Борис
пришел к старшему брату Грише спустя месяц, как тот женился. Свадьбы с шумным
застольем и обручальными кольцами не было, да и какая свадьба, если молодоженам
пятьдесят плюс. Гости приходили врозь, кто парами, кто в одиночку, когда и как
им было удобно.
Открыла
Борису Лиза, жена брата. Открыла и замерла: большой красивый гость радовал глаз
и душу. Только вчера она смотрела старые в ветхих кожаных переплетах
фотоальбомы и поразилась сходству брата мужа, шурина, значит, с их прадедушкой
Нухимой. Вылитый портрет, один к одному. Нухима смотрелся на фотографиях
князем. Породистый, с могучим разворотом плеч, он по семейным преданиям одними
руками выворачивал пни и гнул подковы. Служил прадед лесником, жил богато,
большой семьей. На снимке они с женой окружены по-барски одетыми детьми.
— Зайти-то можно? —
улыбаясь, спрашивает Борис.
Лиза посторонилась.
— Что ж так
неприветливо встречаете? — обратился он к вышедшему в прихожую брату.
— А тебе что оркестр
музыки требуется? — вспоминает шутку их мамы Гриша, и оба смеются.
— Один пришел?
— Как видишь, в
одиночестве. Я вроде бы один и не один, семейный и холостой. Дважды женатый и
дважды разведенный.
Лиза смотрит на шурина
и думает: "При таком поразительном сходстве должны повториться и характер,
судьба". У Нухима было много детей, а у Бориса только один сын, и тот
после развода остался с первой женой.
По рассказам мужа Лиза
знала: Борис всегда жил двойной жизнью. С одной стороны, он — меланхолик;
задумается о чем-нибудь и ничего не видит вокруг себя. С другой — деятель, ему
нужно во что бы то ни стало обустроить мир. За всякую несправедливость бросался
на обидчика с кулаками. Будучи меланхоликом, размышлял над вечными вопросами
добра и зла, пытался постичь историческую закономерность смены цивилизаций.
В семье не было
гуманитариев, брат не знал, как ему сориентироваться в своих интересах и после
школы подал документы в медицинский институт. Завалил первый же экзамен,
сочинение на двойку написал, туго у него с орфографией. Загремел в армию.
Высоких новобранцев определяют во флот — на фотографии вышагивает колонна
матросов, и Борис в первом ряду — красавец-запевала.
Будь у него побольше честолюбия, пошел бы по военной части, стал бы капитаном,
командиром корабля. Все говорили, что похож на адмирала Нахимова, такой
же благородный профиль и нос c горбинкой.
Отслужив в частях
Военно-морского флота СССР положенные пять лет, брат устроился работать в
микробиологическую лабораторию того самого медицинского института, куда не
поступил после школы. Он и его начальница Галя засиживались на работе допоздна.
Галя писала диссертацию, а младший лаборант Боря работал у вытяжного шкафа с
пробирками и колбочками. Была в нем страсть естествоиспытателя. Спустя
несколько месяцев не Боря проверял опытами Галину гипотезу, а Галя следовала
его предположениям о возможности предотвращения развития инородных клеток в
живых организмах.
Сидели они в разных
концах комнаты, Галя у окна, за письменным столом, а Боря на вертящемся
табурете у стены напротив. И все было очень даже удобно: маленькое движение —
отрываешься от пробирок и докладываешь результаты. Полуоборот — снова перед
своими склянками. Так до тех пор, пока однажды лаборант не смог сдержать свой
восторг и бросился показывать высеянные штаммы. Случайно коснулся Галиной руки.
Тут словно электрический разряд прошел между ними. С этого все началось,
закрутилось. Больше они не расставались, не могли расстаться.
Только один раз Галя
ездила на неделю в Тамбов к родителям. Что-то случилось там, кажется, сильные
ливни смыли железнодорожную насыпь, поезда не ходили трое суток и трое суток
Боря сидел на вокзале в ожидании тамбовского поезда. Избалованный вниманием
девочек, ленивый на инициативу, он удивлялся своему нетерпению и радостному
ожиданию женщины, которая была старше его на восемь лет. Сказали бы, что долго
придется вышагивать по платформе, все равно бы ждал, знать бы только — приедет.
Лиза привечала
неустроенного шурина. Дальнейшую историю своей неприкаянности он поведал ей
сам:
— Перед тем, как
жениться, повел я Галю знакомиться с родителями. То было тридцать первое
декабря, канун Нового года. За столом собрались мамины сестры: тетя Фаня, тетя
Боля и тетя Соня с дядей Изей. Пришли встречать Новый год и посмотреть на мою
избранницу.
— Галочка, вы такая
счастливая. Вы даже не знаете, какая вы счастливая, — говорила тетя Фаня. —
Борик — золото, чистое золото. Вы когда-нибудь видели такого красавца? Наши
дети тоже, слава Богу, не уроды, но такого, как Борик, второго нет.
