок, то есть я, маме был ни к чему. Бабушка подняла шум, сказала, ноги ее в доме не будет, если мама сделает соответствующую операцию. Послушалась ли мама бабушкиного запрета или время упустила, не знаю, только из их разговоров поняла: появившись на свет, я все время кричала. Опять же мама никак не могла разродиться, ребенок шел не головой, а ручкой. Радовалась ли она случаю избавиться от нежелательного младенца, которого уже хотели вытаскивать по частям, или, может быть, пожалела, что не увидит личика своего дитяти родненького – только зашел в это время в роддом старый профессор. Будучи давно на пенсии, он прогуливался по бульвару и случайно завернул на свою прежнюю работу. Застал суету, беготню. Ему объяснили: готовятся к незапланированной операции. Маленький сухонький человек вымыл руки, надел халат и мигом развернул младенца головой вперед. Все присутствующие в операционной услышали в пронзительном крике новорожденного страх и ужас.

– Ну вот, а вы говорите, чудес не бывает. Такое впечатление, будто видите себя со стороны.

– Случается иногда.

– Расскажите еще что-нибудь. Пожалуйста.

– Был такой случай. Пришла я несколько лет назад к известному писателю Юрию Трифонову интервью брать. Вхожу в комнату. Он указывает на кресло у стены, куда следовало мне сесть. И словно вижу: сяду туда и что-то плохое со мной случится. Села на диван у противоположной стены. Трифонов потоптался и сел в то кресло, больше некуда было. С ним, думала, ничего не случится: благополучный, знаменитый – защищен, одним словом. Вдруг через месяц узнаю: умер. И самое поразительное: умер примерно от такой же урологической операции, какую предстояло сделать мне.

Напряжение в лице Элиягу сменилось растерянностью. Помолчав, спросил:

– А еще? Расскажите еще.

– Не могу. Самой страшно вспоминать.

Хане показалось – сидящий напротив человек разделяет ее страх. Где-то она видела его раньше. Не во сне ли приснился?

Она бежит к нему на свидание, легкая, молодая. Они стоят друг против друга...

– Поцелуй меня.

– Нельзя. Сейчас нельзя. Я религиозный. Завтра мы будем мужем и женой.

– Сейчас. До завтра очень далеко. Завтра не будет. Есть только сегодня, сейчас.

Хана стряхивает наваждение и возвращается к прерванному разговору:

– Я началась со страха. Потом добавился ужас бабушки, дети и муж которой умерли на Украине во время эпидемии тифа. Бабушка взяла к себе пятилетнюю племянницу – мою маму, дочку умершей от тифа сестры. Вот я и боюсь, все время боюсь за сына, что только ни приходит в голову...

– Сделайте тшуву, – проговорил Элиягу. – Раскайтесь и вернитесь к нашему Создателю.

– Только и делаю, что каюсь. Один день каюсь: держала сына при себе до двадцати лет, ограничивала его самостоятельность; на другой день каюсь – оставила его одного, предоставив излишнюю самостоятельность. А что касается возвращения, так ведь и не уходила, всегда чувствовала над собой глаз, который все видит, и ухо, которое все слышит.

– Сделайте тшуву – и сын приедет.

Из соседней комнаты появилась заспанная девочка лет пяти, темные, вьющиеся упругими спиральками волосы, огромные черные глаза с синими белками.

– Ну иди, иди ко мне, моя маленькая, – позвал срывающимся от нежности голосом Элиягу. – Нехда шели, забыл, как по-русски называется.

– Внучка, – подсказала Хана. – Откуда у вас такая восточная девочка?

– Сам удивляюсь. Наверное, проявился давнишний ген.

– И отец ваш был ученым... – проговорила в раздумье гостья.

– Совершенно верно, вы и это угадали! – изумился хозяин.

– Тут и угадывать нечего, за одну жизнь, если начинать с нуля, не приобретешь вашей образованности.

– Пойдемте, я вам покажу библиотеку отца.

Тут же открылась дверь и, отряхивая капли дождя, вошла женщина; не молодая и не старая, не красивая и не некрасивая. Самая обычная женщина. Элиягу бросился к ней, помог снять пальто.

– Познакомьтесь, моя жена.

Жена нарочито равнодушно скользнула взглядом по гостье, праздничный вид которой не вязался с ее усталостью, и ушла в другую комнату.

– Мне пора, – Хана подошла к вешалке, сняла свое пальто.

– Я вас провожу. Темно, заблудитесь.

На улице холод, дождь. "Но если шагать вместе – прямо райское блаженство, – усмехнулась про себя Хана. – Вот он рядом, а через мгновение не будет."

Поворот, лестница, еще поворот, теперь прямо вдоль улицы и автобусная остановка.

– Спасибо, довели. Идите домой. До свиданья.

– Подожду с вами автобуса. У вас есть какие-нибудь планы по поводу работы?

– Никаких.

– Английским владеете?

– Не владею.

– Жаль. У нас на кафедре в университете я один русскоговорящий. Главное, вся научная литература на английском.

Помолчал и добавил:

– Сделайте тшуву.

Подошел автобус. Хана поднялась на ступеньку, оглянулась, махнула рукой. Окончилось свиданье, которого ждала несколько последних лет. Больше не встретятся, он не спросил ее телефон. И у нее нет повода звонить ему. Какая радостная дорога была сюда. Почему-то очень спешила. Удивлялась попадавшимся навстречу будничным лицам людей, неуместными казались их тяжелые сумки с овощами: автобус проходил мимо рынка. За две остановки до улицы, где живет Элиягу, испугалась: если автобус взорвется (для Израиля такое событие – не редкость), не состоится главная встреча ее жизни. И сошла с автобуса, пошла пешком. Не шла – бежала, летела на воздушном шаре мечты. На что надеялась? Первый день в Иерусалиме дома казались легкими, чуть ли не парящими в воздухе, а теперь видятся тяжелыми, вдавленными в землю горестями несостоявшихся судеб их обитателей. Тогда, в первый день, шел навстречу рабочий, нес ведро со строительным мусором, а показалось – полное ведро меда, даже забеспокоилась, не расплескал бы.

Ночью приснилось расставание. У Элиягу отчужденное лицо... Вокруг пни срубленного березового леса. Она босиком идет по обледенелым пням, ногам не больно и не холодно. На душе пусто. Вместе с надеждой покидают силы. Жизнь без любви – как смерть. Во сне еще страшнее, потому что безысходно.

"Сделайте тшуву!" – вспомнилось наставление Элиягу, и по ассоциации всплыли в памяти слова подмосковного гуру: "У вас такая карма". Когда ехала к гуру, тоже была осень, дождь. Хана увидела себя со стороны: похожая на мокрую замерзшую псину, она скользит по размытой дождями дороге. Время от времени достает из кармана пальто скомканный лист, расправляет, смотрит на чертеж – правильно ли идет. Наконец, среди двухэтажных однотипных подмосковных застроек отыскала дом гуру. Думала, и ей перепадут крохи прозорливости учителя. Тот перевел с английского работы еврейского философа Мартина Бубера, переиначил их на манер индийского учения о карме и преподнес студентам как новое слово в марксистской философии. Не настолько новое, чтобы насторожить идеологов.

Дверь открыл длинноногий седеющий брюнет с тщательно подстриженными усами – а ля д’Артеньян. Лицо спокойное. Должно быть, живет в ладу с миром и самим собой. Не заросший бородой отшельник, не скажет: ради жизни вечной нужно уйти от земных забот. Будучи старшим научным сотрудником Института философии, гуру вполне адаптирован к реальной жизни.

