Все бы ничего, только
ногам зябко. Настасья тяжело подняла со слежавшегося соломенного тюфяка спину,
выпростала из-под лоскутного одеяла ноги в заплатанных толстых носках и,
нашарив под койкой валенки, сунула в них то ли от старости, то ли от долгого
зимнего лежания обессилевшие ноги.
"Печку бы
затопить, да только с дровами как быть, ежели зима выдастся, как
запрошлогодняя, не напасешься. Заодно картошек сварить, горячего поесть",
— привычно про себя размышляет Настасья. Дров в сарае наложено — не на одну
зиму хватит, только за всю свою долгую жизнь Настасья привыкла рассчитывать
каждое полено: страх нетопленной избы и быстро скудеющей поленницы сделал ее
тело нечувствительным к холоду.
Шаркая валенками,
Настасья достала с загнетки сухие дрова, привычно сунула их в выстуженный зев
печки, свернула жгут соломы и, чиркнув несколько раз заскорузлыми пальцами
спичку, подожгла. Теперь вроде как веселей стало. Огонек заблестел в начинающих
сереть предрассветными сумерками окнах и на застекленных, развешанных по стенам
рамках со множеством вставленных в них фотографий. Здесь, среди выцветших
забытых лиц братьев, золовок, дядьев были и ее дети, и совсем незнакомые
остриженные наголо внуки. Ребятишек этих она не то, чтобы не любила, она их не
видела-то ни разу. Больше всех Настасье нравилось увеличенное фото старшей
дочери Полины, здесь та снялась в берете набекрень и в дохе. Полька тогда была
на выданье, и Настасья тайком копила деньги, по копеечке складывала. О заветном
узелке знала одна Полька. "Шубу купишь?"
— жарко шептала она в ухо матери. "Куплю", — соглашалась Настасья. Эта
тайна, обособляя от домашних, сближала их. Собирать, и в самом деле, пришлось
по грошам. Они тогда строились, строились долго, если б не корова, почитай на
десять лет хватило бы.
"В опустевшей
клетушке, где до сих пор пахнет сеном, хоть коровы уже давно нет, стоят
проржавевшие бидоны. Бывало, каждый день подхватишь их коромыслом и несешь в
город. До города двенадцать верст. Хорошо летом, а зимой склизко, чтобы не
упасть, цапаешься за обледенелые кусты, а молоко так и плещется, пока дойдешь
до базару, весь бидон обмерзнет белыми наростами. Правда, тогда мужик еще жив
был, да только проку с него немного, не больно до работы охоч. Картошку тоже
продавали, — прислушиваясь к закипающему чугуну в горящей печи, вспоминает Настасья, — уж и не знаю, чего сами ели. Нароешь,
бывало, шестьдесят мешков и тащить по мешку в город. Еще какой базар, а то и
обратно понесешь. Не угадаешь: то ли на картошку спрос, то ли лук в цене
поднялся. Другим что, гривенник больше, гривенник меньше, а я и рада иной раз
уступить, да ведь сами досыта никогда не ели. Это сейчас хорошо, вишни стали
сажать, раньше сад был только у церкви в поповской усадьбе. Вишни, конечно,
сподручней продавать. Давеча на тридцать рублей наторговала, двадцать копеек
стакан. Какие деньги люди платят и берут помногу. И на что она, вишня, прежде
без баловства такого жили.
Полька в дохе-то и
замуж вышла, все с военным каким-то переписывалась, как армию отслужил, приехал
за ней и увез к себе. Никак не упомню, как место их называется. Поначалу-то
Полька часто письма слала, скучала, все писала, что харчи у них хорошие, свекор
не обижает. Видать, в богатый дом попала. Через год мальчонка народился, потом
девочка. Теперь редко пишет, все обещалась приехать, да видать, с ребятишками
не больно сподручно. Картошки им посылала".
Настасья вздохнула и
поправила в печи угли. "Дети все выросли, своим домом живут. Мужик,
царство ему небесное, помер. Как изба опустела, собралась я к Польке, может,
думаю, подсоблю чем. Ехать долго, от нашего города поезда туда не ходют, так я
сначала до главного города добралась, а там уж мне растолковали. В поезде что
ж, небось, ехать не идти, а плацкарту ихнию я не брала, сроду на простынях не
спала.