—
А какой он добрый мальчик, — вступает тетя Боля. — Вы думаете, с первой получки
он купил себе новые штаны? И не думайте так, он купил своей маме отрез на юбку,
а сам в старье ходит. Я ему перелицевала брюки мужа.
— Что ты такое
говоришь? — перебивает тетя Соня. — Галочке очень интересно, в каких брюках
ходит наш Борик! Ты лучше расскажи, что говорила учительница по химии. — Фира,
— обращается она к маме, — ты помнишь, она говорила, что Борик академиком
будет!
Мама ставит на стол
припрятанную баночку красной икры, малиновую настойку, которая выдавалась у нас
в семье только по случаю простуды. Появилась тонко нарезанная копченая колбаса.
Мы, дети военного поколения, были непривычны к такому лакомству, если и
покупали колбасу, то самую дешевую — ливерную, по шестьдесят четыре копейки.
Наша семья уже год
роскошествовала в отдельной квартире, мама все говорила, что ей совестно иметь
то, чего нет у других, ведь соседи остались в коммуналке. Там, в нашей
маленькой комнатке, помещались стол, кровать и комод. Нам с братом стелили
перину под столом. Отец всегда мало зарабатывал, вернулся с фронта контуженный,
устроился учетчиком на шарикоподшипниковый завод. Честный человек, он ни разу
не посягнул на социалистическую собственность. Так и не допросились мы с братом
у него двух подшипников для самоката, выменяли на марки у соседа Витьки, отец
которого тоже работал на этом заводе.
На столе белая шелковая
скатерть в желтых цветах, мама вытащила ее первый раз из сундука. В вазе лежат
красные большие яблоки — тетя Соня принесла, она всегда приносила яблоки,
говорила, "полезно". Дядя Изя, "русский умелец", чего он
только ни мастерил! На этот раз соорудил нам стеклянный абажур. А тетя Боля
долго копила деньги, чтобы подарить мне к Новому году теплый свитер.
—
Наш Борик, — смеется тетя Фаня, — когда маленький был, булочки очень любил.
"Бул-ка" — первое слово, которое он сказал. И компот любил. Гриша,
его старший брат, тоже удачный мальчик, вы его увидите, он сейчас в Ленинграде,
в академии учится. Так вот, Гриша любил жидкий компот, а Борик — гущу, он
называл ее продуктом.
— Фирочка, где ты
достала капусту? — спрашивает тетя Соня, когда мама поставила на стол голубцы.
— В магазине.
— У вас в магазине есть
капуста?
— Была перед Новым
годом.
— Таки хорошо, что есть
магазин, где бывает свежая капуста. Галочка, вы умеете делать голубцы? Борик
всегда просил маму сделать голубцы.
Я видел, Галю начинали
раздражать эти разговоры. Тетки зачисляли ее в свой клан, и ей непременно нужно
усвоить, что я люблю. К своим родителям в Тамбов Галя меня не повезла. Они,
наверное, немногословны; отец выставил бы четверть самогона, мать нажарила бы
сковородку картошки и все без лишних слов. Галя смекала: жить нам придется с
моими стариками. Тетки будут таскаться сюда, капать ей на мозги и совать свой
нос в кастрюли.
— Пойдем на улицу,
покурим, — Галя поднялась и направилась к двери. Я за ней.
— Наденьте пальто,
холодно, — кричит вслед мама.
Но мы уже стоим на
снегу. Галя затягивается сигаретой и, медленно выпуская дым, говорит:
— Не люблю я евреев. —
Помолчав, добавила: — Ты не в счет, ты — исключение.
Я вернулся домой, взял
наши пальто, проводил ее до аспирантского общежития, и больше мы не виделись.
Галя умоляла о встрече,
симулировала самоубийство, писала мне отчаянные письма, но я не пошел к ней. И
на работу не пошел, так до сих пор и лежит там моя первая трудовая книжка.
Тогда же и пить стал. Потом огляделся, поступил учиться в мясомолочный
институт. Выбрал где конкурс поменьше. Я там был первым парнем на деревне.
Как-то сижу на
комсомольском собрании. Рядом девочка беленькая, тоненькая, в желтой пушистой
кофточке, читает Тургенева. Тургенев — мой любимый писатель. Загадал: если
читает "Вешние воды", значит, судьба. Заглядываю к ней в книжку, так
и есть — "Вешние воды"! Пробежал глазами разворот книги, раз, и два,
и три, а она все не переворачивает страницу, словно замерла. Ну, думаю,
переживает, и сам заволновался. Очень хотелось романтической любви.
Лопух я, конечно.
Спустя пять лет, когда мы разводились, эта самая Леночка Серафимова призналась:
тогда, на комсомольском собрании, специально подсела ко мне, а про Тургенева ей
мой кореш доложил. Это потом, а поначалу я очень старался полюбить ее. Мы были
в институте самой красивой парой. Высокие, стройные — на нас оглядывались,
снимали на рекламу и называли голливудскими актерами.
Девочка
смотрела мне в рот, и в ее карих накрашенных глазах — ничего кроме обожания.
