БОРЩ ДЛЯ ТОСКУЮЩЕГО ОЛЕ
 


 

 

Так ли уж властны мы в своих решениях? Сколько бы я ни металась между "ехать – не ехать" на свою историческую родину, меня словно что-то выталкивало из Москвы. Боялась входить в лифт, старалась не открывать дверь на балкон, где сразу лезла в глаза ядовито-желтая стена двухэтажного здания домоуправления. Выше – пыльные жесткие листья тополей и железные крыши плотно стоящих одинаковых блочных домов. Еще выше – застывшее серое небо. Пусто и страшно. Пряталась в своей комнате-скорлупе. Во дворе, на лавочке, сидел старый стукач. Теперь, упраздненный перестройкой, он не мог остановиться в своем привычном рвении и провожал оловянными глазами каждого проходившего мимо. Я тоже не могла победить свой накопленный страх перед КГБ и на всякий случай изображала что-то вроде приветливой улыбки.

 

...В Иерусалиме, когда видишь перед собой мягкие очертания гор, становишься невесомой; ты тут, на земле, со своей неустроенностью и тоской, и в то же время там, в бесконечности. Израиль между райской обителью и суровой реальностью с ее неразрешимыми противоречиями. Здесь повышенная антисептичность воздуха, мне не попадалось ни одного червивого яблока. Грязи нет, обувь всегда чистая. Может, и в самом деле волны потопа не дошли сюда и не смыли первый покров. Опять же земное притяжение меньше, ходить легко, вбегаю, как взлетаю, на высокие каменные ступени, а внизу – сплошь огни ночного города, словно костры горят. В темноте неба луна завораживает, притягивает к себе. Можно бесконечно смотреть на Иерусалим с высот Рамота, но сколько ни сравнивай фонари на горе, которая напротив, через овраг, – там живут религиозные ортодоксы, – со свечами, устремленными в небо, все равно не улетишь, останешься на земле с вечной заботой соотношения небесного и земного.

Мечта и реальность. Реальность состоит в том, что вернусь сейчас домой и сразу попаду под обстрел многословия соседки. Стоит открыть дверь – и тут же ее торопливые шаги. Маленькая, круглая, она мигом выкатывается навстречу и начинает говорить. Я уже много раз слышала: в молодости она была красавицей, лучшей учительницей русского языка и литературы, никто во всей Москве не мог сравниться с ней. Слышала я и о том, что, хоть ей и за шестьдесят, молодые люди очень даже интересуются ею. "Они сами влюбляются и потому избегают меня". "У меня три высших образования", – утверждает свой авторитет Римма. Она и вправду помимо педагогического института окончила театральное училище и университет марксизма-ленинизма.

Римма – актриса мелодрамы, и ей нужен зритель, постоянный зритель. Таковым она и считала ближнего. За полгода сменилось несколько соседок, ушла и приятельница, с которой они вместе приехали из России. Я прельстилась обещанием заниматься ивритом и рассказами о прекрасной комнате. Комната оказалась полуподвалом, а обещание заниматься ивритом Римма не спешила выполнять.

– Мало ли что я говорила, я женщина религиозная, соблюдающая, а вы – не кашерная.

Зато через несколько дней я уже знала в подробностях, где и как лежали и висели Риммины ковры в московской квартире, знала: хрусталь она не любит, она большая лакомка и вообще ни в чем себе не отказывает. Очень скоро стала дергаться при звуках ее голоса и сначала вежливо, потом грубо обрывала – мол, пора сделать антракт, помолчать. Тут же стыдилась своей несдержанности, извинялась. Соседка прощала и снова взвивался занавес театра одного актера. Я ждала паузы, чтобы улизнуть в свою комнату, но Римма спешила рассказать еще и о том, чем отличается еврей от нееврея, иудаизм от христианства.

– Спасибо, я знаю.

– Ничего вы не знаете. Слушайте, что я вам говорю. Почему вы закрываете передо мной дверь, я же не могу разговаривать из-за двери. Откройте!

Маленькая, встрепанная, очень энергичная, Римма или, как она себя здесь называет, Ривка, таскает с рынка огромные сумки, подолгу стоит у плиты – готовит и сама все съедает. "Ни в чем себе не отказываю", – кокетливо поводит она толстым плечиком, доставая из холодильника одно блюдо за другим.

На шабат Римма зазывает по телефону гостей, но никто не приходит. В первую пятницу совместного проживания я разделила с ней трапезу, но в тот же вечер соседка взахлеб кричала, что я повесила в ванной рядом с ее полотенцем свою майку.

– Помилуйте, моя майка не касается вашего полотенца. Вы грешите, нельзя гневаться в субботу.

Римма припоминает, что она не в России, где все дни одинаковые, и говорит:

– А я у вас на Йом-Кипур прощения попрошу.

– Вы не кричите, и прощения не придется просить.

Это реальность. А мечта... Стоит выйти на улицу, всего лишь несколько шагов – и как на ладони холмы Иерусалима. Казалось бы, одна луна на все города, но здесь она роднее, ближе. Может, оттого, что огромная – светит между домами, лежит на крыше, а может, потому, что с этого места смотрели на нее поколения моих предшественников. Город взметнулся к небу. В прозрачной темноте неправдоподобно красивые розы: красные, желтые... На улице теплей, чем в комнате. Медленно спускаюсь по ступеням, вбираю в себя полыхание огней вечернего Иерусалима и приобщаюсь к шабату. В окнах горят субботние свечи, хочется думать, что за каждым окном большая семья, где все любят друг друга и общаются с Богом – молитвой, добрыми делами и учеными занятиями.

Город на горах, а между ними поросшие соснами лощины. Дома словно поднесены к лику Создателя, и все время такое чувство, будто каждую минуту ты должен быть готовым держать ответ... Земля живая, дышит. Бесконечно разное небо: распахнется голубизной, спустится облаками. Как небожитель, ходишь по высотам Рамота. Тьма внезапно накрывает город, так же быстро светает. "Да будет свет!" – и сумерки отступают. Еще мгновенье – и вспыхивает Иерусалим в лучах восходящего солнца. Когда город только просыпается и на улицах мало машин, в небе слышен мелодичный гул – музыка небесных сфер, – словно поворачивается гигантский механизм, сменяющий время дня и ночи.

Чем активней человек ищет тайну мироздания, тем больше убеждается в непреложности творящего мир Слова. Отношения людей тоже творятся Словом. Может быть, мы с дочкой не слышим друг друга, потому как не нашли нужных слов. Я здесь, в Иерусалиме, а дети мои – дочка и внучка – остались в Москве. Спросите, как могу жить без них? Я и не живу – горю синим пламенем. Зазвонит телефон – бегу как сумасшедшая, вдруг дочка... Но она не звонит. Мы в ссоре. То даже не ссора, а глухое непонимание друг друга. Иногда позвонят – и в трубке шорох, щелчки, молчание; представляется: это внучка набирает в школе мой израильский номер телефона. Кричу: "Алло! Алло!" Жду – и кладу трубку. Потом кажется, что слышала детские голоса, может, и вправду внучка звонила из школы. Дочка не верила, что уеду без них, пока не увидела коробки багажа.

Живу ожиданием и надеждой: они приедут. Внучка мечтает об Израиле, она родилась с еврейской душой. Девочке было пять лет, когда она, не веря, что можно получить две радости сразу, выбирала: "Не покупай мне мороженое, лучше пойдем в синагогу, к моему знакомому раввину". Она имела в виду раввина в синагоге на Большой Бронной улице. Это старинное уютное здание теперь снова, как и до революции, принадлежало хасидам. "Здесь любят всех евреев, значит, и нас тоже", – объясняла внучка. Высокий, со светлым лицом раввин казался чуть ли не родственником. "А вот и ты! – радуется он девочке. – Подожди чуть-чуть". Уходит и тут же возвращается с подарками – книгами, конфетами: "Я угощаю тебя, а ты угостишь других. Еврейские дети должны делиться со всеми".

"У меня есть знакомый раввин!" – гордилась Манечка. В ее интонации я узнала себя в детстве, когда говорила: "У меня есть знакомый продавец!" Тогда, во время войны, эвакуации, голода, мне тоже было пять лет. Я приходила в дощатый, выкрашенный голубой краской магазин, где по карточкам выдавали бережно нарезанные ломтики хлеба. Стояла у стенки и вдыхала запах хлеба. Даже когда полки пустели, запах оставался. "Подойди", – однажды позвал продавец и протянул конфетку – настоящую сахарную подушечку! Потом я хвалилась: "У меня есть знакомый продавец!" Точно так же, словно о всемогущем маге и волшебнике, говорит сейчас внучка: "У меня есть знакомый раввин!"

Голод хлеба и голод души. Будучи в Израиле, не могу сказать, что утолила голод души, нужно еще осознать, найти равнодействующую чувств и разума. ...Вот только бы выдержать разлуку с детьми и не вернуться в Москву. Господи, дай мне силы! Я сама во всем виновата. Когда дочка поступала в медицинский институт, сказала ей: напиши в анкете, что ты русская и мать твоя – Ивановна. Не могла обречь ее на повторение своей судьбы. Меня, беспартийную жидовку, брали на работу до тех пор, пока не заполняла анкету. Не выдержала бы она испытания длиною в жизнь, сломалась бы. В институт дочка поступила, но кто знает: может с того времени отождествилась с Ивановнами.

С чего началось наше противостояние? А с чего началось мое отчуждение с мамой? С посещения парикмахерской. Мама повела нас с братом стричься. Брату было семь лет, а мне – пять. Первым усадили в кресло брата, парикмахерша рассказывала, какой у нее в доме красивый кот, звала мальчика к себе в гости. Брат категорически отказался.

– А ты пойдешь со мной? – спросила женщина, когда настала моя очередь сесть в кресло.

– Пойду! – с радостью согласилась я.

Дома мама сказала, что я готова променять ее на кого угодно и уйти с первым встречным, а брат – верный, никогда ее не оставит.

Дело не в предательстве, просто мне все время казалось: на новом месте есть что-то необычное, интересное. Брат же, наоборот, как и мама, был домоседом, никуда не спешил, ничего не искал. Всю жизнь проработал на одном месте и прожил с одной женой.

Вот и у дочки, наверное, не хватает любопытства. Моя независимость ее раздражает. Независимость кажущаяся, в противном случае, откуда бы у нее взялось убеждение, что мать – собственность детей. Тут и беда, и вина моя. Только и уповаю: пробудится Сонина душа – дети приедут.

Здесь, на этой земле, мы можем стать народом, оправдавшим свою судьбу. У Сони такое красивое еврейское лицо; сколько нужно было соединить пар, чтобы возродился библейский облик. Именно такими мне представляются Авраам и Сарра – голубоглазые, светлокудрые. Это потом евреи смешались с восточными народами и потемнели. Не потому ли сейчас, когда мы снова на своей земле, даже у смуглых сефардов рождаются светловолосые дети.

В предыдущих поколениях я, наверное, что-то не доделала. Может, когда-то не отважилась расстаться с детьми, и теперь снова стою перед той же задачей. Стая птиц всегда вызывает радость, но случается, что высоко в небе птица одна; прорвалась ли она первой или потерялась? Грустно смотреть на одинокую птицу.

Господи! Сними с дочки грехи ее, возложи на меня. Я не должна была уезжать, но не могла не уехать. Я всего лишь человек, не по силам мне жить вдали от детей. Снятся кошмары. Господи! Не посылай нам непосильных испытаний. Только и надеюсь на защиту Твою.

Прабабушек и прадедушек Фриды, моей новой подруги, убили во время хмельницких погромов. Еврейская община собрала тогда детей-сирот и дала всем одну фамилию – Цадкины. От слова "цадик" – праведник. Дети, слава Богу, выросли. Фрида не знала, откуда пошла ее фамилия, ей рассказал об этом чиновник в аэропорту, который регистрировал паспорта вновь прибывших репатриантов.

– У меня тоже фамилия "Цадкин"! – радовался он встрече с Фридой, – мы с вами – родственники, больше, чем родственники. Нам нужно держаться вместе.

Сейчас у Фриды два сына и двенадцать внуков.