Полька, как увидела меня,
заплакала. От мужниной родни они теперича отделились, квартиру им казенную в
три комнаты дали. Уж и не знаю, за что такая честь. Чисто у них, половики везде
бархатные, койки тюлями застланы и прислониться негде. Мне все тапки надевать
велели, а у меня в них ноги зябнут. Я как ехала, зятя боялась, ну как не
потрафлю чем, а он ничего, смирный оказался,
мне все "мамаша" говорил. "Вы, — говорит, — мамаша,
патефон зря везли, у нас проигрыватель есть, и пластинки ни к чему, они нынче
не модные, выбросите их". Выбрасывать я не стала, с собой обратно повезла.
Полька, как в девках была, часто эту музыку заводила. Пожила я у них три дня и
домой стала собираться, без дела я им. Полька со своим целый день на работе,
дети в школе, а домой придут — сразу за книжки. Купили мне в подарок шерстяной
платой с разводами да три батона колбасы с собой дали, я и мяса-то не ем, не
привычная к нему. Я тоже в долгу не осталась, гостинцу детям 700 рублей
оставила, все хотела, чтоб детям теплые пальто да обувку справили, только теперь-то
уж знаю, все у них, слава Богу есть.
Меньшую дочку Аленку
тоже в другой город замуж отдала. Мужик ее по слесарной части работает. Фотокарточку
прислали, с дочкой ихней полугодовалой сняты. Аленка на фотографии вся из себя
гладкая, и платье на ней, видать, дорогое. Посылала я им картошку, ругаются —
дескать, ходить на почту за ней больно хлопотно. Больше не посылаю. Пусть как
хотят.
Есть у меня и сын Петр,
только и он врозь со мной живет. Непутевый он. Таперича что, детей стали по
малу рожать, а денег много, вот водку-то и лопают. Он в отпуск ко мне приезжал,
свои деньги просадил, а у меня просит: "Мать, дай на бутылку". Где я
ему возьму? У меня пенсия двадцать рублей. Ладно бы на дело, а то на вино. Потом
повадился к Ваньке пастуху ходить. Пастухи нонче сколько загребают, нам в жисть
не снилось. Домой Петька на карачках ползет, срам перед соседями. Я и зашумела
на него, так обиделся, пятый год письма не шлет. Нонче молодежь в доме не
удержишь. Раньше такого не было, раньше родителей почитали, не смели слова
поперек сказать. Теперь что ни изба, все старуха одна живет. Где ее дети? Молодые
норовят сами по себе, и ничего им не нужно: ни хозяйства, ни усадьбы. Бывало, у
нас по двадцать человек за стол садились, золовка, помню, все говорила, хоть
ложки к граблям привязывай, чтоб не по одной к чугуну таскать.
Егор тоже, где служил в
солдатах, там и остался, я и жену-то его ни разу не видела. Как избу ставили,
думали, дети с нами жить будут. Теперь как сирота, посажу картошку и копаю
одна, попробуй управься, огород-то все тот же, сорок соток, а я одна. Хорошо
ведро, а ежели дожди зарядют, колготишься с ней до морозу".
Настасья подцепила
ухватом и вытащила из печи чугун. Есть не то чтобы не хотелось, а как-то скучно
было, кусок в горло не лез.
"Федька, последыш,
хоть и живет в соседней деревне, туда и ходу десяти верст не будет, да толку
что. Тоже до вина охоч. Шофером в колхозе работает, деньги лопатой гребет. Стены
все коврами завесили, посуда под стеклом дорогая. Я, может, и жила бы у них,
сноха меня жалеет, да как Федька водки нажрется, всех из избы гонит. "Глаза
твои бесстыжие, Бога бы побоялся", — плачу я, а он, кобель, скалится:
"Какой такой Бог? Чем он подсобляет?" Ишь ты, подсобляет, а что тебе,
харя твоя поганая, еще надобно? Как бы тебе Бог жбан браги с черпаком поднес,
небось поверил бы, окаянный. Еще день только зачинается, а у него глаза уже не
смотрят, водкой залиты.