Однако я не переставал любить Галю, с Галей все было интересно: и
микробиология, и выставки, и книги, которые она мне давала читать. Я чувствовал
себя преступником, когда уговорил Леночку сделать аборт. Мама тоже наседала:
"Как ты себя ведешь! Это же не уличная девка, должен жениться".
И
я женился. Женился. Все женятся. Родился ребенок, и Лена стала терять ко мне
интерес. Тесно было в маленькой квартирке с родителями, не хватало денег. Как
молодой специалист я получал оклад сто двадцать рублей. С этих денег даже
сигарет не купишь, не то что бутылку. Институтские знания я внедрял в практику
Останкинского мясокомбината, и так же, как отец, ничего с работы не таскал.
—
Все берут, — говорила жена.
—
Все берут, а я не беру.
— Думаешь, тебя
начальство ценить больше станет? Они сами таскают.
— При чем здесь
начальство, я сам себе голова.
— Голова! — скептически
усмехнулась Леночка. — Семью не можешь прокормить. Посмотри, как люди живут.
Моя мама и то больше зарабатывает. Если бы не она, мне бы не в чем было на
улицу выйти гулять с ребенком. И коляску она купила, и шубку Ромочке.
Ленина мать, моя теща,
— чиновница в горсовете. Будучи при высоком начальстве, она знает законы. Знает и то, как нам получить квартиру. Для этого
нужно развестись. Формально. Развелись. Лена получила квартиру рядом с
матерью, в том же доме и в том же подъезде. Но обратно мы с ней не сошлись.
Как-то ни к чему ей стало, я не перспективный.
Будь папа жив, этого не
случилось бы. При нем совестились пускать все на самотек. Папа был
"хахамом" — мудрецом, не только в своей семье, но и во всем нашем
дворе. Кто только ни ходил к нему налаживать свои дела. Даже Ленины подружки
советовались. "Ефимыч, рассуди, — говорила наша дворничиха. — Ну какая мне
радость в этой жизни?" Ефимыч судил, получалось, что и радость есть. Наш
тихий молчаливый отец жил сообразно заповеди "Возлюби ближнего
своего" и всякий раз оказывался рядом с тем, кому плохо.
Для мамы ближним был я.
Ей так и не удалось перенести свою пламенную привязанность с меня на внука.
Ночью, когда ребенок плакал, она говорила Лене: "Уйми его, а то Борику
завтра рано вставать на работу, не выспится". Отец чувствовал
наворачивающиеся слезы моей жены, ребенок ведь был не только ее, и спешил
подойти к кроватке, дабы уравнять невестку в правах с сыном.
Работал отец много,
довольствовался малым. Единственная роскошь, которую он себе позволял, — никогда
не шел против совести. Ему, командиру батальона, в сорок третьем году,
приказано было штурмовать занятую немцами высоту. Идти под открытый обстрел
значило наверняка положить солдат. Тех парней, с которыми он выходил из
окружения и делил судьбу с первого дня войны. Три раза отдавали приказ и три
раза он пытался объяснить, что через день-другой подойдет артиллерия, и они без
потерь займут высоту. Так и случилось, но рассуждать — не его ума дело. Отца
отдали под трибунал. Судили. Должны были расстрелять, потом отменили расстрел —
разжаловали в солдаты.
Все осиротели после
папиной смерти. Дом наш, когда-то многолюдный, стал пустым. Оказывается, родня
ходила перекинуться словом с отцом. Мама уже и не жила, так только — доживала.
Одна у нее осталась забота: меня пристроить, передать в верные руки.
Брат кончил медицинскую
академию в Ленинграде, там же женился и осел. А я оказался не у дел. Вернее, ни
у кого, кроме мамы, не болела за меня душа. Я ходил на работу, навещал сына.
Бывшая жена без меня не бедствовала, завела любовника — большого начальника.
Ездила с ним на юг и начала коллекционировать хрусталь.
Я же пристрастился к
рыбалке. Уезжал подальше от Москвы на несколько дней. Сидишь один в лодке
посреди огромного озера, в сумерках пропадают очертания берегов. Темнеет небо,
темнеет вода. Ночь. Только звезды на черном небе. И забываешь, где ты, то ли на
воде, то ли в пустыне. Один в мире. Первый человек перед лицом Бога. Не
замечаю, как начинаю медленно покачиваться. Так раскачивался мой дед, покрытый
талесом; он молился, чтобы не было войны и чтобы всем было хорошо. Не раз
подступался к нему, просил научить меня еврейским буквам в его старых книгах.
Дед клал мне на голову большую обессиленную годами руку и говорил: "Зачем
тебе? Будь, как все, поступай в пионеры".
Стать, как все, не
удалось. Мальчишки однажды в школе после уроков навалились на меня в классе:
"Давай, — говорят, — его кастрируем, чтобы не плодил жидов".
Поволокли на учительский стол и уже сняли штаны, тут вошла нянечка убирать
класс. Сорвалась их затея. Тогда в первый раз я сжал кулаки — во мне проснулась
ненависть.