В прихожей дурман индийских благовоний и тихая убаюкивающая музыка, так и хочется закрыть глаза и медленно проговорить: спите, спите, спите. Хана снимает промокшие башмаки, оглядывается в поисках тапочек, не находит и идет в чулках, оставляя мокрые следы. В кабинете гуру на стене огромное чугунное распятье и предохраняющие от сглаза египетские маски. На письменном столе – многорукий бронзовый Будда.

– Как вас звать? – спрашивает учитель.

– Хана Давыдовна Каган.

– Ого! Вашего имени на трех евреев хватит.

– Хватит.

– А я – Геннадий Степанович Никодимов. Из духовного сословия. Так что же вас привело ко мне?

– Беспомощность. Я работаю в школе рабочей молодежи при ремесленном училище, литературу преподаю.

– Благородное дело. Воспитываете молодежь.

– Но я не знаю, как воспитывать.

Геннадий Степанович молчит. И после долгой паузы ставит диагноз:

– Нет у вас мира в душе.

– Мира действительно нет.

– Расслабьтесь. Закройте глаза и медленно, глубоко вдыхайте. Чувствуете?

– Что?

– Запах.

– Ну, да, я его еще в коридоре учуяла.

– Еще расслабьтесь. Главное, покой. Вы спокойны... совершенно спокойны... Мысли проясняются... Чувствуете?

– Что?

– Ах, боже мой, с вами невозможно работать! У вас слишком высокий уровень тревожности.

– Ра!* – в комнату вбежала девушка с толстой русой косой и ямочками на щеках.

– Моя студентка и жена, – представил ее хозяин. – Наташенька, подожди, я занят. Так на чем мы с вами остановились?

– На уровне тревожности.

– Ну и как?

– Все так же. Я вот о чем хотела с вами поговорить: в одном из моих классов учится мальчик, его мама под поезд бросилась.

– Ра! – снова влетела в комнату восторженная жена гуру.

– Извините, я на секунду. Что-то не ладится у нее с ребенком.

"Наташе не больше двадцати, – соображала Хана. – Геннадий Степанович ей в папаши годится. Как пошла замуж за такого старого?"

– У вас мальчик? – спросила она вернувшегося хозяина.

– Уже двое. Жена молодая, не справляется. Скоро третий будет. Дети появляются на чистом месте.

Я говорила об ученике, мать которого бросилась под поезд. Отец его ушел к соседке в той же квартире. Не было у матери сил видеть его счастливым с другой женщиной, и не было возможности обменять свою комнату, уехать из той квартиры. Два раза пыталась покончить с собой, спасали. А на третий... Теперь Петя живет с теткой. Яркий, способный мальчик, по сравнению с другими ребятами – как гладиолус среди полевых цветов. Только ничего ему не интересно и ничего он не хочет. Ходит, как во сне, словно изживает апатию матери.

– А у вас лично какие проблемы? – спросил Геннадий Степанович.

– Проблемы глобальные. Как найти мировую гармонию и избавить людей от страдания.

– Почему вы решили, что человек не должен страдать? Мир как никак расплачивается за грехопадение.

– Вы тоже страдаете?

– У каждого своя карма.

– Я уже много лет работаю в этой школе при ремесленном училище, мальчики из самых неблагополучных семей. И, конечно, бедность, безотцовщина. Ничего не могу для них сделать, разве что читать на уроках "Гадкого утенка" Андерсена. Мальчики отождествляются с безобразным подкидышем и надеются со временем превратиться в прекрасных лебедей.

– Гордыня заела, – констатирует гуру. – Вместо смирения вы пробуждаете в людях гордость. Надо задавить свое "я". Евреи – бунтовщики.

– Если я представляю нацию, то следует говорить не о бунтарстве, а о желании найти истину, без которой нашим уделом становится отчаяние.

– Отчаяние, говорите? Значит, у вас такая темная карма.

При этом само собой разумелось: у Геннадия Степановича карма светлая. Конец его был неожиданно трагичен. Гуру писал докторскую диссертацию, дома с тремя маленькими детьми сосредоточиться невозможно, переехал на время в пустую квартиру своего уехавшего в отпуск друга. Оставшись один, вдруг обнаружил: нужно ходить в магазин, готовить обед. Колбасу, как простой советский человек, не ел. И как-то само собой получилось, оказался он в уютной обжитой квартире прежней семьи, где взрослый сын не причинял никаких хлопот. Не было у Геннадия Степановича причин разводиться с первой женой, но на модного гуру у студенток Московского университета был большой спрос.

Наташенька, вторая жена, не поверила своим ушам; она пошла на подвиг – решилась остаться на целый месяц одна с детьми, чтобы не мешать мужу работать, и вот результат! Восторженное восклицание "Ра!" сменилось ненавистью и глубокой депрессией. Ее с нервным срывом забрали в больницу. Геннадию Степановичу ничего не оставалось, как вернуться в дом с пустым холодильником, мокрыми пеленками и орущими малютками. Когда Наташа пришла из больницы, она застала мужа не в себе, он кричал на голодных детей и, будучи вегетарианцем, не разрешал кормить их мясом и рыбой. Перед дилеммой: оказавшийся вовсе не гуру муж или здоровье детей выбор был сделан в пользу последних, и Геннадию Степановичу было предложено уйти туда, откуда пришел. На этот раз и первая жена отказалась от сдвинувшегося супруга, который бросил ее безо всякой причины после двадцати пяти лет безоблачной семейной жизни – они поженились еще на третьем курсе университета.

Состоялся серьезный разговор жен, первая доказывала: обихаживать Геннадия Степановича – обязанность второй, а та возмущалась: хватило бы сил вырастить детей.

В конце концов их общий муж получил от Академии наук однокомнатную квартиру и тут же привел свою аспирантку. Через несколько месяцев аспирантка вернулась в общежитие.

– Ужасный человек, – говорил о ней бывший гуру Хане по телефону.

– Чем не угодила? – спрашивала та.

– Ничего не хочу говорить. Приходите ко мне, сейчас, немедленно!

– Зачем?

– Не могу я быть один! – истерически срывался мужской голос на другом конце провода.

– Сейчас нет времени, как-нибудь в другой раз.

Вскоре Геннадий Степанович умер, не выдержал своей кармы.

"Почему я вспомнила этот случай?" – размышляла Хана, поднимаясь по улице, ведущей к ее дому в Иерусалиме, – улице Субботних свечей, "Нерот шабат". Кажется, совпала назидательная интонация Элиягу: "Сделайте тшуву!" и гуру: "У вас такая карма!" Пусть Бог будет милостив к Элиягу и не посылает ему чрезмерных испытаний.

У индусов карма. У античных греков рок. А у евреев – предназначение. Как распознать свое предназначение? Вольны ли мы отменить судьбу, которая передается нам по наследству? Мой отец менял жен, так же переходит от одной женщины к другой мой первый муж. И Сеня, не успела уехать, тут же женился. Думала, вернется к своей прежней семье или осчастливит остроносенькую медсестру, разделявшую его любовь к "Василию Теркину". Однако действительность богаче воображения: следующей подругой жизни оказалась профессорская дочка, на двадцать лет моложе Сени. Как могло такое случиться? Я не ропщу, я недоумеваю. Наверное, эта самая профессорская дочка долго не могла выйти замуж, отчаялась и решила: чем заводить собаку, которую нужно выводить гулять, не лучше ли обзавестись Сеней. Тот жаловался общим знакомым: она мне даже яичка не сварит. Говорят, молодая катается на роликах, а он представляется бегущим следом. Если замешкается, последует окрик: "К ноге!" Для Сени так оно и лучше. Не нужно думать, принимать решения, слушай команду – и вперед! Интересно, как новая жена выдерживает многократное повторение "Василия Теркина"? Должно быть, в первый же раз запустила в чтеца сапогом и тем самым раз навсегда пресекла его поэтическое вдохновение.