Нет, уж лучше одной
жить, картошки продашь, вишня тоже в цене. Не бедствую. Вот только слова не с
кем сказать. Затомилась одна. Избу что ли подместь? Все забота. — Настасья
сходила в сени за венком, постояла с веником в руках, и раздумала — чисто и
так, никто не топчется. — Лестницу, может, починить, там и делов-то две дощечки
прибить". Работа была неспешная, и все валилось из рук. Хотелось людей,
разговору. "В город пойду", — неожиданно для себя решила Настасья. "Ну
что ты, старая, аль умом тронулась, незачем тебе туда тащиться. Разве что
картошек с полмешка на базар отнесть. Так ведь не дойду, нужно ждать как снег
сойдет, подсохнет маленько, к тому времени она в цене поднимется". —
"Яйца! — осенило Настасью. — Яиц продам, уж полный кузовок набрался,
даром, что курей пять штук осталось". Настасья сразу засуетилась. Достала
из комода и стала натягивать поверх своей вылинявшей юбки отданное ей за
ненадобностью черное шелковое платье дочери. Летом выгорающий на солнце, а
зимой темнеющий от печной копоти головной платок покрыла до самых глаз шалью. Кинулась
было искать рукавицы, но решив, что дорога не близкая, сняла шаль, наскоро
проглотила две горячие картошки, заставила себя съесть и третью, запила водой,
утерлась и степенно стала собираться.
Ах, как Настасья любила
эту дорогу в город, она чуть ли не бежала по петляющей между пригорками
тропинке — оступись и попадешь валенком в сугроб. Нужно все время глядеть себе
под ноги, идешь — вроде как дело делаешь. Это летом хорошо: по утоптанной
стежке плывешь промеж трав. Растут они разно, то глядишь — чуть ли не с полполя
одна ромашка, а то кашка красная пойдет или одна белая чуть ли не с гектар, а
то вдруг овсы выколосятся, их здесь сроду не сеяли. Трактор в этих местах не
пройдет — холмисто очень, разве что косой пройтись местами. А зимой скучно —
все белым бело. Вот уж и большая дорога близко. По ней, газуя едким желтым
дымом, медленно ползут тяжело груженные лесом МАЗы. Жалко глядеть на
раскачивающиеся на весу верхушки длинных березовых стволов, даже поваленные и
увязанные тросами, они кажутся живыми. Ходить по большаку Настасья не любила.
"Тропкой, пожалуй, дойду, оно хоть и дольше, да спокойней".
Впереди засыпанных
снегом полей виднеются полуразрушенные постройки монастыря. На них, как на
маяк, и идет Настасья. За монастырем начинаются редкие городские постройки. Здесь
уже недолго, пройду краснеющую новым кирпичом баню, и до базара рукой подать. Настасья
с радостью оглядывает садняще знакомые места. Вот завалившийся набок
заколоченный ларек. Давно, когда она была еще девочкой, ей купили здесь толстый
граненый карандаш. Карандаш был с одной стороны красный, с другой — синий.
Базар начинался с
дощатого хозяйственного магазина. "Фитили для керосинки куплю", —
обрадовалась делу Настасья. В магазине громоздились блестящие лаком столы,
кресла, шкафы, холодильники и прочие дорогие вещи, необходимость которых
Настасья не понимала.
— Ну ты, бабка,
поворачивайся, — толкнул ее огромный краснорожий детина, ухвативший обеими
руками зеленый диван, он волок его к выходу.
— У, окаянный, —
беззлобно огрызнулась Настасья.
— Нечего здесь глаза
продавать! — заорал на нее хозяин дивана.
Настасья поспешила
протиснуться к прилавку — от греха подальше.
— Мне бы фитилей, —
попросила она продавщицу. Та, не поднимая головы, бросала костяшки на счетах.
— Ишь, скорая какая! —
набросились на нее толпившиеся здесь бабы.
Может,
оттого, что фитили были не очень нужны, дома в запаснике лежала еще одна пара,
или не хотелось долго топтаться на месте, только Настасья выбралась из магазина
и направилась к базарным рядам. Уж двенадцатый час пошел, редкие в это время
покупатели медленно оглядывали раскрытые мешки с картошкой, репой, семечками. Пробовали
на вкус соленые огурцы, моченые яблоки. Несколько человек остановились,
выжидая, пока Настасья разложит свой товар. Увидев, что принесла яйца, пошли
дальше. Глядя на их равнодушные лица, Настасья приготовилась к долгому
ожиданию. "Мне что, спешить, некуда", — привычно постукивая валенками
по снегу, думала Настасья. Рядом притопывала закутанная, как и Настасья, по
самые глаза приземистая баба.