На рыбалке забываются и
ненависть, и любовь... Туча закрыла месяц и стало совсем темно. Бог увидел
Адама одного в ночи и сказал: не должно человеку быть одному — и сотворил ему
пару. Когда рассветет, причалит ко мне какой-нибудь бедолага-рыбак, мы вместе
разопьем бутылку, поделимся уловом и разойдемся по домам.
В обратную дорогу я
спешил, мама не спала, ждала меня. Стояла у окна, зажав ладонью рот, и смотрела
на обитый ржавой жестью сарай, из-за которого я обычно появлялся. У мамы болело
сердце, она боялась умереть прежде, чем найдется любящая женщина, на которую
можно меня оставить. Мы одновременно вспомнили о Бэлле из-под Одессы, куда мы
однажды ездили отдыхать к родственникам. Мне тогда двенадцать лет было. О
Бэллиной привязанности ко мне знали не только дети, но и взрослые. Неуклюжая
девочка с толстой косой всякий раз оказывалась там, где был я. Любовь без
взаимности не охладила ее мечты. Родственники писали нам, что Бэлла до сих пор не
замужем, меня ждет. Мама смотрела умоляющими глазами, и я собрался в дорогу.
Ничего
не изменилось за двадцать пять лет в приморском поселке под Одессой. Тот же
сосновый лес, запах смолы и блики солнца на засыпанной хвоей, сухой твердой
земле под ногами. Самый большой кирпичный дом — Бэллиных родителей. Я не спешил
показываться. Присел на бревнах, откуда видно крыльцо. Ждал, когда выйдет
девочка с толстой косой на спине. Было раннее утро, она еще, наверное, дома.
Никто не знал о моем приезде, я мог так же тихо, никому не заявляя о себе,
уехать. Я не раз бывал в этом доме, в то давнее лето мы дружили с Левой —
Бэллиным братом. Сейчас он заведует клиникой в Казани — решил, что двух
отоларингологов — отца и сестры — достаточно для небольшого поселка.
Недолго мне пришлось
сидеть на бревнах и размышлять, не лучше ли поднапрячься и отыскать другую, еще
не пройденную дорогу, как на крыльцо вышли два пожилых человека. И потому как в
этот ранний час некому быть здесь, кроме Бэллиных родителей, я стал узнавать в
лысом толстяке отца. Сколько же ему лет? Да ведь он уже давно пенсионер. А
мать? Первая франтиха в поселке, ездившая в Одессу к портному и парикмахеру,
стала маленькой старушечкой. "Бэллочка, — сказала она, оглядываясь в еще
открытую дверь, — мы будем часа через три, закрой за нами". Они осторожно
спустились по ступенькам, бок о бок прошли по тропинке, обогнули деревянный
домик почты и скрылись из виду.
Я медленно поднялся и
направился к дому. Толкнул дверь и оказался перед запахивающей халат Беллой.
Она не узнала меня, но ведь и я бы не узнал ее, если бы не ожидал встретить.
— Я — Боря. Борис
Фельдман. Помнишь такого?
Бэлла замерла. Я
смотрел на белый ободок вокруг ее губ, должно быть, только что пила молоко и не
успела вытереть рот. Стояла, так и не застегнув халат, с протянутой к пуговице
рукой. Я смотрел на белый след молока, подошел ближе... Я взял ее растерянную,
так и не отличившую сна от яви. В тот момент она не могла взять в толк —
сопротивляться ей или отдаться реальности, которая всегда прозаичней мечты.
Белла осталась такой же
неуклюжей, только вместо косы — короткая стрижка. Она моя первая и единственная
девушка. Галя была старше меня, Галя меня сделала мужчиной, а не я ее женщиной.
У Лены я оказался вторым мужем.
Мы сыграли свадьбу.
Бэлла привезла с собой полное собрание сочинений Тургенева, мягкую мебель и
семейное серебро. Дома теперь меня ждал обед из пяти блюд, каждый день свежая
рубашка и неутолимая страсть жены.
Мама,
найдя себе достойную замену, устранилась от домашних дел. Часто ездила на
кладбище к могиле отца. Возвращалась бледная, молчаливая. У нее болело сердце.
Тосковала. Помню, еще совсем маленьким был, к нам в квартиру кто-то громко
постучал: "Фельдманы здесь живут?" Из всех обитателей огромной
коммуналки мама всегда оказывалась у двери первой — ждала вестей от папы.
Стучал солдат из папиного эшелона. Солдат тот сказал, что эшелон стоит под
Москвой и мама может повидаться с мужем. Только быстрей, он сам рискует отстать
от поезда. Мама засуетилась, закружилась, закутала меня в теплую шаль, и мы
побежали. Ей хотелось показать меня отцу, ведь он ушел на войну, когда я еще не
родился. Помню, кричали вдоль вагонов: "Фельдман! Фельдман!" Солдаты
тискали меня, передавали с рук на руки. Мама плакала и смеялась.