Не будешь же всю ночь ходить по улицам, нужно сворачивать к дому. Совсем нетрудно загнать человека в угол. Например, следить за тем, чтобы быстрей выключил в ванной нагреватель, и тогда придется мыться холодной водой. Напомнить, что сушилка для белья, которая стоит на веранде, не для тебя приготовлена, и тогда развесишь белье на веревке в своей комнате. И за телефон уплатишь большую часть счета, потому как доказывать справедливость окажется себе дороже.

На автобусной остановке пытаюсь прочитать объявление на иврите и, конечно же, желаемое представляется действительностью: "Сдается недорогая комната с немногословной соседкой". Мимо идет солдат с рюкзаком и автоматом, прошу его подтвердить мое предположение.

– Ло,* – качает он головой и понимающе улыбается. Не спешит уходить, смотрит участливо, словно говорит: "Не дрейфь, все образуется, все будет хорошо".

И расцветает душа моя. Солдат идет домой на субботу, в воскресенье, рано утром, он снова вскинет на плечо автомат и отправится туда, где могут, не дай Бог, убить. А я буду в безопасности. Почему бы не обучить стрелять пятидесятилетних, я бы тоже могла... Уношу с собой его сияющую улыбку. Теперь не так тоскливо возвращаться в свою коммуналку.

С кем бы ни жила моя соседка – лучшая комната и место на кухне ее, салон тоже ее. Все мои предшественницы уходили с криком, скандалом. Кричу и я. Иногда пытаюсь прорваться к ее благоразумию:

– Вы неадекватно себя ведете.

– Да, – гордо вскидывается Римма, – я избалована, меня папа с мамой очень любили.

Римме хочется выйти замуж. Не за неустроенного оле, или, как она выражается, "совка", а за местного, израильтянина. Но, увы, нет в ней чистоты жанра. С одной стороны, отделила молочную посуду от мясной, ходит в синагогу, прикрывает свои рыжие волосы кепочкой, с другой – совсем уж неприлично заигрывает с молодыми мужчинами.

Когда я чуть было не сняла другую комнату, Римма поняла: ни с кем ей не ужиться. И купила себе квартиру. Как она там одна справляется с собой, ведь ей нужен зритель. Казалось бы, у нас много общего: любовь к русской литературе, наши бабушки из-под Винницы, и самое главное – обе мы тоскуем по детям, которых оставили в Москве. У меня – дочка с внучкой, у нее – сын с внуком, тут мы искренне желаем друг другу удачи, чтобы дети приехали в Израиль.

Последние дни у нас мир, почти мир. Сейчас, когда Римма собирается переезжать, она уже не борется за жизненное пространство, потеснилась со своими кастрюльками и дала мне место на кухне. Я в долгу не осталась – снова переплатила за телефон, зачем права качать, ведь недолго еще терпеть. С потеплением отношений набирает обороты Риммина словоохотливость. Соседка цепко держит меня разговорами на кухне, потом идет следом в мою комнату.

– Как можно закрывать двери перед носом человека! Это невежливо. Откройте! Считаете себя очень умной! Я талантливей вас в тысячу раз. Сидите тут, пишете, нужно еще проверить, что вы пишете. Если я захочу, тоже буду писать.

– За чем же дело стало? – отзываюсь я из-за двери.

– Вот почищу ковры и начну.

– Долго же вам придется их чистить, ведь весь ваш багаж – ковры!

Римма заходится в гневе:

– Хорошо устроилась! Уплати мне за мебель!

Под мебелью подразумевается старый матрас, который впопыхах бросила предыдущая жертва Римминого темперамента.

– Заплатишь! Ты мне за все заплатишь! Из моего ведра пол моешь! – подскакивает Римма, когда я выхожу из своего укрытия. На ее плоском, побелевшем от гнева лице ярче обозначились желтые пятна веснушек, рот перекошен. – Не будет по-твоему! – топает она маленькой пухлой ножкой и с остервенением хлопает дверью – с потолка сыплется известка.

Вот и попробуй возлюби ближнего своего.

– Вы ведь религиозная. Что же себе позволяете?

Соседка на миг замолкает, вспоминает: вроде и вправду религиозная, и нагло улыбается:

– А я у вас потом прощения попрошу.

– А я не прощу, сколько можно прощать.

– Бог простит, – отмахивается Римма.

Въелась же ей, однако, мораль – грешить и каяться. Вроде и не отвечаешь за свое паскудство. Бог милостив – простит.

Второй Храм был разрушен из-за беспричинной вражды евреев друг к другу. Сколько раз говорила себе: так ли уж трудно потрафить соседке. Сказать, например: "У вас красивая юбка, синий цвет к лицу". И та удовлетворена, улыбается. Да только удовлетворения этого хватает на несколько минут. Дальше ни я, ни она не можем сдержать раздражения – взрывная реакция опережает разум.

Соседка долго собирала узлы, купила в новую квартиру тяжелый, громоздкий диван, кресло, телевизор. Будучи владелицей недвижимости, она надеялась выйти замуж. Эталоном любви и заботы служил образ отца. Ни один мужчина не выдерживал сравнения. Будучи преданным не только семье, но и окружающим, отец не уехал после НЭПа в Аргентину только потому, что был членом профсоюза. Будущий муж представлялся Римме человеком удачливым, молодым, что тоже осложняло выбор.

 

Первые дни моей жизни в Иерусалиме совпали с юбилеем давнишнего московского знакомого Гриши Гуревича. Более тридцати лет тому назад мы ходили в одно литературное объединение, где братья-поэты читали стихи, пили водку и кричали друг другу: "Старик, ты гений!" Один Гриша не претендовал на гениальность, будучи младшим из "братьев-поэтов", он не посягал на их первородство. Пятидесятилетний юбилей приобщили к поэтическому вечеру в русском культурном центре. Слушая стихи, я думала: тогда, много лет назад, не было оснований у повидавших жизнь старших "братьев" заноситься перед младшим. ...Не писал бы Гриша стихи о Иерусалиме, останься он в Москве, и бородой цадика не обзавелся бы. В шестнадцать лет была в нем некая неприкаянность, осталась она и сейчас.

Все мы неприкаянные, кто больше, кто меньше. Я завязала свой хлеб в узелок и отправилась в долгую одинокую дорогу. Гриша, наоборот, развязал свой хлеб и ждет гостей. Я хочу найти слова, чтобы выразить суть иудаизма в художественных образах; и тогда каждый научится отличать праведность от греха. Хватит ли отпущенного времени на такую задачу? Может, Гриша прав: все уже давно сказано, не нужно ломиться в открытую дверь. Гости его приходят, уходят; кто-то уехал, кто-то умер, кому-то невдомек, что его ждут. Отсюда, может, и происходит Гришино сиротство. Это еще вопрос, кому из нас хуже, ведь на месте исчезнувших гостей появляются новые. Главное, дети его здесь.

Гриша читает на сцене стихи. Плещется в них пьяная русская тоска. Может, то обрусела еврейская бесприютность. После стихов народ повалил в буфет. Сдвинули столы, скинулись и закричали "лехаим". А у буфетной стойки стоит мужик и, акая по-московски, просит официанта:

– Барща хочу!

– Есть картошка с грибами, курица.

– Барща!

И такой вопль души в голосе тоскующего по борщу оле, прямо хоть харчевню открывай. Взял тот мужик стакан водки, тарелку соленых огурцов и уселся в угол напротив. Я же стала придумывать его судьбу. Судя по добротной кожаной сумке, что-то вроде футляра от кинокамеры, наверное, киношник. Жена оставила за ненадобностью? Может, русская, не поехала на историческую родину мужа. Какой ей кайф ловить здесь? Где-то я видела этого киношника в Москве. Учился в Институте кинематографии на операторском факультете? Я тоже поступала в этот институт, только на актерский. Не станет человек готовить обед для одного себя, и я ем всухомятку. Пожалуй, вправду нужно открыть что-то вроде харчевни с борщом. Так и назову: "Борщ для тоскующего оле". Эта затея вовсе не противоречит нашей семейной традиции. У бабушки в Турбово, недалеко от Жмеринки, был шинок. Заходили мужики выпить рюмку водки, подавала она и борщ с куриными шкварками. Удивительно талантливой была моя бабушка – стихийный философ. Философия ведь не специальность, а призвание. С первого взгляда угадывала человека и никогда не ошибалась. "Все тебе отдам, – говорила бабушка, – все свои золотые пятерки. Только учись." Вот так и идет у нас близость душ через поколенье: у меня – с бабушкой и внучкой, у дочки – с моей мамой. Философский склад ума я унаследовала от бабушки, а вот шинок – еще не реализованный ген.

Мысль открыть маленькую харчевню приблизилась к воплощению, когда соседку Римму сменили шальные девочки. К подружкам стали ходить мальчики, вернее, жить у них. Это бы ладно, но через день набивалась полная квартира гостей с музыкой, танцами, интимом. Пьяные от водки и любви, они нехотя разбредались далеко за полночь. Соседи стучали в стену и кричали: "Шекет!"*, но молодежь смеялась: "Подумаешь, мы на предыдущей хате до четырех балдели, и то ничего".

Девочки мнили себя гражданками мира и не могли взять в толк, зачем родители привезли их сюда. Им было без разницы, отдать ли Хеврон, отделить ли арабам Восточный Иерусалим, и вообще разговоры о проблемах национального самосознания их раздражали, потому как относили они себя к просвещенным космополитам. На мои страстные слова о том, что мы вернулись на свою родину, они возражали: арабы родились здесь, здесь жили их отцы, деды.

– Но и мы, и наши отцы и деды жили в России, однако ж, мы не претендуем на русскую территорию. Бог нам дал эту землю, и мы должны отстоять ее.

– Бог один, и Машиах придет ко всем, – говорили девочки.

– Ко всем, – соглашалась я, – но у каждого народа, как и у отдельного человека, свое лицо, и каждый внесет свой вклад в историю. Как Тора пришла от евреев, так от евреев придет и Машиах.

Подруги все успевали: учились в университете, работали официантками и весело жили. К одной из них часто приезжала мать и рвала на себе волосы:

– Стоило ли уезжать из Ленинграда, чтобы ты здесь связалась с гоем!

– Не беспокойся, он обрезанный, – резонно возражала Галя.

Галя яркая, подвижная, изящная. Как-то уж очень сразу переходит от эйфории к слезам.

– Не люблю, когда мне в душу лезут, – категорически заявила она, заметив мой интерес, – и, вообще, не люблю трепаться.

– Я тебя ни о чем не спрашиваю.

– Правильно делаете, все равно не скажу.

Иногда казалось – ни учеба на социального работника, ни многолюдное веселье Галю не занимают, то был способ убить время.

– Вы мне скажите, – спрашивала вдруг девочка, – разве Богу не все равно, с какой руки на какую начинать поливать воду, с левой на правую или с правой на левую?

– Думаю, все равно, но религиозные люди воспитаны в определенных традициях.

– Если у разных религий свои традиции, а Бог один, значит, люди сами устанавливают свои ритуалы? Окажись те, которые ходят в шляпах, лучше нас, я бы тоже стала религиозной. Был у меня тут один, говорил, жить без меня не может, а женился на девчонке с квартирой. Хорошо – у меня квартиры нет, а то бы, идиотка, так бы и верила, что жить без меня не может.

– У каждого свой опыт. Раз на раз не приходится.

– А через раз и у нас честный чувак попадается. Для чего тогда этот маскарад? Разве Бог слышит только тех, которые в шляпах? Хахаль мой потом цдаку дал. Так просто можно искупить грех?

Галина подруга вопросов не задавала, она решала задачи практические и по мере их поступления. Сейчас готовилась пройти гиюр, посещала обязательный минимум лекций по иудаизму и возмущалась, когда обнаруживала, что в ее сковородке гости опять жарили свинину:

– Ешьте мои продукты, спите с моим мужиком, только не берите мою сковородку! – кричала она.

В который раз я думала: гиюр нужно начинать не со сковородки. Ведь вера – это поиск себя перед лицом Всевышнего. Рассказывала девочкам о "ереси жидов-ствующих" в России, когда иудаизм распространился на самые образованные слои общества, вплоть до княжеской среды и служителей церкви. Вспоминала русского классика Владимира Соловьева, который говорил: "Евреи прошли через всю историю человечества, от самого ее начала и до наших дней, чего нельзя сказать ни об одной другой нации, еврейство представляет собой как бы ось всемирной истории".