— Замерзла, поди, —
участливо заговорила Настасья.
Баба недовольно
шмыгнула носом и яростно прокричала: "Варежки! Носочки! Кому носочки,
варежки?"
Никто
к ней не подходил. Баба, не глядя на Настасью, еще несколько раз прошлась вдоль
рядов и стала снимать с рукава и увязывать свой шерстяной товар.
— Никак, отторговалась?
— сладким голосом спросила Настасья. Но та и глазом не повела.
— Небось с утра стоит,
— поддакнул маленький старичок, хозяин разложенных на снегу веников.
— Не берут? —
обрадовавшись разговору, подхватила Настасья.
— Да и кому брать, —
отмахнулся старичок, — в магазинах вон полно всего.
— Сам-то откуда будешь?
— помолчав, спросила Настасья.
— Я-то? — Старичок
издал протяжный вздох. — Я из Княжево. Слыхала такую деревню?
— Как же, — оживилась
Настасья, — и двадцати верст от нас не будет. Панька Краснова там живет. Знаешь?
— Ну, — подтвердил старичок,
— я и сам Краснов буду. У нас, почитай, полдеревни Красновы. Панька-то тебе с
родни что ли? — И не дожидаясь ответа, продолжал: — У нее прошлый год лис
гусыню унес. У нее и были их всего две, повадились гуси в клевер ходить, вот
лис и унес.
— Почем знаешь, может,
и не лис вовсе, — усомнилась Настасья.
— Как же, клевер когда
стали убирать, нашли перья окровавленные. У Прохоровых тоже петуха задрал. Хорошо,
я своим цыплятам загон сделал, — старичок по-хозяйски прошелся возле своих
веников.
— Оно конечно, —
согласилась Настасья, — с загоном хорошо, а у меня вон дверь в клетушке с
петель соскочила, а подсобить некому.
— Это можно, — степенно
согласился старичок, — небось не за горами живешь.
— Пришел бы, а? —
попросила Настасья. — Не обижу. Наливочка есть.
— Сделаем, — подтвердил
старичок.
Пока они говорили о
том, что яблок в прошлом году уродилось видимо-невидимо, их почти задаром
отдавали, о том, что свиней теперь колоть невыгодно, лучше живым весом сдавать,
— Настасье представилось, как он сидит у нее на кухне и, моргая слезящимися
глазами, тянет из блюдца чай. Вдруг перед ними, прямо как из-под земли, выросла
долговязая баба, один черный глаз ее вперился в Настасью, другой был заведен
куда-то в сторону и желтел белком.
— Опять ничего не
продал! Стоишь здесь недоумком! — набросилась она на старика, продолжая
почему-то глядеть на Настасью.
Старичок притих, отчего
стал еще меньше.
— Нечего зубы скалить,
собирайся! — кричала баба, сгребая в охапку веники.
Старичок смущенно
крякнул, кашлянул в кулачок, мол, я сам по себе и старуха его тут ни при чем,
но та стрельнула в него злым глазом, и он присмирел.
"Ушел", —
тоскливо вздохнула Настасья, глядя в удаляющуюся спину старика. Оглянувшись,
она увидела, что на базаре уже никого не осталось, только на перевернутом ящике
из-под апельсинов неподвижно сидела неизвестно зачем пришедшая сюда совсем уж
ветхая старуха. Переломленная пополам острым горбом, она походила на кучу
ветоши.
— Так и замерзнуть
недолго, — подошла к ней Настасья.
Старуха подняла белое
мертвецкое лицо и стала глядеть безжизненными глазами в никуда.
— Ты чего? — в
недоумении спросила Настасья. Старуха все также пустыми глазами глядела мимо. Настасье
стало жутко.
— Ты чего, бабка? —
сдавленным голосом спросила она.
Старуха молчала.
— Может, яичко возьмешь?