Через год после
появления Бэллы мама умерла. Я снова стал в выходные ездить на рыбалку. Только
жена, в отличие от мамы, не выглядывала меня в окно, а ругалась. Ей хотелось
веселой столичной жизни с ресторанами, концертами. Ресторан с музыкой и
сверкающими люстрами представлялся ей высшим пилотажем. Но я домосед, мне
скучно есть за сервированным столом на крахмальной скатерти ту же жареную
курицу, что и дома, только во много раз дороже. Бэлле хотелось ходить со мной в
театр, в гости, к родне. И особенно к родне, перед которой можно
засвидетельствовать свое счастье. Я же после смерти родителей избегал теток,
потому как не оправдал их ожиданий. Не стал академиком, даже не стал просто
благополучным человеком. Ребенком мечтал задарить их подарками. Сейчас платил
алименты, денег едва хватало от получки до получки. Бэллина зарплата
участкового врача также не делала нас богатыми.
Не деньги были камнем
преткновения в наших отношениях. Долго сдерживаемый темперамент подруги жизни
набирал обороты, я же, наоборот, к сорока годам стал терять интерес к
постельным утехам. Чем сильнее жена наседала, тем больше я уклонялся от
выполнения супружеских обязанностей. Уходил в другую комнату. "Ну вот,
опять спать всухомятку", — обижалась она. Когда после выходных я
возвращался с рыбалки, Бэлла демонстрировала отчуждение и взывала к
справедливости: "Для себя живешь. Многого хочешь — и жену иметь, и
свободу". Считала, быть на ней женатым большая удача, и мне не вместить
так много счастья.
Жена решила выказать самолюбие
и устрашить меня — подала на развод. Я не испугался, и мы развелись. Но она не
ушла. Не к кому было, да и некуда. Не возвращаться же обратно в родительский
дом под Одессу. Из жены перешла в разряд соседок, а я получил официальное право
холостяка не ночевать дома.
Чаще стал бывать у
сына. Мать его не заглядывает мне в глаза, как прежде. Я тоже не проявляю к ней
былого интереса. Нас связывает ребенок.
Ранней весной, как
только сходил снег, уезжал на дачу. Вскапывал землю под картошку, подрезал
кусты, делал грядки. Много ли человеку нужно? Натаскал консервов, в подполе
овощи прошлого урожая, а бутылка водки в сельпо — не проблема. Вечером греюсь у
печки, гляжу на огонь и думаю: "Наверное, Богу было очень одиноко, вот Он
и сотворил человека. Теперь ставит людей в разные ситуации, смотрит, как
поведут себя. Праведнику уготована блаженная жизнь на небе. Выпадает ли кому
блаженство на земле? Легко представить ад и не хватает воображения нарисовать
рай.
Моим любимым предметом
в школе была история. В восьмом классе я понял: цивилизации были разные, а
войны, несчастья людей всегда одни и те же. Когда-то думал, будет у меня все
по-настоящему, по-доброму. Я и в мясомолочный институт пошел — хотел накормить
всех досыта. Очень мы тяжело жили во время войны, да и потом тоже. Сделал то,
что казалось нужней.
Летняя дача быстро
теряла тепло. Я набрасывал на себя отсыревшие за зиму одеяла, укладывался на
топчан и соображал, чем могу помочь сыну. Деньги я давал, половину зарплаты, а
то и больше. Не в деньгах дело. Моя первая жена сама много зарабатывает. Теперь
она эксперт в продмагах, от нее зависит, пустить ли товар на прилавок или
признать негодным. Было бы желание, придраться ко всему можно. Вот и
задабривают замы и завы — спешат с подарками. Откроешь ее холодильник — валятся
на тебя балыки и банки с черной икрой. Проявляют внимание к красивой женщине в
дорогой дубленке — и деньгами в конверте, и путевками за границу. Сын ни в чем
не нуждается. Мне бы в голову не пришло купить себе кроссовки фирмы
"Адидас", а ему запросто, он в них на картошку со студенческим
отрядом ездит.
Наш
мальчик учится в том же институте, где однажды на комсомольском собрании
встретились его родители. Внешне Ромочка на меня мало похож, разве что ростом —
метр восемьдесят пять, и моя ямочка на подбородке. Широкие скулы, раскосые
глаза в мать; отец ее — татарин. И еще мы похожи еврейской тоской в глазах.
Или, как сейчас говорят, аура у нас одинаковая. Будущая специальность Роману не
по душе. Мечется, ищет себя. Начал учиться рисовать — бросил. Писал стихи —
тоже скис. Смотрит на меня, словно ждет чего-то. А что я могу ему предложить?
Разве что взять с собой на рыбалку. Не буду же я ему рассказывать о своих
производственных достижениях, у меня в цеху самая низкая текучесть кадров, то
есть ее вообще нет. Я со своими подчиненными одинаково справедлив. Наверно, у
отца с солдатами его батальона были такие же братские отношения, не мог он
обмануть их доверия и повести под открытый огонь даже перед страхом трибунала.