В конце концов девочки обзавелись постоянными хаверами и зажили семейной жизнью. Чтобы не путаться под ногами у молодых, свалила я с той квартиры.

 

Живу теперь в центре, рядом с шуком и Гришей Гуревичем. Наши дома в старом тихом переулке, только его дом чуть подальше. Часто вижу Гришу в окно, когда он вечером возвращается в свою одинокую берлогу. Горбится, кашляет, тяжело опирается на палку, сбитая ветром на бок борода – ни дать, ни взять шагаловский еврей из белорусского местечка.

В своей маленькой однокомнатной квартире на первом этаже, это здесь называется "карка" – пол в комнате на одном уровне с землей, я открыла харчевню – приходите есть борщ. Посреди комнаты – стол, вокруг стола четыре стула. В кухонном закутке помещается двухкомфорочная газовая плита, холодильник и раковина. Узко, тесно, зато – центр города. Живи я где-нибудь на отшибе, не дождаться бы мне посетителей. С восьми вечера и до трех часов следующего дня время мое: читаю переведенные на русский язык книги по кабале. Чем больше читаю, тем очевидней – о том же гораздо убедительней сказано у Иммануила Канта, истоки философского учения которого об абсолютном достоинстве и ценности каждой личности – в ТАНАХе. У Канта нет глупостей вроде того, что все наши страдания происходят от эгоизма. Если бы это было так, люди давно стали бы альтруистами. Эгоистам хорошо, альтруистам плохо.

Реальность ли корректируется мечтой или мечта реальностью? Религиозным женщинам легче приспособиться к жизни, одна из них наставляла меня: "Муж, что бы ни сказал и что бы ни сделал, всегда прав. Пусть он будет прав, мне не жалко, зато я буду умной". Когда речь заходила о несправедливом устройстве этого мира, она вещала о многократной компенсации страданий на небесах. Я уличала собеседницу в непоследовательности, ведь для себя и своих детей она хотела благополучной жизни здесь, на земле. Приятельница моя злилась, и дружбы у нас не получалось.

Может быть, устремленность к познанию – спасение  для человека, которому трудно приспособиться к действительности. Иногда кажется: все происходит помимо твоей воли, словно разворачивается некая изначально заложенная в тебе программа. Программа на бесплодное устремление вперед. Так бегал по кругам Рамота изо дня в день зимой и летом какой-то человек в сером спортивном костюме. Непропорционально большая голова упрямо выставлена вперед – словно рассекает воздух. Казалось, он бежал на время, и от того, успеет ли преодолеть определенное расстояние, зависела судьба мироздания. Вот так же и я – не могу сойти с дистанции, непременно должна понять, как соотносятся провидение и наши усилия, можем ли мы изменить промысел Небес. Это знание позволит скорректировать человеческую природу; люди больше не будут убивать друг друга и всем станет хорошо.

В одной из книг по кабале на русском языке сказано: чтобы избавиться от страданий, нужно отторгнуть желания своего "я". То же утверждает буддизм: нужно нивелировать себя. Но в иудаизме, напротив, предполагается найти свое "я", реализовать свою индивидуальную неповторимость. Невозможно совместить силу желания, веру с отсутствием "я". "Нет «я» и нет Бога", – говорил Мартин Бубер.

Странно также читать в кабале о том, что "только почувствовав низость своих стремлений, человек становится достойным ощутить величие Творца". Ведь о том же ратует христианство, в частности, апостол Павел: "Человек изначально ничтожен и греховен". По мне так, следует, наоборот, акцентировать внимание на божественной природе человека. Подобное познается подобным, именно богоподобность заставляет нас искать Всевышнего.

Не согласна и со следующим утверждением: "Тем единицам, которых Творец выбирает, чтобы приблизить к Себе, он посылает страдания любви, чтобы те стремились выйти из этого состояния и продвигались навстречу Творцу". Действительно, существует мнение: несчастье – школа личностного становления, но если несчастье – школа, то счастье – университет. Дайте, наконец, бедолаге счастье, и возблагодарит он Создателя песней радости. В радости мы ближе к Богу, чем в унынии и печали. Сколько раз убеждалась: о плодотворности страданий говорят устроенные в этом мире люди. Гегель начал утверждать, что "все действительное разумно, а все разумное действительно", лишь став более чем благополучным.

В переведенной на русский язык кабале нельзя не оспаривать и такие слова: "Если человек чувствует недостаток в чем-то, то он в той же мере удален от Творца, поскольку Творец абсолютно совершенен, а человек ощущает себя несчастным". Но Творец – идеальное начало, а человек обременен своей конечной материальностью, зависимостью и несовершенством.

И далее, в том же переводе читаем: "Польза от прогресса человечества заключается в том, что несмотря на то, что человечество постоянно ошибается, и вроде бы ничему не учится на собственных ошибках, но процесс накопления страданий происходит в вечной душе, а не в бренных телах". Как тут не спросить автора: о какой вечной душе идет речь? Что это, саморазвивающаяся идея? Мировой дух Гегеля?

И уж, конечно, неправомерно сопоставление непознаваемости Создателя с нашими ограниченными возможностями познания: "Сокрытие Творца от нас для нашей же пользы. Как в нашем мире всякий еще не познанный нами объект привлекает больше, чем изведанный, так и сокрытие духовного мира необходимо для того, чтобы человек взрастил в себе важность постижения духовного мира". Но человек начинается с муки противоречия между духовным и материальным. Здесь же, в этих словах, что-то вроде искусственного интереса, который поддерживает кокетка у мужчины, не раскрываясь ему полностью.

А вот неоспоримая истина: "Постижение бесконечного нашим конечным естеством самое трудное, потому-то мы видим результат поколений ученых, раскрывающих тайны природы, но нет ученых исследований тайн Творения". О том же писал Кант: "Мы познаем явления, но нам недоступна сущность".

Помимо этого русскоязычного издания, есть другие книги по кабале, но они на иврите. Если установить непреложную связь явлений, тогда, может быть, история народов и жизнь отдельного человека выстроятся не по принципу проб и ошибок, а в соответствии с некоторой закономерностью. Освоить бы иврит...

В три часа складываю свои бумаги и отправляюсь на кухню в полтора квадратных метра. Здесь все просто: прикидываю, сколько сегодня придет любителей борща и делаю заготовку обеда – тушу овощи, мясо. Остатки вчерашних блюд выношу во двор кошкам. В маленьком дворике только и помещаются: куст сирени, белый пластмассовый стул и миска для кошек. "Не приваживайте их", – говорит хозяйка квартиры, но я не могу выбрасывать еду в помойку.

С домовладельцами – их многодетная семья живет на втором этаже – проблем нет. Вечером, после восьми, – тишина. Опять же кашрут блюду: раз уж одна раковина, молочных блюд не готовлю. Не знаю, как в других городах Израиля, а в Иерусалиме мясо от молока отделяется как бы само собой; рука не поднимается положить сметану на пельмени с мясом.

Хозяйке Авиталь, судя по взрослой замужней дочери, сорок с небольшим, но выглядит она моложе. На ее мягком смуглом лице нет мучительных морщин, свидетельствующих о непосильном напряжении. Глубокие морщины – на лице ее отца, который чудом спасся из немецкого концлагеря в Польше. В Израиле у него была своя строительная фирма, и каждая дочка получила в приданое дом. Муж Авиталь, рав, большой рыжий еврей с пейсами, преподает в ешиве. С ним мне легче объясниться, потому как знает идиш. Родители его приехали из Жмеринки в двадцатом году. Вовремя сориентировались: через два года в тех краях был повальный тиф, а потом – война и уничтожение евреев.

В доме рава все на своих местах: он молится, мальчики учатся в иешиве, старшие девочки нянчат малышей. Когда дочки станут совершеннолетними, шидуха* приведет в дом женихов из почтенных семейств согласно рангу и статусу.

Авиталь смотрит на меня с жалостью, не оттого, что я подобрала ее старый диван, а потому что я одна. Одинокая женщина из России – не редкость, часто она бывает с ребенком; таких называют "ахат ва-хеци" – одна с половиной. У хозяев, даже у их детей, ощущение превосходства надо мной, уж они-то точно не стали бы жить в квартире-конуре, которую у них снимаю. Впрочем, судя по зажженной настольной лампе в моем окне, понимают, – сижу над книгами больше, чем их отец. И это настораживает: вдруг знаю что-то неведомое им. Нет, это я придумываю, все для них ясно, вопросов не задают, истину не ищут – они ее имеют. Когда у меня застревает в глотке крик и лицо искажается гримасой плача, на "Ма шломех?"* отвечаю:  "Ха-коль беседер!"** У нас разные амплитуды колебаний. В отличие от религиозных, я не почувствовала, как сказано в кабале, "совершенства в наслаждении", следовательно, еще не поняла цели Творения. "Значит, – утверждает кабала, – необходимо прежде всего сделать исправление своего желания насладиться". Это за пределами моего разумения.

В субботу зажигаю свечи и благодарю Бога, что сыта и есть крыша над головой. Вспоминается картина Шагала, там в светлом круге горящей свечи сидит за столом старик. Один. Время остановилось. Бог, завершив строительство мира, отдыхает. Отдыхает в субботу и еврей. На заднем плане картины из темноты проступает бедная комната, колченогий стул, дешевые ходики на стене. За моей спиной тоже нет нажитого добра: жалкая стопка книг и принесенное с помойки кресло. И комната чужая – съемная, сегодня эта, завтра другая. В Израиле одинокий оле – как птичка: почирикает на одной ветке, вспорхнет на другую. Зато земля своя. Чувство своей земли – как любовь с первого взгляда, когда плачешь от счастья.

 Наверху у хозяев поют, у них гости – подруга Авиталь с матерью и оравой прелестных ребятишек, один лучше другого. Мать, восьмидесятилетняя красивая высокая дама, приехала в Израиль из Германии перед войной – вышла замуж за израильтянина, кибуцника. Респектабельные родители были в отчаянии, оплакивали ее, как покойницу. А после войны оказалось, что из всей большой семьи она одна спаслась. Теперь у нее много внуков – восстановила род.

Это счастье – иметь много детей, я всегда хотела много, но у меня одна дочка и внучка. Помню, в роддоме услышала из детской комнаты плач. Там было чуть ли не два десятка младенцев. Моя плачет! В детскую заходить нельзя. Металась у дверей, ждала кого-нибудь из персонала. Плач становился все отчаянней. Не вытерпела, ворвалась – плакала моя. Странно было видеть у такого крохотного ребеночка крупные горючие слезы. Схватила ее, только и сделала, что дотронулась щекой до личика. Плач тут же прекратился. "Удивительно, – проговорила вошедшая нянька, – чтобы ребенок на второй день так чувствовал мать!" И тут же спохватилась, стала ругаться: "Кто разрешил входить?! Вам что, закон не писан?" Я положила дочку в кроватку, она уже не плакала. Сейчас мы с ней думаем "с точностью до наоборот". Мне казалось естественным, как дыхание, отпускать тормоза и с восторгом подниматься вверх по вертикали. Соне, напротив, страшно оторваться от конкретной реальности. Боится начинать жизнь сначала: первое время в Израиле – ни языка, ни работы, ни своего угла.

Год отъезда был самым трудным в моей жизни, никак не могла расстаться с детьми. Понимала: нужно остаться – внучка еще маленькая, не сможет без меня. В другой раз с такой же ясностью осознавала: надо ехать. Если не я буду первопроходцем в семье, то кто же. Так и качались качели "ехать – не ехать" с абсолютной очевидностью истинности того и другого решения. Был момент, когда решила окончательно: не еду. И тут же, когда я про себя это поняла, позвонила из школы внучка, сказала, что ей плохо, очень болит живот справа, где аппендикс, и чтобы я скорей пришла. Я побежала. Прохожие оглядывались на седую тетку, бегущую наперерез машинам. Навстречу ехала "скорая помощь", вспомнила, что у дочки аппендицит был схвачен в последнюю минуту. Еще подумала: а не наказание ли это за мое отступничество, малодушное решение не ехать. Еду! Конечно, еду! Страх отпустил. Первой, кого я встретила в школе, была моя девочка; ей стало легче, и она ждала меня на лестнице.