Я, может, и сожалела бы о потере мужа, не случись обмана с деньгами. После всех наших квартирных обменов Сеня выслал мне меньше четверти суммы, о которой договаривались. Была мысль взять расписку, но хотелось дать ему шанс реабилитироваться, хотела думать, не права в своих опасениях. Ничего бы не отдал, не будь у нас общих друзей, которые устроили его на хорошо оплачиваемую работу и от которых он зависел.

– Если ты такая умная, все предвидишь наперед, зачем замуж выходила? – спросит небесный Судия. – Невольницей страсти на этот раз не была.

– Боялась, умру – похоронить будет некому. Сын растеряется, а Сеня производил впечатление надежного человека. И этого было достаточно.

– И как же этот самый Сеня объяснял вашим друзьям накладку с деньгами? – поинтересуется правосудие.

– Сказал, что руководствовался инстинктом самосохранения, должен устраивать свою жизнь.

Вот и отец мой руководствовался инстинктом самосохранения, поступал в зависимости от ситуации, приспосабливался. И, вообще, они похожи, у них нет опыта одиночества. Такие не ищут причину раздражения женщины в себе, а хотят, чтобы их любили такими, какие есть. И потому спешат сменить партнершу. За всяким выбором, поступком следует изменение личности. Отец изжил себя, духовная смерть наступила раньше физической, а когда умер, в гробу лежал, как падаль, да простит мне Бог это сравнение. Мама в гробу была величественной, словно уносила с собой невоплощенную мечту. Господи, если в самом деле есть перевоплощение душ, пошли ей в следующей жизни большую любовь.

Перед смертью отец очень похудел, умер от рака желудка. Последние дни он был совсем другим человеком, из грузного, тяжелого превратился в легкого, худого. Даже взгляд изменился, появилась необычная для него смешливая проницательность. Почему-то стал похож на актера Николая Крючкова, тот тоже был из Одессы, и, говорят, еврей. Тогда, в последние дни, глядя на отца, я думала: "А ведь он был предназначен вовсе не для той жизни, которую прожил, не для бездумной смены жен, когда последующая мало чем отличается от предыдущей. К каждой из них он относился потребительски, и те отвечали ему тем же – требовали денег. Отец мог стать прекрасным юристом, следователем, Шерлоком Холмсом, но не давал себе труда, не напрягался, жил одним днем.

Хана идет вверх по улице навстречу проступающим на еще светлом небе звездам. Редкий ликующий миг, когда не чувствуешь своей отдельности от Творения. В окнах домов выставлены ханукальные свечи – праздник для всех. Все мы поднялись две тысячи лет назад на войну против забвения нашей причастности Творцу. У евреев прошлое – оно же настоящее. Матитьягу, будучи из рода Левитов, которые не воевали, поднял меч за землю и веру. Ханука – чудо торжества духа. Хочется думать: если в материальной жизни все кажется случайным и бессмысленным, то в мире духа царствует божественный порядок. Вот только бы победить себя, победить страх.

Вдруг послышался шорох падающего снега, привиделась белизна зимнего леса, белые крыши домов. Между наметенными за ночь снежными заносами идет Илюшенька с тяжелым ранцем, оглядывается, машет смотрящей на него из окна маме. Не хочет, чтобы мама провожала его в школу, он ведь уже большой. Большой, а для нее все равно маленький. Представилось: они идут по переходу через широкое шоссе. Ее мальчик – в прогулочной коляске, тонкие алюминиевые трубки которой с натянутым брезентом не отгораживают темную кудрявую головку от огромных остановившихся на красный свет колес МАЗов и КРАЗов. Она берет сына на руки, тот судорожно прижимается к ней. Тогда они были одним целым.

Хана с недоумением слушает жалобы женщин на неустройство в Израиле, при этом думает: "Какие счастливые, придут домой, а там их дети". Сама она постоянно боялась за сына, звонила ему почти каждый день, особенно тревожилась по вечерам: где он сейчас, с кем? Поздно  звонить боялась, вдруг не окажется дома. Утром тоже  боялась: если никто не ответит, значит, не ночевал дома – где же он? Совсем стало невмоготу, когда Илья уехал на две недели к своему бывшему сокурснику в Смоленск  договариваться о совместном бизнесе. Позволил оттуда один раз и пропал. Хана не знала, что и думать, искала в  Москве общих знакомых, пыталась установить хоть какую-нибудь связь. Не получалось. Какие только мысли ни приходили в голову: Илью настигают ночью бандиты, отбирают деньги и решают: убить или оставить жить? "Не трогайте его!" – кричит во сне Хана и просыпается. Потом привиделось: сын на снегу истекает кровью, вокруг никого нет... Идет по реке – лед проламывается. "Ничего не надо, только бы жил", – молит Хана. Она чувствует, как у нее каменеет сердце, немеет вся левая половина – она умирает. Вот так же от страха за Ицхака умерла Сара. Через две недели сын позвонил из Москвы, далекий, чуть слышный голос показался галлюцинацией в парафиновом мире; все вокруг потеряло краски, запахи, звуки – парафиновые муляжи, бутафория. Когда Илья положил трубку, она набрала номер его телефона – убедиться, правда ли слышала голос сына. Илья ответил, и Хана, обессиленная долгим страхом, стала медленно оживать. Первый звук, который донесся до нее: во дворе плакал ребенок. Монотонный плач иногда становился громче, ребенок собирался с силами – кричал, потом уставал, снова переходил на одну тягучую ноту. Хана вышла из дома, поднялась по ступенькам на детскую площадку, там, в песочнице, стояла девочка и, размазывая кулаком сопли, продолжала плакать. Хана присела на корточки, взяла ее ручку, потом другую, притянула к себе, прижала – под ладонью маленькая худенькая спинка. Девочка, всхлипывая и икая, затихала, доверчиво прильнула, замерла. Рядом, в песочнице, что-то мастерил, пыхтел от усердия, ничего не замечая вокруг, упитанный мальчик. Этому легче, он самодостаточен.

Как приблизиться к пониманию природы человека? Избавиться бы от мучительного чувства своей несостоятельности, когда ищешь и не находишь, идешь и не можешь дойти. Почему-то именно здесь, в Израиле, надеялась отыскать слова, разрешающие противоречия наших устремлений: честолюбие и отрешенность, желание деятельной жизни и сознание своего бессилия. Опять же, как могут быть совершенными отношения несовершенных людей? Почему возомнила себя ответственной за то, что слова эти еще не найдены? Почему еще в детстве чувствовала себя виноватой в обездоленности женщин, мужья и женихи которых погибли на фронте? Мы сами берем на себя бремя неустройства этого мира или каждому свыше предписано решать те или иные задачи?

Отыскать бы "хахама", который укажет дорогу познания. Говорят, в Цфате есть школа, объединяющая мистику кабалы с рациональным мышлением Рамбама.

С религиозными израильтянами диалога не получалось. По сравнению с русскими евреями они – как первые люди, которые еще не съели плод с древа познания. Но плод уже съеден, и потому знание должно быть всеобъемлющим. Не случайно же сегодняшние научные открытия прогнозировались Торой. Ортодоксы не отпускают своих сыновей в армию, боятся, что те потеряют там веру; мужчины не поют вместе с женщинами – опасаются соблазна. Но сила веры в противодействии искушению, в безусловном подчинении нравственному долгу. Верность нравственному императиву – одна из основных целей мучительного пути познания от Адама и Евы до наших дней.