Дачная
дорожка хранит след детского башмачка — Ромочка наступил на еще не застывший
асфальт. Помню, ругал его, даже шлепнул. Сколько времени прошло с тех пор, как
начал строить эту дачу. Тогда думал, ребенок пропадет без меня. Сейчас же мне
нечего ему сказать. Мы с ним, как два бывалых мужика, сидим друг против друга,
пьем пиво, разделываем тараньку и молчим.
Утром, когда мир после
глухой безлунной ночи начинает приобретать очертания, выхожу размяться в чахлый
неухоженный лес. В его холодной весенней сырости пробуждается жизнь. Расчищаю
вокруг молодых побегов елочек слежавшиеся прошлогодние листья, ломаю сухостой,
уношу гниющие стволы поваленных деревьев. Вспоминаются семейные предания о
предке — леснике Нухиме, тот запросто вскидывал на плечо бревно. "О! —
поднимал руку с вытянутым пальцем дедушка. — Кто только ни знал лес еврея
Нухимы!" Лес, должно быть, целая наука. Как уживаются по соседству береза,
елка, рябина? Густели в моем воображении пригородные посадки, птицы прилетели,
зверье завелось. Но чтобы начинать какое-либо дело, нужно чувство хозяина.
Не
ахти какой начальник я на своей работе, однако и там от меня кое-что зависит.
Колбаса Останкинского мясокомбината — одна из лучших в Москве. Не пропущу
второй сорт за первый, не продлю срок годности лежалого мяса. Сколько раз
подступался директор: мол, план срываешь, себестоимость продукции увеличиваешь,
однако колбасу из моего цеха представлял товарным образцом. С сотрудниками тоже
все по чести. Если и был к кому пристрастен, то только к конопатой Настеньке из
деревни. Приехала она в Москву лимитчицей, связалась здесь с каким-то
штукатуром, тот бросил ее беременную. Посоветовали будущей матери-одиночке
искать сытное место, вот и прибилась она к нам. Отъелась и на радостях второго
мальчика родила, не говорит, от кого.
Сейчас, когда началась
перестройка, все переходят на хозрасчет и стараются сократить штаты, Настенька
— первый кандидат на вылет, у нее нет специальности. Я перевел девушку или
молодую женщину, не важно, как назвать, на должность уборщицы, но оставил с
прежним окладом. В благодарность Настенька готова родить третьего младенца,
теперь уже от меня. Спасибо — не надо. Я еще не такой старый, чтобы позариться
на двадцатилетнюю девочку — ровесницу сына.
С
перестройкой наш директор, или, как его теперь называют, босс, стал набирать
силу. Сейчас он решает, где и почем покупать мясо, куда распределять продукцию.
Я же по-прежнему соблюдал сроки годности, ветеринарный надзор и не подписывал
сомнительные накладные.
Вдруг
мне выдали огромную премию: "С чего бы это?" "С доходов", —
лукаво ответил босс. До сих пор не пойму, хотел он меня купить или нарочно
подстроил — сказал, кому надо, как бы между прочим, что сегодня у меня в
кармане толстая пачка денег. Вечером, когда возвращался с работы, подступили ко
мне в темноте двое: давай, говорят, кошелек. Вспыхнула во мне ярость, что я
жертвенный баран. Двинул одного в челюсть, увернулся от удара другого и только
приноровился дать ему под дых, но не со всей силы, чтобы не на смерть, как
сзади ударили меня железной трубой по голове. Я потерял сознание. Очнулся —
лежу в луже крови, сразу все вспомнил. Напрягся и пополз к людному месту.
Второй раз пришел в себя на больничной койке, ощупал спускавшиеся на глаза
бинты, обрадовался, что жив, и снова впал в забытье.
Бэлла
— первая, кого я различил рядом. Она отпаивала меня бульоном и с радостной
готовностью пыталась угадать безмолвные желания — хочу ли я пить, или,
наоборот, утку. Врач сказал, что речь со временем восстановится, а пока я
должен лежать недвижимым. Беспомощно распластанный на больничной койке, я стал
собственностью жены. Развод наш оказался формальным. Некуда нам деваться друг
от друга. За все время совместной жизни она впервые спокойна: в следующий раз
найдет меня на том же месте, где оставила. Конечно, я был благодарен ей, но
утомляло многословие подруги жизни. Пытался отключить внимание, закрывал глаза,
давая понять, что хочу спать, а она все говорила и говорила. Фиксировались
отдельные слова, вяло соображал, речь, кажется, шла о нашей соседке тете Вале,
которую вчера ее огромный пес, дернув за поводок, свалил у помойки... Потом
подробно рассказывала об американском фильме по телевизору, об Эдите Пьехе, у
которой новый муж и новое длинное, до самого пола, платье... И зачем мне вся
эта информация, знает ведь, не люблю телевизор.
"Господи! —
взмолился я спустя несколько недель нашей совместной жизни. — Телевизор хоть
вырубить можно, а тебя как заткнуть?" Бэлла обиделась: "За кого ты
меня держишь?! Нет, уж просто так от меня не отделаешься!" Иногда спрошу
что-нибудь, а она начинает пространно вещать совсем о другом.