Тяжело, невозможно нам быть врозь. В школе, где учится Манечка, стали преподавать "Закон Божий", и батюшка в церковном облачении говорит об одном из нас, евреев, который стал для них богом. Но Бог один и един. Внучка моя знает это, и одна из всего класса не крестится, сидит, сжавшись от страха. Не по силам одному, даже взрослому, а тем более ребенку, противостоять всем. Я говорю внучке по телефону: "Ты проси Бога, чтобы вы с мамой приехали сюда. Бог детей слышит". Манечка отвечает дрожащим голоском: "Я прошу..."

 

 

Мои редкие любители борща – все больше из неустроенных деятелей искусств. Первым пришел писатель-фельетонист Леня Гринблат. Милый деликатный человек, он никак не врубится в местную культуру настолько, чтобы писать фельетоны. Опять же иврит у него на уровне младшей группы детского сада. Нам с ним трудно дается язык, никак не можем переориентировать мышление на запоминание.

– Мы здесь ближе к Богу, чем те, которые носят пейсы и живут в Америке, – грустно улыбается Леня.

– Я тоже так думаю.

– Как ваша абсорбция? – участливо спрашивает гость, он приехал на полгода раньше и потому считает себя старожилом.

– Беседер.

– У меня тоже беседер. Только все никак не определюсь, еще не укоренился и уже не турист. Сны не снятся, старые уже не снятся, новые еще не снятся. Мы с вами как водоросли, которые прибило к берегу волной.

– Ко мне это не относится, я прижилась сразу, как только сошла с трапа самолета. А счастливых снов действительно дефицит. Все время не покидает тревога за детей, устаю от тоски по ним больше, чем от работы. Такое ощущение, будто на страже стою. Уйду из дома и спешу поскорее вернуться. Вдруг внучка позвонит...

– Приехать не собираются?

– Нет, дочка не хочет.

– Не зовите ее, не имеете права. В Москве у нее есть работа, квартира. А вы что можете предложить? Никайон?* По правде говоря, нас с женой больше всего мучит чувство бездомности, чужая съемная квартира. Вот и сейчас жена уехала на месяц в Россию.

– У меня наоборот, чувство бездомности не проходило в Москве, хоть там все было. Хорошо нам тут или плохо зависит не от того, есть ли свой угол и работа. Случается, все есть, а плохо. Бывает – ничего, а хорошо.

– Бывает и так, – согласился Леня. – А как ваши денежки за квартиру, которую вы продали в Москве? Получили уже?

– Нет, фирма прогорела. Рассчитываешь на одно, получается другое. Когда переводила деньги, думала, директор фирмы – человек религиозный, можно не опасаться. Но тот, у кого есть страх пред Богом, не стал бы свою недвижимость переписывать на подставных лиц.

– Говорят, он занимался благотворительностью, помогал всяким организациям, иешивам.

– Благотворительностью нужно заниматься из своего кармана. Совестливые сотрудники советовали ему продать земельные участки и расплатиться с долгами. Он им ответил: "Вы что, хотите оставить меня нищим?"

– Дурацкий разговор, – проговорил Леня. – Я слышал об этом Ротшильде – бывшем комсомольском работнике. Помните, Ротшильд торговал колониальными товарами, тоннами возил из одной страны в другую. И этот тоже привез из Израиля в Москву контейнер продуктов, хотел продать оптом. Оптом не получилось, а суетиться с мелкой розницей не стал, потому как не царское это дело. Все пропало. Открывал он и разные предприятия, и всякий раз оказывался в убытках. Обидно, что эта лажа не прибавила вашей дочке желания приехать. Будем надеяться – все обойдется.

 Гость вздохнул и бодро продолжал:

– Хорошо у вас, уютно, скатерть белая не накрыта целлофаном и горчица ядреная. Прямо русская горчица. Вот только камин нужно выключить, непозволительная роскошь.

– Но это единственный сервиз моей харчевни.

– И все-таки я выключаю, – Леня поднялся.

Возвращаясь к столу, участливо спросил:

– У вас здесь есть родственники, с которыми вы общаетесь?

– Нет. Почему вы так смотрите? Я не одна такая одержимая. Недавно разговорилась на улице со стариком восьмидесяти семи лет. Сыновья его за границей, один в Америке, другой в Австралии. А он, химик, профессор с мировым именем, изучает здесь соли Мертвого моря. "Я, – говорит, – хочу на старости лет что-нибудь сделать для своего народа". Вот и я хочу найти слова, чтобы вернуть евреев к праведности времен строительства Первого храма. Ожидание торжества добра, непосредственной связи добродетели и счастья – так я понимаю союз между Богом и Авраамом.

– Да, я думал об этом. Вы на вечность работаете, а мне нужно видеть конкретный результат, конечную цель.

Леня допивает чай, встает. Мы раскланиваемся. Я прячу глаза; если когда и пожелала чужого мужа, то об этом никто не знал. Гнала от себя желание до тех пор, пока не начинала сомневаться, а было ли оно на самом деле.

Найти мой ничем не примечательный дом в осевшем, старом, беспорядочно застроенном квартале нелегко, и потому тех, кто приходит в первый раз, я встречаю на углу нашего безвестного переулка и улицы Агрипас. Заодно делаю покупки на рынке. Не люблю я шук, очень уж много здесь торгующих арабов. Многоцветное изобилие даров земли не скрывает их злобных взглядов. Кажется, они ждут боевого клича, чтобы броситься с ножами на евреев. Трудно поверить, что со временем у нас будут братские отношения. Проходя по рядам шука, прикидываю, кого больше, на случай, если вспыхнет остервенелая драка. Однажды я видела такую...

Своего стоящего на углу клиента вижу издалека – или озирается по сторонам, или стоит как вкопанный – "думу думает". Сразу смекаю, кто из них будет молча есть, а кто изливать душу, и тогда борщ непременно остынет. Случается, на углу стоят двое, это удача – выручка удваивается, а время расходуется то же. Всего лишь несколько месяцев назад приходили приятели, оба врачи, совсем молодые. Один взял ссуду и открыл клинику в Петах-Тикве. Сидел – ждал больных. Неделя прошла, две, три – никого. Забрела случайно женщина, много лет не могла избавиться от своей хворобы, а он ее вылечил. Работала та женщина на фабрике, где и рассказала о своем целителе. И повалил народ. Теперь, когда этот молодой человек бывает в Иерусалиме, ко мне по старой памяти обедать приходит. А вот приятель его прогорел, ему почему-то казалось, что самый солидный бизнес – ресторан, рассчитывал на богатых туристов. Тоже взял ссуду, снял помещение, закупил оборудование – но, увы, не выдержал конкуренции. Я в этом смысле вне конкурса, во-первых, налоги не плачу, во-вторых, ориентируюсь на самых бедных тоскующих репатриантов – таких больше. И не рвется душа от страха за завтрашний день. Опять же подстрахована Битуах леуми*; мне хорошо – я старая.

Никогда в жизни мне не было так хорошо, как сейчас. Вот только дети были бы здесь. В Иерусалиме особая энергетика, город в облаках, хожу и ног под собой не чую. Спрошу, как пройти куда-либо, скажут: прямо и направо. Иду вперед – прямо... Спохватываюсь, когда давным-давно остался позади перекресток, где нужно было свернуть. Говорят, здешнее чувство комфорта, слитности с городом объясняется еще и тем, что дома невысокие, не загораживают неба, не давят.

Вот идет навстречу египтянка, огромные, подведенные тушью глаза, прямой короткий нос, плоская фигура – словно сошла с египетских фресок. Рядом твердо печатает шаг высокий мускулистый блондин в шортах – это римский легионер. У здания еврейского агентства смеются, держатся за животы два русопятых алкаша с пропитыми лицами. На обоих – магендовиды, кипы. Похожи на российских сантехников. Главное, не нужно было давать им деньги вперед за работу, которую они еще не сделали. Возмущались: "Ты что, мне не веришь? Мне?! Не веришь?!" Не хочется обижать человека, дашь. И с концами – ни денег, ни работы. Еще и врага наживешь, потому как станешь соучастником его несостоятельности. Мужики тузят друг друга, хохочут и спрашивают: "Вась, похож я на еврея?" "А я?"

"Адони! Адони!" *, – слышу за спиной. И снова русская речь: "Прет как танк".

Дальше по улице, на бровке тротуара, сидят под палящим солнцем усталые солдаты. Мальчики с детскими припухшими губами, тяжелыми рюкзаками и автоматами. Голосуют проезжающим машинам. "Скоты!" – мысленно ругаюсь я, глядя, как хозяева "лимузинов" один за другим проезжают мимо. Боятся. Недавно араб в форме израильского солдата сел в маршрутное такси и через несколько минут раздался взрыв, лишь водитель чудом остался жив.

Проходят мимо полуобнаженные яркие женщины и женщины в париках, длинных закрытых платьях. Мужчины в майках и мужчины в черных сюртуках, шляпах. Евреи из Египта, Марокко, Америки, России -все перед лицом Творца. Как говорил антисемит Достоевский – не бывает еврея без Бога. Какие встречаются прекрасные библейские лица! Вот они – обольстительные Рахели, Вирсавии... Словно и не было столь долгого рассеяния. Вот и царственная Сарра. Дело даже не во внешнем совершенстве, а в ее духовном свете.

Улицы, дома всякий раз разные – словно впервые вижу. Вдруг замечаю новый магазин, дерево, которых не видела здесь несколько дней назад, или вырисуется вдали светлое легкое строение. И – необычный, животворящий воздух. Все думаю, не в сказке ли я, не снятся ли мне бело-золотые чудесные сны... Идет навстречу дама с тонким смешливым лицом, в красивой шляпе. Смотрю на нее, как загипнотизированная. Сошлись – и в недоумении остановились друг против друга. "Я думала, что в зеркало смотрюсь, так мы похожи", – говорит на иврите, но я понимаю. Мы пожимаем друг другу руки, смеемся и расходимся. Совсем столбенею при виде Иосифа Прекрасного, мысленно облачаю его в египетскую тогу и в первый раз сочувствую жене Потифара.

Смуглые сефарды, голубоглазые ашкеназы – все перемешались, переженились, и тут же с ними смышленые красивые дети: длинноволосые мальчики, девочки с вопрошающими глазенками. Девочки подвижней, любознательней, не случайно именно женщину змей совратил познанием. Одна из девочек загляделась и случайно взяла меня за руку – думала, мама. Теплая мягкая ладошка, такая же, как у дочки и внучки, когда они были маленькими. Наверное, очень сильно сжала ручку, потому как девочка удивленно подняла глаза...

Как дети сейчас без меня? Манечка одна ходит в школу, боится входить в подъезд, лифт. Зимой темно, мороз, а она стоит на улице -ждет маму с работы, чтобы вместе войти в дом. Господи! Защити их! Пусть все беды падут на меня. Смилуйся! Не отвращай лица своего!

Сколько раз думала о том, чтобы вернуться в Москву, но не могу. Не могу оторваться от Израиля. Да и мое возвращение не прибавит дочке желания приехать сюда. Сейчас же я боюсь лишний раз позвонить, боюсь, вдруг заболели, вдруг не окажутся дома. Вчера во сне привиделось: Манечка проводила меня в аэропорт, я пытаюсь найти маршрутное такси, которое отвезет ее обратно домой, но последнее такси ушло по другому маршруту, вокруг ни души, быстро темнеет, холодно. Осталось всего лишь несколько минут до посадки в самолет "Москва–Тель-Авив", но я не могу оставить ребенка одного посреди огромной пустыни серого асфальта. В смятении просыпаюсь. Господи! Пусть дети мои будут живы-здоровы пред лицом Твоим! Докажи правоту полагающихся на Тебя!

Очень сочувствую своим одиноким неприкаянным любителям борща. Случается, кто-нибудь из них спрашивает: "А вы где живете?" "В соседнем доме", – отвечаю. И следующий вопрос: "С кем живете?" – "С семьей". А про себя думаю: "Если бы". Дочка не хочет ехать, хоть бы внучку отдала.

Пока посетитель хлебает свой борщ, я делаю что-нибудь на кухне и прислушиваюсь: заскребет ложка по тарелке, значит, пора нести второе.