Преподаватели ешив, которых рекомендовали Хане в наставники, цитировали Тору (Тору она и без них прочла вдоль и поперек) или таинственно молчали, поглаживая бороду. Случалось, говорили расхожие слова о воздаянии в другом мире. "Тогда чем отличается иудаизм от христианства? – спрашивала Хана. – Там тоже утверждается наличие другого справедливого мира".

Религиозные женщины из устроенных, как правило, начинают разговор со слов: "Зависть – большой грех". Словно заранее предполагают, что им завидуют и спешат предотвратить сглаз. Несовершенство этого мира объясняют непостижимым Божьим промыслом. Говорят, Бог не дает непосильных испытаний. Это неправда. Во время войны евреи в гетто спрятались от немцев в канализационном люке. Заплакал грудной ребенок, и мать, чтобы его крик не выдал остальных, задушила младенца. Потом сошла с ума. По мне так лучше предположить: Всевышний, наделив человека свободой воли, ограничил тем самым свою власть; ведь люди сами убивают друг друга. Господи, дай мне испытание благополучием! Неужели сердце мое отупеет до такой степени, что перестану вопить к Тебе по поводу обездоленности случайно встретившегося человека и перестану задавать вопросы.

"Вера – это талант, с которым надо родиться", – говорил Антон Павлович Чехов. Такого таланта Хане недостаточно, вера представляется ей неотделимой от знания и понимания. Невозможность осилить премудрость иудаизма в одиночестве и непричастность к живой жизни в Израиле рождали ощущение пустоты и бестелесности. Все чаще вспоминалась русскоязычная кафедра славистики в Иерусалимском университете, где кандидатская степень давала право на так называемую стипендию Шапиро.

И вот Хана сидит перед дверью заведующего кафедры и думает о том, что рай – это, наверное, та же земная реальность, только без чувства страха. Бестелесные души в раю все видят, понимают, но не страдают, потому как бесстрастные. Мысли о бестелесной легкости сменились беспокойством по поводу предстоящего разговора с заведующим кафедрой о работе. Можно обойтись и без этой работы, жить на пособие, прожиточный минимум. Но человек, попавший в рай, где не нужно заботиться о хлебе насущном, по инерции продолжает размышлять о том, чем занимался в предыдущей жизни. Хана была филологом. Я была... я был... Не суть важно, женщина я или мужчина – человек в раю бесплотен. В детстве Хана долго не могла усвоить – мальчик она или девочка, пока, наконец, не уразумела анатомическую разницу. Теперь знает: преимущества мужчин нивелируются самостоятельностью женщин. Мы состоим из наших желаний и надежд, значит, попытка выйти из самого себя в другую судьбу не имеет смысла. Все наше остается при нас.

Кабалисты утверждают: Бог сотворил человека, дабы насладить его здесь, на земле. Замысел не удался, вся история человечества – сплошное страдание. В раю же не холодно и не жарко, душа созерцает поля, горы и отождествляется с бесконечностью, сливается с ней. И нет страха забвения, небытия, горького несоответствия желаний и действительности – когда хочется петь, но нет голоса, хочешь взлететь, но нет крыльев.

Напротив Ханы в вестибюле сидят двое, тоже, очевидно, ждут зава. Молодой человек, не очень молодой и не очень красивый, с ним девушка, очень молодая и очень красивая. Он обнял ее за плечи, словно отделил от всех остальных. Прошел целый час, а он – и как только рука не устала – все так же придерживает ее за плечи. Время от времени бросает подозрительные взгляды на проходящих мимо мужчин: вдруг кто уведет или сама сбежит. А ей – это сразу видно – скучно, тесно в его объятьях.

Скоро кончится лекция и справа по коридору покажется зав с папкой в руках. Молодые пойдут первыми, потом беспрерывно курящая женщина с большим декольте и худыми ногами.

"Безвестность дает чувство свободы и независимости", – думает Хана, приготовившись к долгому ожиданию. Недавно позвонил новоиспеченный прозаик, попросил написать рецензию на его первую книгу. Хана замялась: вдруг графоман. И пока соображала, что сказать, тот спросил: "А вы знаменитая?" "Нет", – ответила она с облегчением, предполагая исчезновение незнакомого автора. В самом деле, больше не звонил.

Скучно, когда все знаешь наперед. Вот и сейчас Хана знает, ну не возьмут ее на работу, и все-таки сидит под дверью, ждет. Не то чтобы надеется, просто хочет исчерпать ситуацию, дабы не винить себя в бездействии и нерадивости. Дело не только в деньгах, хочется профессионального общения, да и трудно быть постоянно наедине с собой. Человек не самодостаточен, это в раю мы приобщимся к мудрости Творца, а здесь, в этом мире, куда как легче быть среди людей. Утром ехать в переполненном автобусе, чувствовать плечо ближнего и знать: если работаешь, значит, кому-то нужна, значит, тоже имеешь право на существование.

Кто такой филолог? Это исследователь, состоящий при писателе. Лев Толстой, например, один, а филологов вокруг него кормится тьма. Литературоведы работают на выстраданном писателем материале, тот еще должен доказать свою значимость, опять же рискует – вдруг не состоится.

Знакомая по Москве ситуация – сидеть под дверью и ждать работодателя. Только на сей раз это Иерусалимский университет, и Хану не возьмут не по причине пятого пункта и беспартийности, а оттого, что нет вакансий, одна русскоязычная кафедра на весь Советский Союз, вернее, на всех из бывшего Союза. Сдвигать же ряды сотрудникам ни к чему. Большинство университетских преподавателей "левые" – готовы поделиться с арабами израильской землей, но не своим местом с вновь прибывшими соотечественниками. Да ведь, что кому на роду написано. Физик Цукерман, например, отрастил бороду и стал равом. Все у него, как всегда, в полном порядке. В России был защищен партийностью, здесь – принадлежностью к конфессии. Преподает в ешиве и горя не знает.

Чтобы скоротать время, Хана заходила в университетскую библиотеку, там, как и в научных залах московских библиотек, – согбенные копатели истины. С сожалением подумала, что и сама просидела над книгами много-много лет. Больше не хотелось. Ведь в книгах, которые стоят здесь, на стеллажах, нет ответа – зачем человек приходит в этот мир.

В круглый вестибюль кафедры вышел из своего кабинета бывший зав: грузный вальяжный – "жуир и развратитель гимназисток". Говорят, у него новая жена – то ли студентка, то ли аспирантка, и он ее "двигает". Все как в Москве. Когда у Ханы был яркий румянец и юная стать, к ней тоже "клеились" замы и завы, но у нее срабатывал инстинкт "бить морду". Большая разница в возрасте предполагала у мужчины могучий интеллект; у нее – молодость, у него – ум, все справедливо. В противном случае получалось что-то вроде купли-продажи, соблазна статусом.

Бывший зав прошел на середину вестибюля, посмотрел на Хану и ушел к себе. Потом опять вышел, постоял, словно ждал, что она обратится к нему и в недоумении спросил: "Вы меня ждете?" Привык – все приходят непременно к нему. Потом Хана узнала: кафедральные проблемы по-прежнему в его ведении. Что-то смущало бывшего, он снова выглядывал из своей комнаты и исчезал.