А? Возьми, — Настасья положила ей на колени яйцо. Старуха не шевелилась.
— Может, еще возьмешь?
— потерялась Настасья и положила рядом еще яйцо. Старуха выпростала из тряпья
костяные пальцы, подобрала в рукав яйца, не разгибая горб, поднялась и медленно
пошла прочь.
"Фу ты, напасть
какая, и что меня потащило сегодня в город?" — досадовала Настасья. Тут
гурьбой повалили с фабрики девки.
— Почем яйца? —
приостановилась одна из них.
— Пойдем, — потянула ее
за рукав другая, — их и в магазине полно.
— Возьми, — попросила
Настасья, — возьми, я дешево отдам, по рублю за десяток.
— По рублю давай. Сколько
их у тебя?
— Бери все, тут и трех
десятков не будет.
— Ладно уж,
перекладывай, — согласилась молодуха, подставляя свою сумку.
—
Слава Богу, управилась, — обрадовалась Настасья.
День уже смеркался. Теперь
домой. Вспомнилась пустая темная изба, выстыла поди уж за день. "Печку
разожгу, кипяточку с черникой попью", — сиротливо думала Настасья,
встраиваясь в ряд фабричных работниц. Некоторые из них сворачивали в двухэтажное
кирпичное общежитие, другие шли прямо — в уютно желтеющую в синих сумерках
окнами столовую.
"И я пойду, —
решилась Настасья. — Я так, только посижу в тепле и уйду". В столовой,
вопреки опасениям, никто не обратил на нее внимания. Мужики тянули пиво и
дымили цигарками, бабы деловито хлебали щи. Есть на людях было неловко,
Настасья взяла себе только чаю. Обхватив ладонями стакан, грела руки и
маленькими глотками отхлебывала чай. "Согреюсь и пойду". Но вставать
не хотелось. Вокруг были люди, человеческие голоса. Напротив за столом
разговаривали женщины.
— Брось ты его, кобеля
поганого, — уговаривала поджарая свою дебелую товарку.
Та надсадно вздыхала и
вроде бы соглашалась, но жалела своего маленького сынка. К Настасье вернулась
не раз приходившая на ум мысль: может, в няньки пойти, все не одна. Однако тут
же подумалось: нельзя, избу стеречь надо, а то по бревнышку растащут.
За соседним столом
чернявый малый втолковывал яростно двигающему челюстями дружку:
—
Если меня техникум распределил, должны и квартиру оплачивать. Ладно бы город, а
то деревня за сто верст. Опять забыл как она называется.
— Городище, — подсказал
молотящий челюстями.
— Точно. Там, небось, и
школы путевой нет. Учителя физкультуры им подавай, еще с техникумом.
Дружок, наконец,
прожевал, проглотил и, склонившись над тарелкой, снова с остервенением стал
рвать зубами мясо.
— Что молчишь? —
разозлился чернявый, угрюмо шевеля низко надвинутыми на лоб волосами.
"Ишь ты, —
восхитилась Настасья, глядя то на опускающуюся к самым глазам, то поднимающуюся
жесткую щетину, — небось и ушами шевелить умеет".
— Я и говорю, —
покладисто согласился снова жующий дружок, — оплатят они тебе квартиру, к бабке
какой-нибудь поселят.
"Ко мне бы, —
екнуло сердце Настасьи. — Я бы ему два раза в день печку топила, капусты целая
кадушка наквашена..."
— Сынок, а сынок, —
подалась вперед Настасья, — который час будет?
— Домой тебе пора,
бабка, — огрызнулся чернявый.
— Пора, сама знаю, что
пора, — сникла Настасья.
Ей сразу стало неуютно,
тоскливо. Чужими, далекими представились все вокруг. Зачем я здесь? Что я
здесь? Все молодые, а я старая. У них свои дела, и, тяжело поднявшись, Настасья
направилась к выходу.
"Господи,
чернота-то какая, — приостановилась она на крыльце, — ни звездочки. Дойду, чай
не маленькая". Настасья зябко втянула голову в плечи и зашагала, привычно
соображая: сейчас до поворота дойду, потом почта, баня, а там стежка
нахоженная. Вдруг ударил и покатился звон церковного колокола... еще, еще. Настасья
остановилась — слушала. Неожиданно сорвалась и, все больше ускоряя шаг, почти
бежала к церкви. "Успею, еще успею", — радостно думала она.