– Вам рыбу или мясо? – спрашиваю я у Авигдора, сегодня он пришел во второй раз. В первый односложно рассказал о том, что в Израиле давно, сына женил, дочку замуж выдал, недавно внук родился. А вот с женами не везет, первая осталась в России, со второй год как развелся.

Гость высок и очень прям, не гнется, а складывается под прямым углом, как складной ножик. Седые густые волосы, седые лохматые брови, весь зарос седой бородой. Из этой серой лохмушки просвечивают темные глаза и свисает большой нос. Одет во все черное: костюм, жилет, черные туфли, носки, кипа. Галстук тоже черный. Только выглядывают белый воротник рубашки и манжеты.

– Как вас в России звали? – спрашиваю я.

– Виктор.

– Из какого вы города?

– Из Ташкента.

– Всегда там жили?

– Родился в Одессе.

– Что вы говорите?! Я тоже из Одессы. Мы эвакуировались во время войны на последнем пароходе, город уже бомбили.

– Мы тоже на последнем.

– Значит, вместе плыли!

– Вместе, – эхом отзывается гость.

– Бабушка рассказывала, я не помню, маленькая была, – в пароход, шедший перед нами, попала бомба, и все погибли.

– Погибли, – подтверждает гость.

– Люди тонули на наших глазах, вспоминала бабушка, и ничем нельзя было помочь. И мы, готовые ко всему, стояли на палубе в пробковых поясах, дети привязаны у взрослых за плечами. Капитан сказал: по первому же сигналу прыгать в воду. Ну и прыгнули бы. А дальше? Откуда ждать помощи, куда плыть, если не видно берегов? Стояли и молились. Когда наш старый изношенный пароход причалил к берегу, капитан сказал, что не надеялся на спасение.

– Я помню, – отзывается гость, и на недоуменный взгляд собеседницы добавляет: – Я же старше вас.

– Чай будете пить или кофе?

– Чай.

– Сколько лет вы в стране?

– Десять, – уныло говорит Авигдор.

– Что ж так безрадостно?

– А чему радоваться? В Ташкенте я был ведущим инженером на большом комбинате, а здесь работаю на маленьком частном заводе.

– Разве так важно, где работать?

– Важно. Там я был главным инженером, а здесь просто инженер, у меня была секретарша, служебная машина, большая квартира. Там я был уважаемым человеком.

– Зато приобщились к своей земле. Ради этого стоило приезжать.

– Стоило, – помолчав, согласился Авигдор и добавил: – Я здесь среди своих, вот только русских много.

– А мне и русские не мешают. Мы долго жили в России, теперь привечаем наших бывших соотечественников. В нашей группе в ульпане русских было больше, чем евреев, одна из них говорила: "Боженька у всех один, Боженька все видит". Она считала, что попала сюда за заслуги своих бабушек. Кто знает, может, какая из них спрятала еврейского ребенка во время погрома или поделилась сухарем в голодные годы войны. И еще у нас в группе был кореец, так он специально приехал учить иврит; у них известно: Мессия придет сначала в Израиль, а потом к другим народам и говорить он будет на иврите. Опять же случается – русская жена лучше еврейки. Одного еврейства недостаточно.

Гость с безучастным видом дожевывал шницель.

– И вообще вы счастливый человек, у вашей бывшей жены хватило ума отпустить детей в Израиль.

Авигдор молчал.

Я понимала: взяла неправильный тон. С мужчиной надо быть участливой, ласковой – женщиной, одним словом. Еще могла наладить контакт – заглянуть собеседнику в глаза, посочувствовать его душевному неустройству, и стал бы он постоянным посетителем. Кто знает, сняли бы хорошую квартиру на двоих, и не было бы одиноких вечеров. Тут же представила: будет, как прежний муж, тупо сидеть у телевизора. Впрочем, телевизора у него нет, раз в черной кипе. Это еще хуже, самой придется занимать его.

Мысленно увидела, как мы детьми плыли на одном пароходе. Долговязый сумрачный мальчик с узким сжатым ртом заглядывается в мою сторону, взрослые подталкивают его в спину – ну иди, иди, поиграй с девочкой. Его молчаливое внимание злит, и в то же время почему-то не хочется его безразличия. Надо иметь очень богатое воображение, чтобы пойти за таким на край света.

Не умею я строить отношения с людьми: ни терпения, ни смирения. Вот и с дочкой не получилось. С мужем можно развестись, а к детям нужно приспособиться, признать их право быть другими, не такими, как ты хочешь. И не появилась бы у Сони ответная нетерпимость. Были бы дочка и внучка рядом – отпустил бы постоянный страх за них.

Гость сосредоточенно отсчитывает три ложки сахара, размешивает чай, пробует и, глядя на стопку книг, спрашивает:

– Что вы читаете?

– Да вот, хочу найти у наших ученых равов ответ на вопрос о взаимодействии божественного и человеческого "я", как воплощается закон Бога на земле.

Авигдор молчал, и я продолжала:

– Неслучайно же Кант мечтал встретить художественную натуру, хотел воплотить свои идеи чистого разума – идеи Бога, бессмертия, свободы – в художественных образах.

– При чем здесь Кант?! – нервничает Авигдор, – все давно и без него известно. И не женское это дело – рассуждать.

– Ничего не могу с собой поделать, сколько себя помню – рассуждаю. Первое мое осознанное чувство – жалость к человеку, а первая мысль – о незаслуженных страданиях.

– Оттого и семья у вас не удалась – много думаете.

– Но ведь и женщине дан разум.

Гость молча допивал чай. Резко поднялся, снял с вешалки свое черное пальто, натянул его и ушел, даже не попрощался. Было такое ощущение, что я его очень обидела.

Можно ли одному человеку проникнуться интересами другого? Моя подруга, поэтесса, вышла замуж; поначалу муж очень любил стихи, а спустя год ушел, оставив записку: "Я только притворялся, что люблю Цветаеву, а на самом деле люблю жареную свинину".

За окном стучит голыми ветками на ветру такой же, как в Москве, тополь. Осенняя московская погода. Холодно. Привычное одиночество.

– Как вы можете так жить? – спрашивают знакомые по ульпану. – Дети там, вы здесь.

– Не могу так жить.

Смотрят с жалостью. Уезжая, думала: зайду в воду по горло, по ноздри, и вода расступится – дети приедут. Когда сидишь вот так одна, пропадает чувство, что весь Израиль – твой дом. Страх сужает пространство до этой бедной, давно не беленной комнаты. Может быть, все происходящее со мной не имеет отношения к реальности? Я все придумала. Утром встала и начала вспоминать, куда положила книгу, которую вчера взяла в библиотеке, там сказано, как сделать совершенной природу человека. Я ее только искала, всю жизнь искала – в психологии, философии, литературе. И теперь надеюсь отыскать в иудаизме. Время идет, сменяются века, цивилизации, а природа человека не меняется, неизменен и его удел. Цадик с сердечной мукой и равнодушный злодей одинаково беспомощны перед концом. Никакие постижения не защитили Канта от старческой немощи и одиночества. ...Нет у меня воли к жизни. Высохну на солнце, как насекомое. Говорят, больно человеку, когда он приходит в этот мир и когда уходит из него. Распахиваю дверь в черноту ночи, в звездное небо. Кабала выстраивает сфирот по аналогии с человеческим сознанием, но зачем мне знать, как соотносятся в кабале разум, чувство и воля, если у меня нет сил жить? Отключить бы сознание, ни о чем не думать. Напиться вдрызг и не задавать вопросов. Еще порыв ветра – и ничего не останется. Куда денутся мечты, желания, мысли? Но если бессмертен разум, разумная часть души, то душа не развеется, а уйдет к Богу.

Вспомнился муж, он приезжал, когда я еще жила в Рамоте с Риммой. Сколько раз мысленно перебирала возможные варианты его адаптации, знала, будет нелегко, но что уедет через два месяца обратно – и в голову не приходило. Военный инженер, которого автоматически двигали от лейтенанта до полковника, никогда не был озабочен поисками работы и квартиры. Не мог он сразу, вдруг, проявить инициативу.

Почему же я вышла замуж за такого несамостоятельного? Тогда много чего сошлось. В те дни уволилась с работы из общества милосердия имени Андрея Дмитриевича Сахарова. Не поладила с директрисой – ужасной стервой. В конце концов вдова Сахарова добилась, чтобы сняли имя ее покойного мужа с этого сомнительного заведения, где более трех-четырех месяцев мало кто задерживался. Я проработала полгода – закаляла характер. Ну, характер, положим, в последнюю очередь, главное, уйти было некуда. Начиналась перестройка, все спешили перейти на хозрасчет и сокращали кадры.

Директриса возила меня с собой на всякие заседания и представляла не иначе, как ученым секретарем, ей казалось очень престижным иметь при себе остепененного специалиста. Директора заводов, фабрик отчисляли денежки в фонд милосердия, освобождаясь тем самым от налогов. Вносили свой вклад в дело благотворительности и милые дамы из Америки, уж они-то точно были уверены, что их доллары попадут к сирым и обездоленным. Короче, фирма процветала. Пожертвования расходовались, главным образом, на имидж директрисы: машину, дачу, квартиру для детей и наряды. "Внешний вид, – говорила Валентина Петровна, – самое главное, я же представительствую, все время на людях". Бедным тоже кое-что перепадало – килограмм гречки, полкило масла, сахар. Бывало, кому-то выбивали с завода-изготовителя инвалидную коляску, такое мероприятие оформлялось показательной акцией, об этом писали в газетах, говорили по радио.

Однажды пришел на прием старый человек, инвалид войны. Директриса – жгучая брюнетка, увядающая Кармен – охмуряла в это время в своем кабинете недавно принятого на работу молодого адвоката. Из-за двери слышалось ее мелодичное урчанье и призывный смех. Просителю велели подождать, мол, начальство занято.

– Слушай, доложи, – сказала я секретарше, молодой девушке, спустя час, – трудно человеку. Посмотри на него, он же еле сидит.

– Не могу. Вы ведь знаете, нельзя входить в кабинет, когда Валентина Петровна разговаривает.

– Попроси разрешения.

– Не могу. Извините, не могу. Завтра она меня уволит.

Я постучалась и, не дождавшись ответа, толнула дверь:

– Очень извиняюсь, но вас давно ждет старик, инвалид войны. Можно ему войти?

– Вы что, не видите, я занята! – свирепо сверкнула черными очами начальница.

Я вышла.

Прошел еще час. Старый человек уже свешивался со стула.

Я соображала: если опять ринусь в кабинет – потеряю работу, если промолчу, значит, такое же дерьмо, как и директриса. Вошла. Только и успела сказать: "Ему плохо", – как хозяйка благотворительности зашлась в гневе:

– Вон отсюда!

Я подала заявление об увольнении.

Тогда, в первые дни перестройки, все подорожало в два раза. Колбаса, которая вчера стоила два девяносто, сегодня – пять восемьдесят. Я обиделась и ничего не купила, решив, что это недоразумение и завтра все образуется. Но назавтра на той же вареной лежалой колбасе стоял все тот же ценник – 5.80. А послезавтра я оказалась перед пустыми прилавками – все раскупили. Говорили, еще подорожает. Я сидела дома без денег и перспектив на работу. Тут-то и появился Валера с розами. Долго топтался у порога – вытирал ноги о половик.

– Проходите, наконец, а то дырку протрете.

Гость прошел в комнату, расположился за столом и стал рассказывать, как от него ушла жена. Вернее, не ушла, а полюбила другого. Он допускал – такое может случиться, но не с ним. Больше всего возмущался, что жена не поделилась своим горем. "Вместе нам было бы легче пройти это испытание". Ему и в голову не приходило, что другой может быть для жены счастьем, а не горем.

Валера говорил, говорил, говорил. Ну, думаю, стресс, потом оклемается. Надо пожалеть человека. Опять же цитату из Торы привел: "Не должно человеку быть одному". "Не должно", – согласилась я, а про себя с нежностью отметила: гость похож на маминых братьев – такой же губошлеп, высокий лоб, лысина. Мама умерла, братья ее тоже в лучшем мире, а Валера – вот он, рядом. Нежность подогревалась и отсутствием денег: ведь завтра не на что покупать колбасу. Процесс привыкания сократился до нескольких дней.