Наконец, лекция окончилась, вестибюль заполнился шумным водоворотом студентов, словно открыли все шлюзы. Если закрыть глаза и абстрагироваться от ивритской речи, такой же гул молодых голосов, как в коридорах Московского университета. Появился и зав – высокий, сутулый, худой. Хана дождалась своей очереди и, изобразив нерешительность, вошла в кабинет. Ее смущает роль просителя, и господин Фурман не начинает разговор. Если бы они встретились случайно где-нибудь в гостях и не было бы чувства зависимости, она бы ему сказала, что удивительно похож на ее бабушку из Жмеринки. Такой же сутулый, худой, и тот же отрешенный взгляд серых глаз. Когда-то бабушкин брат то ли до революции, то ли в первые годы советской власти уехал в Америку, и этот, сидящий напротив, может быть его внуком, он ведь тоже из Америки. Откуда же взяться такому поразительному сходству? И фамилия у них одна. После революции бабушка взяла свою девичью фамилию "Фурман" и уехала с насиженного места, боялась, что ее бывшую владелицу бакалейного магазина, будут преследовать как буржуйку.

Хана тоже высокая, сероглазая и сутулая. Глядя на сидящего напротив Фурмана, она словно отдалилась от действительности и поплыла в бабушкину любовь. Расслабилась и рассказала, что работа нужна ей, дабы показать оставшимся в Москве друзьям и недругам: и здесь, в Израиле, можно найти свое место.

– Понимаете, у них там все хорошо, живут в своих квартирах, занимаются наукой, а я ни при чем. Да и не в друзьях дело, сыну хочу доказать – и он, гуманитарий, найдет здесь себе применение. Какой же смысл – я здесь, а он остался там.

– Понимаю, – в раздумье проговорил Фурман. – У  вашего сына есть семья?

– Если бы. Он, к несчастью, унаследовал мой характер, ищет идеал.

– Что значит "идеал"?

– Это когда люди одинаково чувствуют и думают.

– Но так не бывает, – развел руками собеседник.

И Хана поразилась его рукам – большие, пластичные, они до боли напоминали бабушкины.

– Вы должны написать реферат, – откинувшись на спинку кресла, говорит Фурман.

На том и решили.

По дороге домой Хану одолела тоска давнишней беды – несходство устремлений с сыном. В детстве она боготворила артистов, потом музыкантов, а ученые и писатели казались ей пророками, сверхлюдьми. А у сына интерес к науке забивался ориентацией на богатую жизнь. Однако все его начинания в бизнесе доходов не приносили, за намечающимся взлетом следовало падение.

– Илюшенька, приезжай, – просила Хана.

– Я еще попробую отыграться здесь. Одолжу денег и начну новое дело.

– Какое дело! – кричала в трубку Хана, – ты еще не расплатился со старыми долгами. Продай квартиру, все отдай и приезжай. Ничего не нужно.

– Мать, это тебе ничего не нужно, а мужику без денег никак нельзя.

– Найдешь себе здесь скромную девушку.

– Не хочу скромную, хочу красивую.

Не в моих силах что-либо изменить в наших отношениях, – тоскует Хана, – я для него прошлое. Была бы благополучной, устроенной, может, и оглянулся бы, подумал. Последнее время как-то уж очень пакостно на душе, не покидает сознание бессмысленной суеты, холостого хода. Казалось, здесь, в Израиле, пойму что-то  самое главное, только нужно сделать усилие, сверхусилие. А, может, это самое главное всего лишь в ощущениях? Была же бездумно счастлива, когда вдруг увидела на крутом подъеме улицы Ешаяху радугу – яркую, вещественную на подсвеченном изнутри живом небе. Резкий контраст темных, еще не пролившихся дождем, облаков и, прорывающаяся из-за туч, прозрачная белизна, за которой, казалось, кто-то есть. Совсем близко. Задрав голову, стояла на тротуаре, еще миг – и откроется небо... Вокруг сновали люди, спешили по своим делам. Но дел-то ведь никаких не было. Просто люди не могли остановиться сразу.

Спустя несколько дней Хана снова сидит под дверью зава и радуется предстоящему разговору. Конечно же, Фурман разделит ее воодушевление по поводу выбранной темы о национальном самосознании русскоязычных писателей Израиля. Забылись предостерегающие напутствия знакомых: только ни на что не рассчитывай, не возьмут. От нынешнего зава ничего не зависит, ему все без разницы, делами заправляет бывший.

– Что это? Что вы мне принесли? – с раздражением говорит Фурман, листая Ханин реферат. – О каком национальном самосознании русскоязычных писателей идет речь? Нет у них национального самосознания, только и кричат: нет квартиры, нет работы.

"Безнадега", – решила Хана. Эта мысль освободила от чувства зависимости, теперь можно вести диалог на равных:

– А кого вы читали из русскоязычных писателей?

– Вейз мир! – схватился за голову зав.

Хана стиснула зубы, точно так же, с таким же жестом выкрикивала эти слова бабушка. И непроизвольно проговорила следующие за этим возгласом ее слова: "Гот зол упитн – упаси Бог".

Фурман замер, должно быть, тоже услышал голос из детства.

– Нет, нет, – усталым голосом проговорил он и резко сдвинул Ханин реферат на край стола; не подхвати она листы – упали бы на пол.

– Квартиры и работы у многих писателей из России действительно нет, – продолжала разговор Хана, – но чувства причастности к Израилю больше, чем у сабр. У нас, чужестранцев, проснулась генетическая память. На своей шкуре выстрадали землю, где ты хозяин, а не пришелец. У евреев из Америки другое самосознание, там демократия.

– Занимайтесь теми же проблемами, что и в России.

– Толстым? Буниным?

– Толстым, – примирительно проговорил Фурман.

– Но это уже пройденный этап.

– Как хотите, – встал, давая понять, что разговор окончен.

В это мгновенье распахнулась дверь, стремительно вошла коротко стриженная блондинка, широкая и плоская, как камбала. Лицо зава просветлело, обрадовался, как ребенок. Выходя из кабинета, Хана подумала: эти люди как бы дополняют друг друга – она большая, дебелая; он – узкий, аскетически худой; у нее маленький вздернутый нос, у него, напротив, большой, внушительный. Она резкая, он нерешительный. Спустя несколько минут Хана снова увидела их в университетской столовой. Блондинка принесла на соседний стол тарелки с салатами, Фурман переставил их на дальний стол: не хотел сидеть с Ханой рядом, должно быть, стеснялся своего счастливого сияния.

"Снова придется углубляться в философские взгляды Толстого, – досадовала Хана по дороге домой. – Но ведь это не самый плохой вариант. Предложили бы, например, работать делопроизводителем-секретарем, скрепкой, значит, и мучилась бы, постоянно забывая и путая важные бумаги. Или бухгалтером, это еще хуже, колонки цифр всегда вызывали предобморочное состояние. Нужно быть благодарным за то, что есть, за то, что жива, хожу по улицам Иерусалима. Говорят, уцелевшим во время войны людям до сих пор снятся кошмары. Мы случайно спаслись. Жители украинских городов не спешили с эвакуацией и с доверием относились к разговорам о лояльности немцев к мирным жителям, вспоминали первую мировую войну. Никому не хотелось бросать свой дом, как можно все оставить и оказаться ни с чем. Когда поняли, что к чему, уже было поздно: по железной дороге из-за бомбежки не выбраться. Передвигались ночью на подводах, днем прятались в лесах. "И так несколько суток", – вспоминала мама. Бомбежки участились, и извозчик отказался ехать дальше. Пришлось добираться до ближайшей железнодорожной станции пешком. А там – уйма народа, попасть в срочно сформированный эшелон невозможно. Сажали только с детьми. Вот мы и протиснулись. Вагоны товарные, ехали стоя. Меня мама с бабушкой по очереди держали на руках, а брат сидел на полу. Люди чуть-чуть сдвинулись, дали ему место. Всю дорогу плакал: "У меня маленько мэстичко. У меня маленько мэстичко". По дороге много раз бомбили, люди выбегали из вагонов и прятались во ржи, бабушка закрывала меня собой. Однажды загорелась рожь, еле выбрались. Когда у немцев кончались бомбы, самолеты подлетали к поезду совсем близко и расстреливали вагоны из пулеметов. Самое страшное – разбомбили шедший перед нами эшелон с эвакуированным детским домом. До сих пор эта картина перед глазами, – рассказывала мама, – голод, холод, разруха – ничто по сравнению с тем, что нам довелось видеть.