— Но ведь я не об этом,
— пытаюсь вернуть жену к своему вопросу.
На миг останавливается,
недоумевает, злится и с маниакальным упрямством отвечает:
— А я об этом. Имею
право. Мы не на научной конференции: вопрос — ответ. Что хочу, то и говорю. Разговаривать
нельзя, что ли.
Хорошо, когда жена
немая.
Бэлла ждала, когда,
наконец, повезет меня из больницы домой. Я приехал сам, не хотел терять
самостоятельность. Вернувшись с того света, радовался жизни, своему дому, где
ничего не хотел менять. Ни мамины старые кастрюли, ни черный допотопный
телефонный аппарат на стене, которым когда-то осчастливил семью отец. Умиляла и
хлопотавшая на кухне жена. Но чем приветливей я был с ней, тем чаще слышал, что
никуда мы не ходим вместе. Она хотела поехать со мной в гости к родителям. Я
объяснял:
— Ты же знаешь, я —
домосед. Не люблю ходить в гости, тем более надолго.
— Я столько для тебя
сделала, а ты не можешь поехать со мной в отпуск!
— Давай лучше в
ресторан тебя свожу.
— Ресторан само собой,
а летом поедем вместе на море, к родителям.
— Ну не люблю я жить на
людях. Понимаешь, не люблю.
У
Бэллы мигом краснело лицо и наворачивались слезы:
— Я как сирота, все с
мужьями, а я одна. Что я не человек? Хуже других?
— Слушай, ведь
предупреждал, нелюдим я. Все люди разные. Ты помогла мне. Спасибо. Но нельзя же
брать за горло, делать из человека собственность.
— Я тебе не нужна, —
отрешенным голосом говорила Бэлла.
—
Ты не хочешь меня понять. Как-то читал брачное объявление: "Женщина не
любит развлечений и ищет мужа-домоседа". Это она меня ищет. И зачем
постоянное шумовое оформление? Опять ты включила телевизор!
— Но ведь все смотрят
телевизор.
— Все смотрят, а я не
хочу!
Перестраивался СССР как
в плане экономики, так и во внешней политике. Открыли границу. Со свободой перемещения
появился у евреев выбор. Те, кто искал благополучия, собирали чемоданы в
Америку. Те, кого не пугал неустроенный, не отвоеванный у арабов Израиль,
спешили на свою землю.
Бэллина родня оформляла
документы в Америку.
— На тебя тоже вызов
пришел, — звала меня с собой жена.
— Спасибо, мне и здесь
хорошо.
—
Хорошо? Что у тебя здесь есть? Всю жизнь работаешь и не можешь даже новый
холодильник купить.
— Сын у меня здесь.
— Сын вырос. Еще
год-два, и он не вспомнит о тебе. Ты сам набиваешься со своей заботой. Сын
приедет, если захочет.
— Нет, нечего мне
делать в Америке.
— А здесь таскаться на
рыбалку с забулдыгами в самый раз? Что ты можешь дать своему сыну?
— Слушай, заткнись!
У меня чешутся руки.
Дать себе волю — избить жену, как русский мужик свою бабу, может, полегчало бы.
Хватаю куртку и спешу на улицу — от греха подальше.
— Ты куда? — бросается
следом жена. — С ума сошел! Ночь ведь!
Быстро миную наши
подворотни с помойками, сараями, гаражами и выхожу на шоссе. Тишина. Пустота.
Темные окна домов. Давно ушел последний трамвай. Редкая машина просвистит мимо.
Бэлла права, я ничем не могу помочь своему ребенку. Чтобы люди выжили после
военной разрухи, достаточно было доброты. Отец, когда демобилизовался, поехал
не в свою семью, а сначала в Керчь, к вдове и детям своего погибшего брата. Не
было человека, которому отец не помог. Сейчас другие проблемы. Сейчас нужно
отыскать Слово, которое услышит мой сын.
Сын — панк, волосы
выстрижены петушиным гребнем. Таскается на дискотеки, где эта дикая современная
молодежь исходит в общем оргазме. Связался с наркоманами, дома не ночует. Это я
виноват, мне нечего ему сказать. Был бы последовательным в своих интересах,
занимался бы историей; ведь я всегда хотел, мечтал проследить смену цивилизаций
древних народов. Понял бы стержень, который сохранил евреев и, значит, может
удержать отдельного человека. Не позволил себе этой роскоши, слишком часто у
нас говорили в семье: "Учись, чтобы заработать на кусок хлеба".
Бэлла
уехала. С работы я уволился, все равно директор избавился бы от меня. Часто
проигрываю в уме другой жизненный сюжет. Положим, я ублажаю первую жену и
подворовываю. Живем мы, как говаривала Леночка, "не хуже других". Она
довольна, семья сохранилась. А может, в тюрьму бы загремел. Почти каждые два
года босс находил козла отпущения. Сегодня он разопьет с тобой бутылку коньяка,
а завтра под статью подставит.