Началась наша семейная жизнь с утомительных визитов к его родне, знакомым. Подолгу сидели за столом, Валера произносил длинные, очень длинные тосты. Рука уставала держать рюмку, пока, наконец, кто-нибудь, не прерывал: "Златоуст ты наш, дай же наконец выпить".

– Вы теперь замужняя женщина, у вас теперь муж, хватит читать книги, – наставляла одна из его теток.

– Это уж, простите, мне решать, – возражала я.

– Хватит. За мужем ухаживать надо. Живите друг для друга.

Я не любила ходить в гости, но муж упирался: "Общаться хочу". Общение выражалось в нескончаемом монологе. В конце концов у меня выработался иммунитет – я его не слышала. А муж требовал внимания. Сидит, бывало, в туалете и разговаривает. При этом предполагалось, что я стою за дверью – слушаю. Ужасно злился, когда оказывалось, что меня там нет.

– Слушай, политрук, хватит долбать жену, – смеялся сосед.

В четыре часа Валера звонил с работы, сообщал, что едет домой. Это означало: мне пора на свое место – на кухню. Теперь я не могла уйти из дому надолго. Если оставлю кастрюльки в холодильнике, ни за что не разогреет, будет обиженный лежать на диване и смотреть в потолок, ждать, пока приду и подам. Вообще-то я предупреждала: не люблю подолгу стоять у плиты. На все был согласен, даже на то, чтобы вообще не готовила. Но какая баба не засучит рукава, глядя на печальный взор ждущего подробной семейной жизни мужа! После обеда я еще и сидела с ним у телевизора. Плевалась, ругалась, но сидела.

Случалось, за окном темень, холод, дождь, а на кухне тепло, уютно, булькает жаркое на плите, на столе – копченая селедка с луком. Валера домашний, свой, и я благодарна судьбе и боюсь потерять то, что имею.

За пять лет нашей совместной жизни только два дня не было обеда, мы переезжали на другую квартиру. В первый день смолчал, а на второй день строго заметил: "Опять бутерброды".

Когда мы только поженились, он спросил:

– Что тебе подарить на день рождения?

– Ванну почини. Там немного работы – замазать асбестом щель, а то на полу всегда лужа.

На второй год:

– Что тебе подарить на день рождения?

– Ванну почини.

На третий, на четвертый – то же самое:

– Ванну почини, сколько можно собирать тряпкой воду с пола!

На пятый взорвался:

– Пристала ко мне с этой ванной, слесаря вызови!

Утро начиналось с шумового оформления, включались радио, телевизор. Завтракаем на кухне, в соседней комнате гремит приемник.

– Зачем так громко? Включи его здесь. Стены тонкие, не надо соседей беспокоить.

Молча жует.

– Принеси сюда.

Молчит.

– Тебе же удобней, если приемник будет здесь. Я принесу.

– Нет.

– Но почему? Это же неразумно.

– Да, я такой.

– Ведь от тебя ничего не требуется, только и хочу – разумного мирного человека рядом.

Мира не получалось. Валера говорил одно, делал другое. Я все пыталась понять: как же так? Мы же договаривались!

– Так.

В одном были единодушны: евреи должны жить на своей земле. Я уехала первой, надеялась: без меня он уговорит дочку и они приедут все вместе. Спустя полгода, забыв ссоры и обиды, я ждала мужа. И увидела каменное лицо с остановившимся взглядом; убежденный, что женщина любит ушами, на этот раз он молчал.

– Что случилось?

Молчит.

– Что же все-таки?

– В самолете мне сказали, что я не найду работу по специальности.

– Ну и что?

– Работы не будет, и с тобой у нас ничего не получится.

– Что-нибудь случилось?

– Почему ты уехала первой? Ты же знаешь, я не могу один, я мог умереть за это время.

– Умереть и я могла. Зато теперь тебе не надо искать жилье и мисрад клиту*, все готово – и стол, и дом. Через две недели соседка уедет, у нас будет отдельная квартира.

– Нет, я мужчина, я должен был ехать первым. Мужчина – ведущий.

– Но ты бы через месяц вернулся.

– Значит, вернулся бы. Женщина – ведомая.

– Ты же сам хотел в Израиль, несколько лет учил иврит.

– Хотел. Теперь не хочу. Работы нет, квартиры нет, денег нет. На что мы жить будем?

– Все так начинают. Нужно инициативу проявить.

– Никого нет, знакомых нет, поговорить не с кем, – канючил муж, – а я общаться хочу.

Через два месяца он вернулся в Москву, устроился на прежнюю работу – и как в воду канул: ни ответа, ни привета. Должно быть, женился, не может жить один. Почему-то кажется, что сейчас у него более удачный брак и живут они, как он хотел, – подробно, подолгу обговаривая все жизненные мелочи.

Давно ночь. Прислушиваюсь к тишине. Ни шороха. Не слышно машин, угомонились кошки. Вскрикнула во сне птица – и опять тихо. Может, и не было птицы, мне показалось, что кто-то мается в темноте. Останься муж, из соседней комнаты слышалось бы сейчас его дыхание, это лучше, чем ничего.

...Однажды Валера принес огромного копченого карпа, очень вкусная попалась рыбина. Манечка была с нами, ели от пуза. Помню, муж помогал вывозить из типографии тиражи моих книг, договаривался с братом о машине и таскал со мной тяжелые связки.

При всем несходстве наших характеров я ни в чем перед ним не виновата; добросовестно вела дом, не изменяла. Как по увиденному однажды брачному объявлению: "Женщина предпенсионного возраста ищет друга жизни, верность гарантирована".

Все случилось так, как и должно быть. Все хорошо. Только спать не могу. Поднимаюсь с постели, снова глотаю снотворное. Расслабиться бы. В памяти всплывают слова: "Я, Валерий-Йорам, сын Меира, развожусь с Гитель, дочерью Йосефа. И жена моя может выйти замуж, за кого пожелает".

– Снимите кольца, – говорит рав Зильбер в рабануте.*

Почему же я плачу?

Это уже было однажды, и тоже в конце августа. Разводился со мной первый муж. Сказал, что недостаточно его люблю. Вот и Валере нужна другая женщина. "Ты, – говорит, – многого хочешь – и замужем быть, и кабалой заниматься". Все повторяется. Вечные характеры и вечные сюжеты.

В три часа, когда отправляюсь на шук, встречаю знакомую девочку-первоклассницу, она возвращается из школы. Худенькая, с перекосившимся ранцем за спиной, плохо и небрежно одетая. И такое грустное личико маленького и в то же время взрослого человека. Это я в детстве плохо училась и страдала, потому как хотела хорошо учиться, но не могла. Не могла абстрагироваться от своих мыслей и сосредоточиться на уроке. Не могла много раз повторять одно и то же – заучивать наизусть. Думается, у девочки те же проблемы. В семье у них, наверное, много детей, она, не в силах отстоять свою долю внимания взрослых, отстранилась, стала сама по себе. В первый раз долго пришлось уговаривать ее взять банан, и не столько словами – какой уж у меня иврит, – сколько взглядом, жестом. Теперь при встрече мы радуемся друг другу.

Однажды в ульпане великовозрастные ученики отвечали на вопросы, у кого какая профессия, кто что делает на своей работе.

– Ани хошевет*, – ответила я, когда подошла моя очередь.

Последовало растерянное молчание. Преподаватель повторил вопрос. Я повторила ответ. Раздались смешки, потом засмеялись все: это не специальность – думать. Преподаватель уточнил:

– Вы философ?

– Да. Имею право на существование?

Окружающие были не уверены: имею ли. Они ведь тоже думают, но при этом еще и работают: лечат, учат, строят.

Когда-то и я была инженером-строителем, унаследовала специальность родителей. Однако, стоя за чертежным пультом, думала: начинать нужно с самого главного – с понимания природы человека.

Но не смогла я понять этого самого главного, не смогла и встроиться в конкретную реальность, отчего не покидает ощущение неприкаянности. Кто знает, может быть, две тысячи лет назад, в начале нового летосчисления, я спасалась от этого чувства, то есть от самой себя, в одной из пещер на берегу Мертвого моря. Когда едешь туда, издали видна синяя полоска воды среди раскаленных солнцем гор. Вблизи – засыпанные песком остовы каменных построек. Судя по остаткам фундамента, то были комнаты-кельи. Пещеры в горах – тоже кельи. Одна из них была моей. Живая плоть одушевляла камень. Здесь – микроклимат, круглый год мягкое солнечное тепло, и не нужно спасаться ни от холода, ни от чрезмерного зноя. На небе, с одной стороны, солнце, с другой просвечивает белый диск луны. Вечером луна станет ярче, высветятся звезды, а утром, когда полыхнет восход, они незаметно исчезнут. Членов общины не давили своим величием горы, не унижала мучительная забота о хлебе насущном – ведь можно довольствоваться малым. Сюда, на каменистый берег Мертвого моря, уходили евреи от житейских компромиссов. Перед лицом Творца все были на равных: ни богатых, ни бедных, ни ведущих, ни ведомых – одна большая община во главе с учителем праведности. Но, желая справедливости, нельзя уходить из мира, в противном случае идеал отделяется от реальности. Это у христиан разделены небесный град и земной – "Богу – Богово, кесарю – кесарево", а у евреев мир един, сущность не отделяется от существования. Закон Бога будет принят всеми людьми, когда будет необходимое количество праведников. Единство Божественного и человеческого разума предполагает утверждение жизни, а не уход от нее.

Господи! Вот я перед лицом Твоим, прости грехи мои, прости мои сомнения. Если основная заповедь – "возлюби ближнего своего", может, я и не должна была уезжать от детей, ведь нет никого ближе. Все домыслы человека ничто перед волей Твоей. Приведи детей в землю нашу, чтобы не был пустым дом мой.

Нет у меня проблем с адаптацией в новой стране. Я – дома, первый раз – чувство дома. Люблю евреев и Израиль, они отвечают мне тем же. В Москве не было времени заниматься языком; когда приехала, знала два слова – "беседер" и "эйфо"*. Третьим стало "шерутим"**. Стояла посреди самой многолюдной улицы Иерусалима и не знала, как сориентироваться в поисках бытовых удобств. И спросить не у кого, как нарочно – ни одного русскоговорящего. Ну думаю, вот идет славянский тип. Оказался французом. Не так понял, стал хватать за руки, в отель звать. Вспомнились разговоры о том, что лучший способ научить плавать – бросить в воду. У меня от такого способа был шок, в первое время казалось: буду единственной, кто не осилит иврит.

Отсутствие иврита компенсировалось доброжелательностью израильтян. "Ой-ва-вой!"*** слышалось со всех сторон в поликлинике, и все наперебой жестами, мимикой объясняли, в какой кабинет и к какому врачу мне идти.

...Синее-синее небо, зеленые-зеленые сосны. Вхожу в автобус на следующий день после выборов, когда премьером стал Нетаниягу. Просветленные лица, радостные улыбки. Такого ликующего единства не было в России по поводу назначения очередного главы правительства. И не было чувства слитности с народом. Выбор Нетаниягу означает надежду на неделимость Израиля.

Напротив сидит пожилая йеменка, мы улыбаемся друг другу – у нас одна вера и одна завещанная Богом земля. На следующей остановке вошел в автобус и стал оглядываться в поисках свободного места удивительно похожий на грузинского певца Кикабидзе израильтянин. Наверное, грузинский еврей, такой же красивый, вдохновенный, борода с проседью. Есть место рядом со мной, но ему нельзя рядом с женщиной, потому как в черной кипе. Еще раз огляделся и сел рядом. Кто он? В России взглянешь на прохожего – и сразу ясно: гуманитарий или технарь, служащий или профессор. Здесь же трудно понять, кто чем занимается. Да это и не имеет значения, ведь один критерий достоинства человека – его праведность. Кажется, будто мы давно сидим рядом и куда-то вместе едем. Миг покоя и единения – словно прошла целая жизнь. Но ведь жизнь и есть миг. Если он сейчас сойдет, я так и не услышу его голоса, наверное, такой же тембр, как у Кикабидзе. Придумываю вопрос, мучительно подбирая ивритские слова:

– Кама таханот ад университа?*

Сосед охотно откликается, подробно объясняет, потом спрашивает:

– Меайн ат?**

– Ми Руссия. Меайн ата?