Память о катастрофах уходит вместе с людьми, пережившими их. Мы же, случайно уцелевшие, имеем ли право предаваться унынию? Может, и правы украинские хасиды: если людям не по силам изменить жизнь, только и остается радоваться такой, какая есть. Оправдался бы их оптимизм: все будет хорошо. Вглядывайся в небо над головой и каждый день начинай жить сначала.

Хана чувствовала себя человеком из того прошлого, когда в Израиле не было разделения на светскую и религиозную культуру. Члены Синедриона должны были знать все науки. В противном случае, как свидетельствует Талмуд, им не хватало ста процентов в познании Закона. Еврейские мудрецы не могли не быть образованными людьми, ведь надлежало ответить на вопросы, поставленные античной философией. Это потом христианские апостолы, не обладая раввинистической ученостью, объявили главным наитие и благодать. Про себя Хана знала точно: в какое время и в каком обличье ни появилась бы она в этом мире, ей нужно было непременно уяснить начала и концы всего сущего. Зачем дан человеку разум, если не для соучастия в Творении? Мы не выбираем свою жизнь, приходим приговоренными решать те или иные задачи. Вот только не хватает ума и таланта. В детстве Хане приснился сон: на груде огромных камней стоит бабушка, худая, вся в черном и кричит:

– Глотай камни! Глотай!

– Но я не могу!

– Глотай! Ты должна!

Как могло случиться – любящая, готовая отдать за нее жизнь бабушка велела сделать непосильное? То, наверное, было преддверие постоянно преследующего мучительного чувства своей несостоятельности, невозможности понять самое главное – замысел Бога о творении человека. Ведь если в человеке соединяется несоединимое – дух и материя, конечность и бесконечность, он обречен на страдание.

На время галута вокруг Торы поставили ограду, а сейчас ведь можно снять ограждение и признать значимость всестороннего просвещения. Еврей должен выбрать свое еврейство, а не только получить его по праву рождения. Не будь Моше образован, не стал бы пророком пророков, знание жреческой культуры Египта помогло ему увериться в непреложности Единого. Да и Авраам был знаком с тогдашними языческими богами в большей степени, чем его сверстники. Из ничего – ничего не бывает. Мысль развивается в процессе познания. И при этом – ограниченность человеческого разума.

Вера и разум, свобода и необходимость – все соотнес русский еврей, вынесший из галута причастность к своему народу. Что тут может прибавить философия Толстого? О направленности ума Льва Николаевича на вечные вопросы назначения человека и бессмертия души Хана уже писала. Писала и о том, что Толстой был монофизитом, то есть считал Христа человеком, а не Богом. Отсюда его неприятие христианских догматов искупления, учения о благодати и таинств евхаристии.

Может, оставить эту канитель с университетом?.. Из окна автобуса видны строгие ряды гранитных памятников – кладбище погибших в Израиле английских солдат. Мертвый человек – свободный человек. Мы боимся смерти, потому как не знаем, что там, за пределами реального бытия. А вдруг – ничего? В допророческие времена евреи не акцентировали внимание на загробной жизни. Жизнь здесь, в этом мире.

Опять Хана ждет зава, теперь уже с планом работы о философских исканиях Толстого. Ответы на общечеловеческие вопросы добра и зла, жизни и смерти Толстой искал в Талмуде. В Талмуде, по его мнению, больше умных мыслей, чем в изречениях всех мудрецов мира. В свои последние годы писатель стал проповедовать не отшельничество и уход от земных забот, а деятельное служение людям. Находил, что религиозный опыт иудаизма ближе законам совести и любви, нежели оторванный от реальности небесный град христианства.

Мимо Ханы прошла преподавательница кафедры, высокая, благообразная, с гладко зачесанными седыми волосами. Улыбнулась, будто давно знакомы. "Примелькалась я тут", – решила Хана, а вслух сказала:

– Где-то я вас видела, наверное, в Москве.

– И мне ваше лицо знакомо. Конечно, встречались. На конференциях, должно быть. Меня Леей зовут, а вас?

Разговорились. У обеих возникло ощущение родственности. И думают одинаково. Сошлись на любви к русской классике, которая им, конечно же, ближе и понятней, чем авангардистская литература.

По смущенной виноватой улыбке Леи собеседница поняла: сидит здесь напрасно. На работу не возьмут – фирма работает на отказ. Что уж Лея усмотрела в ее глазах – призыв ли о помощи или обреченный интерес коллеги, который остался за бортом? И как богатый, чувствуя вину перед бедным, сказала:

– Зато вы свободны от необходимости решать, куда тратить деньги.

– Я была бы более свободной, если бы они у меня были.

– Да-да, я понимаю. К сожалению, Фурман скоро уйдет на пенсию, а эта... – Лея с неприязнью посмотрела на дверь кабинета той, которая ведает русской классикой.

Появился Фурман с совершенно несчастным, потерянным лицом, красными глазами. Хана почему-то подумала, что его краля вчера не пришла на свиданье и он всю ночь не спал. В кабинет за завом ринулся ожидавший его аспирант, но Фурман сделал предупреждающий жест. Через несколько минут аспирант снова попытался войти – и так же безуспешно. Хане казалось, что Фурман плачет за плотно закрытой дверью. Похожий на китайца круглоголовый аспирант в красной спортивной майке и брезентовых шортах почесал бритый затылок, обошел по кругу вестибюль и с блуждающей улыбкой, сначала вкрадчиво, потом страстно стал вещать о преимуществах китайского чая. Он развязал свой рюкзак, вытащил пакетики и призывал сновавших мимо студентов понюхать разные сорта.

– Вот видите! – торжествовал менеджер, – я же говорил: райский букет!

Вокруг собралась толпа, пакеты передавали из рук в руки. Всем сразу стало ясно: нужно пить именно этот чай, помогает от всех недугов и стрессы снимает. Китаец только и успевал засовывать шекели в огромные карманы потрепанных шорт. Непропорционально большая для тонкого тела голова, легкие порхающие движения, располагающая улыбка и внимательный цепкий взгляд из-под золотого пенсне делали его человеком в двух лицах – веселым коробейником и серьезным ученым.

В кабинете зава – тишина, наверное, прислушивается и тоже хочет приобщиться к всеобщему азарту. Тут же открылась дверь, и Фурман, не выходя из своего укрытия, пригласил войти. Китаец мигом, как жонглер, собрал деньги, нераспроданный чай, наскоро затянул торбу-рюкзак, одарил всех белозубой улыбкой и исчез, словно растаял. Сразу стало пусто, уныло. Те, которые только что плыли по течению страстных увещеваний, стояли потерянные, недоумевающие.

Из-за полуоткрытой двери Хана слышала, что китаец вовсе не китаец, а еврей из Ленинграда, потом был долгий разговор: может ли быть в России демократия. Решили – не может, либо монархия, либо анархия. Фурман не спешил отпускать собеседника, наверное, надеялся, придет его краля. Разговор тянулся медленный, неинтересный, с большими паузами. Хана пыталась было читать, но мысли возвращались к одному: возьмут – не возьмут на работу. Чтобы освободиться от состояния неопределенности, нужно досидеть до конца – исчерпать ситуацию. Если возьмут, снова придется таскаться по библиотекам, перечитывать дневниковые записи Толстого, сравнивать его мысли в ранний и поздний период творчества. Опять Лев Николаевич станет сниться по ночам и доказывать, что бессмертия нет, а в следующий раз скажет все с точностью наоборот: бессмертие – факт. Толстой очень боялся смерти, и все его противоречивые теории так и не нашли единого решения. "Зачем я приходил в этот мир?" – спрашивает человек. И не может не спрашивать, ведь без вопроса не получишь ответа. Это в материальной жизни все кажется случайным и бессмысленным, а в мире духа один вопрос цепляется за другой и создается впечатление некоторой последовательности.