Тоскливо
одному в квартире. Мечусь, как мышь в западне. Выпьешь глоток, расслабишься,
вроде полегчает. Нужно бутылки в магазин отнести, за тринадцать пустых дадут
одну полную. Муторно мне, страшно. Чего я боюсь? Пустоты. Закрыл глаза,
чувствую — кровать качается подо мной. Показалось, наверное. Опять качнулась.
Еще раз. Землетрясение, что ли? Откуда может быть землетрясение в Москве?
Все-таки поднимаюсь, а то завалится наша пятиэтажка, так лучше я стоять буду.
В окне дома напротив
задергивает шторы Зоечка. Маленькая, худенькая, она сохранила легкость и
изящество девочки, хоть ей, как и мне, за пятьдесят. Мы дружим и все друг про
друга знаем. А хочется чего-то совсем нового, необычного. Восторга хочется.
Все-таки решил сойтись с ней поближе. Пока собирался, в окне появилась тяжелая
мужская фигура. Теперь Зоечка не одна.
Ничего не осталось,
тонущие обломки корабля. Ухватиться за Бэллу, уехать к ней в Америку? Зачем?
Кому я там нужен. Разве какой американец обрадуется мне, как сторож Артюшка на
летних дачах. Ранней весной, когда оттепель перемежается заморозками, мы там
одни. Сварим картошку. Достану из рюкзака бутылку и приобщусь к растительной
жизни. После третьей бутылки Артюшка окосеет и станет признаваться мне в любви:
"Ты, — говорит, — наш, простой русский человек". Может, мое несчастье
в том, что я так и не стал простым русским человеком. Не смог стать Артюшкой и
жить как трава растет.
Однажды
долго-долго смотрел на икону Христа-Спа-сителя, и он смотрел на меня огромными
синими глазами. Бог ведь у всех один, тот, который сотворил человека. Ну,
думаю, опущусь-ка я на колени, помолюсь, вдруг поможет. Опустился, замер, и
словно душа отлетает. Кто-то схватил меня за шиворот и поволок в черноту.
Гипноз, наверное. Нет, с дедушкиным Богом мне привычнее. Я спрашиваю его:
"Почему люди получают не то, что им нужно. Бэлла хорошая, но мы разные. И
мается где-то теперь моя тургеневская девушка. Наверное, с тем, кому было бы
уютно с Бэллой.
"В чем смысл нашей
маеты?" — спрашивает Борис Лизу, жену брата. Они сидят ночью на кухне
вдвоем. Брат ушел спать, ему завтра рано вставать на работу. Лиза подливает
гостю горячий чай и слушает рассказ длиною в жизнь. Слушает и представляет
этого большого красивого человека малышом. Мама бежит с ним по морозной Москве
к солдатскому эшелону, где ее муж в первый раз увидит своего сына. Укутанного в
большой платок ребенка жадно целуют, тискают истосковавшиеся по оставленным
детям солдаты. Понял ли тогда мальчик, кто из них его отец?
— Почему все мучаются?
— повторяет свой вопрос Борис.
— Не все, — отзывается
Лиза.
— Я слышал, мы страдаем
за грехи в прошлой жизни. Не могу с этим согласиться, лишен смысла такой
расклад. Ведь мы не помним старого опыта и потому не можем знать, за что нас
наказывает провидение. Дети начинают сначала. Мой сын не знает голода войны. Не
знает, что самым большим лакомством для нас был суп из воблы, заправленный пшеном,
и потому не может он оценить сытую жизнь. Что молодым до прошлого, они спешат
жить настоящим, и все тот же крик: "Счастья хочу!" Я как-то спросил
сына:
— Как ты представляешь
счастье?
— Ну, — говорит, — это
когда у тебя дача, нет, дом, большой дом, а еще лучше — дворец на берегу моря и
девочка в бикини. Нет, пусть будет много девочек.
— И все в бикини? — как
идиот, спросил я.
—
Ну да, — говорит, — и все хорошенькие, с ножками.
Лиза смеется:
— Шутка. А если
серьезно, детям и в самом деле ни к чему наши переживания.
— Но если нет памяти
поколений, о каком духовном становлении людей и каждого из нас может идти
речь?! — волнуется Борис.
— Может быть, мы
приходим в этот мир с неким генетическим кодом, то есть все приносим с собой?
— Тогда получается, не
меняется наша природа. Можно ли скорректировать то, что заложено изначально? По
правде говоря, я давно об этом думаю. Я должен был, если не найти ответ на эти
вопросы, то хотя бы искать. Каждый человек не заменим, говорил дедушка, значит,
у каждого своя задача. Дедушке лучше бы не в пионеры меня посылать, а приобщить
к Богу своего народа. В минуты просветления и надежды думаю: вот выучу иврит и
засяду за книги наших праотцев. Может быть, отыщу в них главный смысл, которого
не нашел в жизни. Не хватит оставшегося мне времени — передам эстафету сыну...