– Ми Иран.

Иран... Это значит Персия, Вавилон. Представилось: до разрушения Первого Храма, до Вавилонского рассеяния жила в Иерусалиме мудрая женщина со светлым лицом, и мы – ее собравшиеся здесь через тысячелетия дети.

– Эйх корим лах?*

– Эйх корим леха?

Радуюсь, что говорю на иврите, это мы в ульпане проходили. Остановка. Еще остановка. Мой сосед поднимается и медленно направляется к выходу. На улице оглядывается, машет рукой и заговорщически улыбается.

Кто-то из пассажиров крутит транзистор, из шипенья и щелчков выплывает голос Ельцина и песня: "На закате ходит парень мимо дома моего..." Весна. Пахнет одуванчиками. Словно и не уезжала из России. Вот так ехать бы и ехать в автобусе по Иерусалиму. На улицах цветы продают, много цветов и мои любимые подсолнухи; раньше были ромашки, а теперь – подсолнухи. Люблю город, людей, страну! Дух захватывает, и нет ощущения преходящести бытия. Сплошной восторг!

Наверное, мое настроение передается шомеру** в супермаркете. "Шалом!" – говорит и не шмонает сумку. У всех проверяет, а у меня нет. Зачем я зашла в этот магазин? Посмотрю платья. Только посмотрю, покупать не буду. Все необходимое у меня есть, остальное – роскошь, разврат. Перебираю красивые тряпки, одна лучше другой. Иду в примерочную с ворохом юбок, блузок. Оглядываю себя в зеркале, в Израиле я больше похожа на еврейку, что-то изменилось в облике. Особенно если повязать голову платком на манер религиозных женщин, – типичная "датия"*, будто родилась в этом уборе. Летом только и слышно: жарко, хамсин**, а мне вроде ничего, в самый раз. Несмотря на жару, люди здесь словно распрямляются, становятся выше ростом, увереннее.

Счастливому, как пьяному, море по колено. Ухожу из магазина с толстым пакетом. Грешна, тряпки люблю. Страстно люблю. Ругаю себя последними словами. Сколько раз зарекалась не ходить в магазин – и вот опять истратила все, что было в кошельке. Дети приедут – нужны будут деньги, Манечку отдам в хорошую школу, дочке помогу, пока будет искать работу. С расстройства даже забыла, куда шла. Ну да! В библиотеку Сионистского форума. Здесь уже близко. Сворачиваю налево, мимо банка "Дисконт", круглый сквер – и вот он, двухэтажный особняк русскоязычной книги.

Всегда приветливые красивые библиотекарши готовы долго искать заказанную литературу; если нет на полке, проверяют, кто взял на абонемент, звонят, договариваются. Это их любовью и старанием собраны сокровища московских спецхранов.

Листаю "Окаянные дни" Ивана Бунина, брошюру Льва Толстого о христианском учении, изданную в Берлине. Писатель не согласен с проповедями Христа, они не совпадают с жизнью, "исповедуются где-то там, вдали от жизни". Недоумевает Толстой и по поводу троичности Бога, "неубедителен догмат искупления, ибо сводит к ничто личностное участие человека в победе добра над злом. Да и не могло быть искупающего жертвоприношения Иисуса, ибо Бог евреев – не языческий Бог". Эти сокровища русской литературы в спецхране Ленинской библиотеки можно было получить по особому секретному разрешению. Никто из моих знакомых до перестройки эти книги даже в руках не держал.

Тут же на полу громоздятся картонные коробки с книгами. Нагибаюсь, смотрю.

– Что это? – спрашиваю у проходящей мимо девушки.

– Умер старый философ, а библиотеку свою завещал нам – Сионистскому форуму.

Кажется, это мои оставленные собрания сочинений: Кант, Гегель, Аристотель... "Где мои книги?" – спросила по телефону вернувшегося в Москву мужа. И услышала ответ: "А я их в подвал отнес, и все растащили". То были книги, которые я собирала всю жизнь.

Вытаскиваю из коробок тома, любовно оглаживаю их, несколько десятилетий работала с ними. Тут же и поэты серебряного века – Игорь Северянин, Николай Гумилев... Читаю заметки на полях, удивительно совпадали наши вкусы с недавно умершим философом.

Вокруг толпятся читатели, все говорят по-русски. Где я? В Израиле? В России? Вошла девочка-солдатка с автоматом на плече. Закатан рукав гимнастерки, тонкая рука придерживает тяжелый автомат, в его магазине виднеются бронзовые пули. Настоящие пули, каждой можно убить человека. В ушах – сережки с маленькими голубыми камешками, светлые доверчивые глаза, характерный, чуть загнутый книзу семитский нос. Это Израиль.

Прошел первый – самый трудный год жизни в Израиле, когда судорожно пытаешься и не можешь понять, что тебе говорит на иврите служащая банка, когда душа усыхает – пить хочется и жалеешь истратить три шекеля на воду. В первый год особенно страшно: вдруг не досчитаешься денег, когда придет время платить за квартиру. В первый же год изумляешься огромным желтым шарам мимозы – таких не бывает, а в арбузе нет косточек и на одном кусте растут разноцветные розы, причем цветов больше, чем листьев. Узнаёшь, что зима в Израиле – вовсе не зима, много солнечных дней, дождь пройдет и тут же все высохнет. На второй год уже не удивляешься, что зима переходит в лето, а лето в зиму мгновенно – в один день. Пропадает боязнь неустроенности, и все больше ощущаешь равновесное состояние – ни холодно, ни жарко, ни солнца, ни дождя, обувь не жмет и пить не хочется. Никуда не надо спешить, потому как от тебя ничего не зависит. Состояние невесомости, никто от тебя ничего не ждет, и ты ни на кого не рассчитываешь.

Ночью был сильный ветер с градом, только подумала: хорошо дома, тепло – сразу же за окном полыхнула молния, громыхнул гром, вырубилось электричество, погас обогреватель, стало холодно. ...Вытянулась на постели вверх лицом и чувствую, как отделяется душа от бренного тела, вот она уже распласталась надо мной, то ли вверх поднимется, то ли вернется. Может, это и есть освобождение, может быть, в следующем воплощении я буду равом в белых одеждах и стану свидетелем пришествия Машиаха, когда каждый найдет свое место и всем будет хорошо – "волки сыты, и овцы целы". Идеальное окажется нераздельным с реальностью. "Мы мыслим необходимость существования в чувственном эмпирическом мире целей, имеющих основу в мире сверхчувственном, умопостигаемом", – говорил Кант. Сердце болит. Что человек с его планами и желаниями? Господи! Ты здесь, близко, открой замысел твой, ибо страдаем мы от ощущения бесплодности дней наших. Не отодвигай воздаяний на то время, когда уже не останется сил ни для радости, ни для исправления содеянного.

Зачем я здесь, если дети мои в России? Пусть не ради меня, ради Себя собери народ Свой. Я, как нищий при дороге, протягиваю руки и прошу встречных людей: "Помогите! Кто чем может. Напишите дочке письмо, убедите ее". Все в Твоей власти, и мудрый посланец придет по воле Твоей.

На днях позвонил Гади, он же Геннадий, кто-то рекомендовал ему мой борщ. Мы договорились, что встречу его на автобусной остановке в пять часов. Зря прождала – не пришел. В шесть – звонок:

– Я забыл ваш номер телефона и не знал, как ехать, – услышала я голос дистрофика, – записную книжку взял, а телефон ваш записал в другом месте и забыл дома.

– Откуда же вы звоните?

– Из дома. Я уже дома.

– Ну что ж, придете как-нибудь в другой раз.

– Хорошо, приду. Когда можно?

– Когда хотите.

– Можно завтра?

– Можно.

– Завтра не могу.

– Приходите, когда сможете. Созвонимся, – сказала я и повесила трубку.

Через полчаса звонок:

– Я приду завтра.

– Хорошо, завтра.

Объяснила, как ехать, на какой остановке сойти.

– Я знаю этот район, – проговорил голосом умирающего Гади.

– Вот и хорошо.

– Только я знаю не эту остановку, а ту, где поликлиника.

– Верно, но поликлиника дальше, а вы сойдите на этой.

– Я знаю, где поликлиника, – тянул кота за хвост Гади, – я сойду у поликлиники.

– Не надо так далеко ехать, сойдите на две остановки раньше.

Наконец, звонок:

– Я у поликлиники, – стонал в трубку Гади.

Выругалась про себя и стала объяснять, что нужно идти в обратную сторону, я его встречу.

На остановке стоял человек.

– Не вы ли гость, которого я жду на обед?

Оказался ивритоговорящим, но понял, о чем речь.

– Вы знаете русский?

– Кен*, – широко улыбнулся изральтянин, – хорай ми Белоруссия**.

Иду к следующей остановке.

– Вы Гади? – спрашиваю встречного.

Посмотрел он на меня, и глаза его потухли. Понятно, к борщу предполагалось увидеть белокрылую ангелицу. Гость был немолод, но, судя по мечтательным глазам, ангелица должна быть непременно юной.

– Вы такой грустный. С чего бы это? – спрашиваю я, расставляя тарелки.

Молча катает хлебные шарики.

– Как вы прижились в Израиле?

– Плохо. Что хорошего?

– В России было лучше?

– Там было по-другому.

– Как по-другому?

– Там я был евреем, не таким, как все. На работе ко мне хорошо относились, но я все равно знал, что не такой, как все. Садился в автобус – на меня смотрели, а здесь я ничем не отличаюсь от других. В Петрозаводске грело душу, если сослуживец оказывался не антисемитом, здесь это удовольствие отпало само собой. Там я был значительным. Я математик, работал в "НИИ".

– Но у математиков, кажется, нет проблем с работой и здесь.

– У программистов, а я теоретик.

– А что, переквалифицироваться трудно?

– Не хочу. Программисту нужно сидеть за компьютером восемь часов в день и постоянно быть на связи с партнером.

– Чем же вы зарабатываете?

– Частными уроками. Я этого тоже не люблю.

– Не все ли равно, как зарабатывать деньги? Мне иногда кажется, мы не случайно лишились наших "нии", ведь в Израиле главное – осознать себя перед лицом Создателя. Отгороженные научными исследованиями, мы бы так и не добрались до сути.

– Не знаю, – уныло отозвался Гади, – работы нет, денег нет, и сосед сумасшедший.

– В чем проявляется его сумасшествие?

– Ну, ненормальный он, – нервно дернулся гость.

"Какая болезненная реакция", – подумала я, а вслух сказала:

– Мы принесли в Израиль мечту всех поколений галутных евреев. Сколько мучений предшествовало нашему появлению здесь! А сейчас – кризис души? В конце концов нам легче, чем тем, кто приехал сюда на голое место осушать болота.

Гость молчал. Казалось, он протянет сейчас: "Я ма-ла-холь-ный".

– Наше возвращение – поиски смысла бытия. Евреи живут со сверхзадачей, во всяком случае, сколько помню себя, это чувство не покидало меня.

– В России я, быть может, с вами согласился бы, а здесь нет. Тут приходится много работать: машканту надо выплачивать и жить не на что.

– "В поте лица будешь есть хлеб свой". Быть учителем – не самый плохой вариант.

– Вы не знаете израильских школьников, они вам такое скажут... А если мы действительно избранный народ, у нас должно быть особое государство.

– Вот и внесите вклад в эту особость. Некоторые раввины считали, что сначала придет Машиах, а потом евреи соберутся на Святой земле. Многие спаслись бы от нацистов, если бы это мнение не приостановило заселение Израиля. В каждом еврее есть часть Машиаха, и никто кроме нас не обустроит наш дом. Конечно, мы зависим от политики государства, оно часто прикидывается "чайником" и не отлавливает мошенников. Помните, как в ТАНАХе сказано: "Всякий покусившийся на чужой виноградник лучшим из виноградников своих заплатит". И вообще, я не понимаю, что происходит, – посадят террориста, потом выпустят, убийства людей стали делом обыденным.

– Ладно, – вяло отозвался гость, – но почему, если иудаизм – истина, она не стала очевидной для всех?