Наконец, китаец вышел, Хана подхватила с колен книгу, на которой тщетно пыталась сосредоточиться, и поспешила в кабинет.

Фурман покачивался на стуле и, казалось, абстрагировался от своего страдания – ничего не ждал, никуда не спешил. Хане передалось его состояние усталого безразличия, и она вяло, без вдохновения стала рассказывать, что максимализм Толстого вовсе не соответствовал его практической жизни, он сам и его герои при необходимости шли на компромисс со своей совестью.

Фурман рассеянно слушал, смотрел в окно на клонящееся к горизонту солнце, предвещавшее скорый закат, и терял остатки последних надежд.

– Поговорите с Валентиной Иоановной, она у нас ведает классикой.

– Не хочу к ней, – категорически заявила Хана, – ничего хорошего я о ней не слышала. Помощь мне ее не нужна, но ведь и самостоятельности не позволит.

– Ну что ж, – раздражился Фурман, – если вы все знаете, не нужно было приходить.

"Не бывает, чтобы об одном человеке разные люди говорили одинаково плохо, – соображает соискательница стипендии Шапиро, именно об этой должности с минимальным окладом идет речь. – Если откажусь от Валентины Иоановны, Фурман, как в прошлый раз, решительно встанет, что будет означать: разговор окончен. И тогда ничего не останется как подняться и уйти".

– Ладно, давайте телефон, в конце концов все должно иметь свое завершение.

Недавно завершилось Ханино пребывание на старой квартире. Жила она там с супружеской парой из Грузии. Симпатичные люди, одного с ней возраста. Все было мило, хорошо, угощали друг друга плюшками. Но спустя несколько дней, стоило жене уйти на работу, как муж, жарко дыша в затылок, с неистребимым грузинским акцентом спрашивал: "Тэбэ тяжело бэз мужчина?" – "Нет, в самый раз", – отвечала Хана. На следующий день опять подступался с тем же вопросом, и снова она отвечала: "Да нет, все в порядке". Наверное, решал, что за ночь спящей за стенкой женщине стало невмоготу.

Ничего не оставалось, как срочно менять жилье. По случаю срочности выбирать не пришлось, и Хана оказалась с молодым человеком лет тридцати в достаточно просторной, недорогой квартире.

– Кузьмич, – представился молодой человек, – из Костромы буду.

В первые дни Кузьмич никак не мог надивиться, что водка в Израиле дешевая:

– Это что ж получается, я за час работы могу купить целый пузырь, бутылку, значит. Постою десять часов у станка и выходит, ящик! Ничего себе! Мои кореши в России за бутылку сколько вкалывают! Мне без разницы где жить, я и дома был токарем, и здесь тоже.

Возможность за день работы купить ящик водки давала ощущение всемогущества, и сосед стал вырабатывать походку императора – ходил прямой, как изваяние. Быстро освоился с новой фамилией Шапиро – то воскресла фамилия бабушки, которая вышла замуж за матроса пролетарской революции Емельянова. Новая жизнь – новые привычки. Кузьмич купил длинный барский халат и, не вставая с дивана, пяткой включал телевизор. На субботу приходила его подруга, вдвоем балдели перед телевизором, пили пиво и лузгали семечки. Беда, если подруга не придет: сосед мается, не знает, куда себя деть, ходит хвостом за Ханой, присаживается на корточки – смотрит, как она есть, моет посуду. Та спешит уйти в свою комнату и категорически закрывает за собой дверь. Тогда Кузьмич достает огромный пакет семечек, отсыпает кастрюльку, моет и обстоятельно прокаливает на сковородке; сначала делает сильный огонь, потом маленький. Затем ссыпает семечки в ту же кастрюльку и усаживается перед телевизором.

– Что ты смотришь? – недоумевает Хана, – ты же не понимаешь английский, а русской программы у нас нет.

– Мне все равно что смотреть.

Когда встречались на кухне, сосед говорил: "Ага, едите. Сыр едите. Это хорошо. Сыр облагораживает". В другой раз: "Яичницу жарите? Это хорошо. Яйца облагораживают". Если на столе оказывался овощной салат тирада заканчивалась словами: "Овощи облагораживают".

Хана вспоминала людоедку Элочку, словарный запас которой по сравнению с таковым у пролетария Шарикова, как она мысленно называла соседа, был на уровне академика. Как и положено булгаковскому персонажу, Шариков наглел, его становилось много – громко разговаривал, все больше занимал места. Стал приносить в стирку белье своей подруги, потом и белье брата. В доме появился устойчивый запах прачечной. При этом расходы на воду и электричество делил с Ханой строго пополам.

– Не можете ли вы сделать телевизор потише? – попросила она соседа.

– А вы не можете найти себе другую хату? Мы с брательником решили жить вместе. И женщина ко мне придет. Насовсем. Мы молодые. Сами понимаете.

– Могу. Конечно могу найти себе другую квартиру, – молча согласилась Хана. Все равно нужно искать отдельную, сын приедет. Вот только бы на работу взяли. Куплю обогреватель с регулятором температуры, кофемолку. Илюшенька растворимый кофе не любит. Еще подождать немного – и он приедет. Обязательно приедет. Чувство причастности к своему народу сильней боязни неустроенности на новом месте. История показала: народ живущий в рассеянии, всегда гоним. Как гость, который рано или поздно надоест хозяину и окажется козлом отпущения. Вопила во мне бесприютность на русской земле, умом старалась понять красоту подмосковных берез и бескрайних полей. Было неуютно в своей отчужденности от огромных холодных просторов. Казалось, должна обогреть вселенную, но тепла уже не оставалось. Здесь же берешь тепло просто так, ни за что. И здесь свободна от подлой радости, что не похожа на еврейку. Трудно забыть страх. На днях ехала в автобусе, напротив сидел подросток с очень характерным лицом – трехступенчатый нос, темные навыкате глаза, удлиненная голова. Таких называют яйцеголовыми. Сжалось сердце от жалости к нему: как не боится ходить по улицам? И тут вспомнила – мы же в Израиле!

Шагая по своей улице Нерот Шабат, Хана вглядывается в побелевшие на солнце камни домов, прозрачные до синевы сосны. Сосна – единственное дерево, которое почувствовала своим еще в детстве; прижималась спиной к теплому чешуйчатому стволу и словно набиралась сил – распрямлялась. Дорога идет вверх к огромному, уже коснувшемуся горы, предвечернему красному солнцу... Я песчинка своего народа, когда-то, три тысячи лет назад, жила в Иерусалиме, не случайно, именно здесь меня оставил всегдашний страх небытия. Нет в Иерусалиме места, на котором не пластовались бы века. Когда стояла над раскопками в Старом городе, казалось, и я ходила по истертым каменным плитам древней мостовой. Видела себя в образе мужчины и женщины, богатой и бедной, была членом Синедриона и погонщиком верблюдов. Времена меняются, а чувства людей остаются прежними: любовь и ненависть, счастье и страдание, представление о сиюминутности и безграничности жизни. Из века в век колеблются весы добра и зла, повторяются судьбы людей с их разочарованиями и надеждами.