— Давно я здесь не
была, — шептала Настасья, вдыхая знакомый с детства сладкий запах ладана. — Ах,
это ты! — вздрогнула она, заметив устремленные на нее огромные глаза Николая
Угодника. — Ну вот и свиделись, — горько усмехнулась Настасья. — Давно в
церковь не приходила, все недосуг. Ты совсем не изменился, а я старая стала. Еле
ноги таскаю. Что ж ты обманул меня? Помнишь, я совсем маленькой девочкой
плакала перед тобой: Милый Боженька! Милый Боженька! Дай мне счастья. И ты
обещал. Тогда Пасха была, помнишь? День был ясный, теплый, почти жаркий. Первый
жаркий день после долгой холодной зимы. Все звенело вокруг, нарядные бабы
христосовались и давали нам, детям, крашеные яйца. Подружки мои разбрелись по
кладбищу, у них было по ком печалиться, а наши все были живы, и бабушки, и
дедушки, уж и не знала, на какую могилку положить кутью для птиц. Разве что
соседский дедушка Шурик, он прошлым летом отравился грибами, но я не знала, где
его могила. Как неприкаянная ходила по кладбищу, потом сюда зашла. Слушала
пение, бормотание батюшки, все плыло перед глазами: огни свечей, золото икон и
твои, Николай Угодник, добрые глаза. Я поверила тебе. Так поверила... Не
думала, что по-другому может получиться. Тяжело жилось, сам знаешь. Чего стоило
детей на ноги поднять. А мужика ты мне дал, не приведи Господи. Бывало,
закатится куда, по полгода весточки не шлет. Ну, думаю, все — нашел себе
помоложе, ведь я старше его была. Нас как просватали, мне уже двадцать четыре
было, а ему только девятнадцать годов вышло. Жду я его окаянного, вся душа
изболелась, уж и не надеюсь увидеть, а он, глядишь, является. Бывало, и на год
исчезал. Ушел бы раз навсегда, а то всю жизнь мучил. Так и прошла жизнь в ожидании.
Молилась я не раз, чтобы Бог избавил меня от напасти такой, да только не
помогало. Как привороженная к нему была. Умирал он тихо, ласковый был, глядит
на меня и плачет. Теперь что ж, теперь просить не о чем. Вот только в толк не
возьму: всю жизнь не присела, дом весь на мне одной был, мешки вона какие
таскала, да что я тебе рассказываю, ты и сам все знаешь. А теперь ни при чем,
слова не с кем сказать. Давеча я как лежала, что-то с головой сделалось, вроде
бы как провалилась куда. Слышу: стучат в дверь, а встать отворить не могу. Хорошо,
Ксюшка догадалась, что со мной неладно. За врачом сбегала, крючок сшибли —
отходили. Так, неровен час, помрешь — и никто не узнает.
— Что молчишь? —
озлилась Настасья, глянув в глаза Угоднику.
Глаза его скорбели.
— Жалеешь? Ну да ладно.
Бог с тобой. Ты, наверное, ничего не мог сделать, прости меня, старую. —
Настасья отвела глаза и, не оглядываясь, вышла на улицу.
Она и не заметила, как
прошла городские постройки и оказалась на большаке — широкой, сейчас пустой,
без машин дороге.
"Благодать-то
какая!" — вздохнула Настасья, увидев над собой небо. Пока она была в
церкви, ветер разогнал тучи. Каждая, даже самая крохотная звездочка мерцала
своим манящим светом. Настасья смотрела по сторонам и всюду видела усыпанное
звездами небо. "Господи! Что же я раньше головы, не поднимала. Всю жизнь
торопилась куда-то, все в землю глядела: картошку рыла, огород поливала, скоту
корм задавала".
Звезды мерцали над
головой, и уже не было страха пустой холодной избы, забылись боль и обида одиночества.
В накрывшем Настасью куполом небе со всех четырех сторон, как опорные вышки,
рисовались силуэты далеких деревенских, давно разоренных церквей. Они,
казалось, соединяли небо с землей. С той землей, на которой Настасья ждала
счастья.