"Как тебя звать?" – окликнули Хану стоящие у дороги дети, ясноглазая девочка лет пяти и совсем маленький рыжий вихрастый мальчик с голым пузом над спущенными штанишками. Дети с доверчивым любопытством вглядывались в Хану и, казалось, недоумевали: почему та, не замечая их, проходит мимо?

Радостное чувство причастности было у Ханы и когда она, зайдя в парикмахерскую, увидела в зеркале девушку-сефардку в свадебном платье. Религиозную девушку готовили к хупе, подбирали парик. Невеста улыбнулась Хане, та – ей, и в зеркале отразились две одинаковых улыбки. Удивительно, до чего ж похожи! Мы с разных концов земли и через века пронесли генотип. Откуда бы взяться такому поразительному сходству сефардки и ашкеназки? Дай ей Бог счастья. Когда женятся религиозные, хочется думать: жить они будут долго, душа в душу и умрут в один день.

Снова Хана в вестибюле университета, на этот раз ждет Валентину Иоановну. Скажут тебе о ком-нибудь: недобрая, лживая баба, и почему-то представляется высохшая от злости, костистая кикимора. А тут явилась толстая огромная бегемотиха с пухлым ртом, белым капроновым бантом на голове, белыми носочками, какие носят первоклассницы, и запищала тоненьким голоском: "Вы меня ждете?" Хана смотрит на нелепый у немолодой женщины большой легкий бант и направляется следом. Бант колышется в такт тяжелым шагам, на необъятных бедрах отмахивается подол, как плавники гигантской рыбы. В следующий момент Валентина Иоановна заговорила басом, потом фальцетом, и как-то уж очень непосредственно стала вдруг рассказывать анекдот: "Едут в купе вагона двое – русский и грузин. Русский спрашивает грузина: "Ты что своим дипломом все время любуешься? Купил, что ли?" – "Па-а-чиму купил?" – обижается грузин, – как грузин, так сразу купил? Паа-дарили!"

Ужасно смешно передана грузинская интонация. Однако оказавшаяся рядом студентка не смеется. Хана же, вмиг завороженная артистизмом Валентины Иоановны, забыла предостерегающие напутствия знакомых. В следующую минуту они сидят друг перед другом по разные стороны стола. Валентина Иоановна расположилась широко, фундаментально, будто приготовилась съесть зажаренную тушу быка. Но вместо быка оказался кролик. Не стоило беспокоиться, разговор продолжался всего лишь несколько минут. Специалист по русской классике листает Ханину монографию, выхватывает из нее отдельные фразы и капризно надувает губы:

– Что вы мне можете сказать о Толстом, чего бы я не знала.

Хана теряется, чувствуя себя загипнотизированной удавом, пытается собраться с мыслями, но в голове пустота. Наконец, выдавила из себя:

– Конечно, материал я использую известный, но концепция новая, прослеживаю становление мировоззрения Толстого от его первых дневниковых записей до "Исповеди".

Валентина Иоановна голосом обиженной девочки продолжает:

– Нет, нет, нам это не подходит.

Хана беспомощно пытается взять новый старт:

– Недавно вышел сборник о Толстом, я его редактировала, там есть тексты, подтверждающие мою концепцию. В следующий раз принесу.

Валентина Иоановна с неожиданным проворством мухолова записала выходные данные книги и таким образом исключила следующую встречу; книгу и без Ханы доставят на кафедру.

– Еще я надеюсь найти неопубликованные записи в рукописном отделе музея Толстого в Москве, – хваталась за соломинку просительница.

Голубые глаза работодательницы округлились в невинном недоумении: мол, что тут еще делает этот уже обглоданный кролик, и неожиданно спросила:

– А к какой группе филологов вы принадлежали в Москве?

Убедившись по Ханину ответу, что за ней нет никого, в чьих глазах не хотелось бы выглядеть монстром, сказала:

– Напишите новый план вашего исследования.

– Но... Но для нового плана потребуется несколько лет работы над материалом, – осипшим голосом проговорила Хана.

Последовало молчание.

– И почему не устраивает этот?

– Никто не хочет понять, как я устала, никто меня не жалеет, – капризничает Валентина Иоановна. – Через несколько дней я уезжаю на конференцию в Стокгольм. И столько работы!

Изобразив изнеможение, она обмякла на стуле.

Прямо, как в кошмарном сне, пытается справиться с удушьем Хана, закрывая за собой двери кабинета русской классики. Ты говоришь – тебя не слышат, хочешь уйти – сидишь на месте. Все, как в Москве, в поисках работы там тоже нужно было приходить не с улицы, а от влиятельного лица. Только здесь меньше возможностей для поисков, всего лишь одна русскоязычная кафедра. И в Москве не было такого острого чувства беды – там чужие, а здесь-то ведь свои. Чувство беды усугубилось сознанием бессилия что-либо противопоставить доводам сына – нечего ему делать в Израиле.

На автобусной остановке около университета никого нет. Только пожилая женщина в брюках с дорогой кожаной сумкой. Почему-то подумалось: она из Польши, работает добровольцем – без зарплаты. Все у нее есть, только вот невмоготу ей сейчас ехать в пустой дом. Хане тоже тягостно возвращаться домой, там сейчас сосед-"собачье сердце" возлежит на диване перед телевизором. Разве что отправиться на рынок, единственный никогда не заказанный маршрут, но на рынок не хотелось, да и незачем.

В предзакатных сумерках зажглись фонари. По освещенной трассе проносятся машины, а чуть поодаль – сгущающаяся темнота. Невмоготу стоять на остановке и ждать автобуса – ничего не ждать, потому как ехать некуда. "Разбитое сердце – целое сердце", – вспомнились слова из псалмов царя Давида.

Университет расположен на Хар ха-Цофим – "Горе смотрящих", и Хана направилась к месту, откуда виден весь Старый город. С болью смотрела на безглазые арабские строения – в черных окнах их домов не отражалось заходящее солнце. Взгляд выхватил золотой купол. Арабы накрыли им камень Мориа, на котором Авраам приносил в жертву Ицхака. Мусульмане утверждают, что наш праотец приносил в жертву Измаила, вот и накрыли камень, чтобы их слово осталось последним, дескать, место занято. Оградили – значит, присвоили. С такой же болью вернувшиеся после войны из эвакуации евреи увидели в своих домах чужих людей.

Внизу, под смотровой площадкой, – могильник периода Первого Храма. В белом камне отверстия, туда клали тела умерших. Когда плоть истлевала, кости собирали в маленький ящик и задвигали вглубь. На освободившееся место клали следующего, потом другого... Мгновенность бытия. Я тоже всего лишь дуновение жизни. Интересно, прилетает ли душа на это место или она уже много раз воплотилась в других людей? Сколько ей пришлось обернуться за три тысячи лет, чтобы смотрела сейчас на Иерусалим моими глазами?

...Вдали, на противоположной стороне Иордана, розовеет в последнем, пробившемся из-за потемневших облаков, луче вершина горы Набу. Оттуда Моисей смотрел на землю Израиля, там же он и похоронен. Случайно ли, что именно Набу – гематрия этого слова означает письменность и мудрость – стала последним пристанищем пророка, записавшего Закон Бога и молившего Всевышнего открыть одну из самых глубоких тайн – причину страданий в мире: "...дай мне познать пути Твои..."

Счастье причастности своей земле – чувство узнавания. Здесь раскроются источники знания и понимания. Это наше, единственное наше место. Сын будет стоять здесь, и Бог спросит его:

– Где ты, Адам?

– Вот я!

Там, где и заповедано быть еврею.

 



* В египетской мифологии – бог солнца.