– Наверное, иудаизм мало кто знает по-настоящему, в России мы к нему пробирались через христианство. Наша вера – диалог человека с Творцом без посредника, это образ жизни. Но, если праведность подменяют слепым следованием традициям, получается что-то вроде театрального действа, ежедневного ритуала. Когда евреи, наконец, покажут пример настоящей праведности, иудаизм станет истиной для всех. Не зря же Всевышний открыл себя нашему народу, собрал нас спустя тысячелетия и вновь поставил перед не решенной задачей нравственного и духовного совершенства. Вот тогда нам не придется доказывать свое завещанное Торой право наследия.

Вглядываюсь в гостя: тонкие, не знающие мужской работы руки, увеличенные толстыми стеклами очков глаза, изящно подстриженная бородка – эстет и мечтатель.

– Если Бог один, значит, и истина одна, – настаивает Гади, – значит, для всех должна быть одна религия.

– Но у всех разный исторический опыт.

– Есть объективные ценности помимо иудаизма. Например, весь мир признал античную философию.

– Античная философия не только не исключает Единого евреев, но предполагает Его. Помните, Сократ высшим достоинством человека считал добродетельную жизнь.

– Я за личность, за право каждого на индивидуальность, а Тора основывается на общности, стадном сознании.

– Наоборот, Тора начинается с личности и индивидуального выбора. Обретший смысл жизни в Боге Авраам стал родоначальником экзистенциального сознания. Уникальностью и неповторимостью каждой души объясняется запрет пересчитывать евреев. Что же касается стадного сознания, авторитарности – нет у евреев начальника кроме Творца. И у каждого свое понимание Торы, шестьсот с лишним тысяч присутствовали у горы Синай, когда Всевышний давал Закон своему народу, и столько же ликов у Торы.

Гади катает хлебные шарики. Смотрю на него и вспоминаю своего двоюродного брата Яшу – такие же тонкие пальцы, склоненная набок голова; в обоих некая обреченная зависимость от обстоятельств. Яшин отец погиб в первые дни войны, мальчика растили женщины – мама, тетя и бабушка. Залюбили, изнежили. И все за него решили: Яша будет ученым, математиком, вторым Эйнштейном. И ведь был бы – кончил школу с золотой медалью, университет с отличием. Взяли в аспирантуру, оставили при кафедре. Вот только завкафедрой попросил подписать что-то вроде клятвенного обещания – не уедет ни в Израиль, ни в Америку. Яша оскорбился и подал заявление об увольнении. Искать другое место самостоятельности не хватило .Так и не стал большим ученым. Такие могут скользить только по накатанной лыжне.

Малахольный гость, наконец, ушел. Ел он мало, рыбный салат остался почти нетронутым. Выхожу во двор и выкладываю салат в кошачью миску. Первой подходит вальяжная красавица Василиса. Она не спешит, раздумывает, стоит ли внимания блюдо. Потом нехотя выедает рыбу и так же медленно, не удостоив меня взглядом, уходит. За ней появляется толстый старый кот Василий, он съедает картошку. Последней приходит юная рыжая кошечка Нюся, с тоской заглядывает в полуоткрытую дверь и доедает оставшиеся соленые огурцы.

До моего появления здесь эту квартиру снимали молодожены с черно-белым паскудным котенком. Звали его Чувак. Чувак этот выказывал свою нераздельность с хозяевами тем, что гадил на их супружеское ложе. Никакие увещевания и тыканье мордой в дерьмо не помогали. Еще он норовил пожрать непременно из тарелки хозяина, пока тот вконец не остервенел и не приложил котика со всего маху к стенке. Очумевший Чувак выскочил на улицу и несколько дней не появлялся. Вернулся с рыжей кошечкой, влез в окно и направился в свой угол, где его ждала всегдашняя жратва. Потом растянулся на диване, а юная кошечка все это время, умостившись на пластмассовом стуле, ждала его во дворе. И дождалась – утром они снова отправились в бесхозную кошачью стаю.

Домашний котик за несколько дней возмужал и приобрел невероятную прыгучесть. И вообще, узнав о неистощимых запасах мусорных ящиков, стал проявлять пренебрежение к хозяевам. Теперь он уже не справлял нужду на их постели.

Молодожены съехали с этой квартиры и взяли с собой Чувака, справедливо решив, что он мне ни к чему. Прошло уже несколько месяцев, а рыжая кошечка все заглядывает в дверь – не появится ли тот, кого она научила независимости, приобщив к изобилию израильских помоек.

Скудно в этой жизни с радостью. Наверное, нужно жить просто: утром идти навстречу солнцу, вечером наслаждаться прохладой. Но просто не получается. Не могу расслабиться и в субботу. Читаю Пятикнижие с толкованием Раши, и такое чувство, что все давно знаю. Знаю, что не по силам Сарре оказалось испытание. Хоть и сказано, что жертвоприношением Ицхака Бог испытывал Авраама, но у Авраама, в отличие от Сарры, был еще один сын. Сарра сама ввела мужа в шатер Агари – служанки своей, боялась, что не успеет исполниться пророчество, не размножит Господь семя избранника Своего. Не потому ли сейчас так много арабов, что после смерти Сарры у Авраама с Агарью еще были дети?

Значит, не нужно проявлять инициативу? Может, и мне не следовало уезжать от детей? Придет Машиах, и евреи без всякого усилия соберутся со всех концов земли. Когда придет Машиах – неизвестно, а сейчас продержаться бы еще год, другой. А там, Бог даст, дети приедут. Исполнится моя мечта – буду гулять с внучкой по Иерусалиму. У каждого народа свой центр земли: у христиан – Рим, у мусульман – Мекка, у евреев – Иерусалим.

Венец еврейской истории приходится на время строительства Первого храма. История народа – как история одной семьи. Праотец наш Авраам расчистил целину. Лег на жертвенный алтарь Ицхак. Боролся за первородство, право духовного наследия Иааков. Предпочел путь познания Творца почестям фараона Моше. Мудрость мира сего выбрал царь Шломо, тогда же и был построен Первый храм, где молились семьдесят народов земли. Благоденствие сопутствовало Шломо. Его жены со всех концов земли, казалось бы, должны были упрочить мир, но мудрый царь старился, жены брали над ним верх и курили фимиам своим идолам. Расцвет стал началом падения.

В субботу можно позволить себе роскошь не спеша пройтись по городу. Если поднять весла и плыть по течению, прибьет волной в старые религиозные кварталы. Невысокие дома с палисадниками, у каждой семьи – свой дом. Тихие, окруженные детьми женщины и степенно вышагивающие мужчины с пейсами и бесстрастными лицами. Что им волноваться, они-то знают: Машиах уже в пути. Лениво пересекает улицу непуганая кошка. Все как в замедленной съемке. Время словно раскручивается вспять.

В который раз думаю о том, что наша жизнь в Израиле началась с того, чем кончилась две тысячи лет назад. Тогда тоже было много партий, течений, разногласий. Светские ориентировались на культуру Рима, религиозные – на неизменность традиций.

– Шабат шалом! – улыбаются идущие навстречу подростки в кипах и цицит.

– Шабат шалом! – радостно откликаюсь я.

– Шабат шалом! – приветствует меня женщина с гурьбой девочек в одинаковых длинных зеленых бархатных платьях с белыми атласными поясами.

– Все ваши?!

– Мои! – с гордостью говорит женщина. – Откуда вы знаете, что я понимаю русский?

– Вы же из России, по лицу видно.

– Что вы говорите! – смеется женщина. – Мы с мужем к дочке приехали, вот уже два года живем здесь. Представляете, в Риге у дочки детей не было, а здесь каждый год по девочке. Это не все, девятый мальчик, он еще совсем маленький.

– Барух ха-Шем.* Счастье, когда много детей.

...Я когда-то жила в этом районе, и был такой же вечерний жар накаленных солнцем каменных домов, и юная женщина на сносях с детской коляской и собакой, было и это стеснение души. В одном из окон девичья рука поспешно задернула занавеску. Это я в давние времена украдкой высматривала на улице Игаля – нового ученика рава Залмана. Игаль женился не на мне, а на дочке рава Залмана – гордячке Дворе. Двора ходит королевой и громко смеется. А ко мне сватается подручный моего отца селедочник Сеня. Сейчас он овцой смотрит, а потом начнет права качать, выказывать недовольство по поводу отсутствия душевной причастности. Это мы уже проходили в последующей жизни. Для чего эта цепочка перевоплощений?

В кабале говорится о переселении душ. Чтобы душа могла вернуться к вечному источнику, она должна реализовать все свои задатки. Если этого не происходит в течение одной жизни, приходится начинать сначала в другом теле, и так до тех пор, пока не будет выполнена заложенная изначально программа. Несколько раз я появлялась на свет в разных обличьях и всегда с одним и тем же вопросом: зачем? Зачем Бог наделил конечного человека представлением бесконечности? Отсюда желание увидеть в партнере свет Божественного разума. Может, грех требовать от людей непосильного напряжения, может, любовь – в снисхождении к слабостям ближнего? Но ведь в другом мы ищем себя. Можно ли идти с человеком дорогой длинной в жизнь, если он не причастен к твоим заботам и не признает права жены на самостоятельность мысли?

Ушел Игаль, новый ученик рава Залмана. Ушел или ухал. Я провожала его в другой город, другую страну, провожала навсегда. Поезд увез его, я долго смотрела вслед, пока не исчез из виду последний вагон. Или это он остался на перроне, а я уехала с вечной тоской о нем?.. Мы потерялись. Мы больше не виделись. Где это было? Пел ли Игаль в синагоге или Игорь играл на скрипке в студенческом клубе? Нужно было отвести глаза, заткнуть уши. Я так и сделала, ушла пораньше с того студенческого вечера.

– Вы одна? – спросил на следующем вечере Игорь-Игаль, – даже не верится. И я могу вас пригласить танцевать?

– Почему не верится?

– А вы сами не понимаете?

– Нет.

– Потому, что вы не такая, как другие, все время о чем-то думаете... Я давно смотрю на вас. Не замечали?

– Нет.

– Странно.

Игорь провожает меня домой. Мы едем в трамвае. Нет, идем пешком, и я прошу чуда – чтобы эта дорога никогда не кончилась.

В следующий раз мы сидим рядом в театре. Чувствую его горячее плечо и боюсь пошевелиться, вдруг отодвинется. Игорь тоже замер. То был единственный в жизни миг абсолютной близости с мужчиной – девятнадцатилетним мальчиком.

У порога моего дома он простился и ушел. Взглянул бы Всевышний на то место, где мы только что стояли, у нас было бы много детей и большой дом.

Что же случилось тогда? Или нам негде было жить, или не было у меня приданого? И то, и другое. И еще, Игорь-Игаль хотел учиться. Никто больше не говорил мне с восхищением: тебе идут узкие юбки, ты самая красивая и самая умная. Это он был самый талантливый и самый красивый, много знал и мало говорил. Можно ли описать красоту, его силу и мое бессилие?

С тех пор прошло много лет, жизнь прошла, много жизней, а я все тоскую, ищу его... Он хотел учиться – я стала учиться; словно бегу следом и не могу догнать.

Ах, да, подручный моего отца, селедочник Сеня, мне его сватали до того, как приехал к раву Залману его новый ученик Игаль. Я не совсем дура – понимала: местечковой девочке без приданого не на кого больше рассчитывать. Но если бы я вышла замуж за Сеню – не осталось бы и мечты. И до знакомства с Игорем мне прочили в мужья сонного неповоротливого Зяму из хорошей порядочной семьи; с Зямой тоже не было чувства дороги, хоть и был он сложен как Апполон.

На каждом месте земли – своя аура, особый энергетический потенциал. На улице Меа Шарим вспомнила так и не случившееся со мной счастье. А на озере Байкал в России без разницы: есть счастье, нет счастья. Там – нирвана. Далекие размытые контуры берегов, небо отражается в воде – не видно, где кончается вода и начинается небо. Все едино: вода, воздух, земля. Ты перед лицом "великого безмолвия" растворяешься в небытии. Именно в тех краях – центр российского буддизма.

В Хевроне, первой столице Израиля, в пещере Махпела, наоборот, попадаешь, словно пылинка, в мощный энергетический столб, соединяющий землю со светом Предвечного. Стоишь на месте захоронения тех, с кого начинались жизнь и духовное просветление: Адам-Ева, Авраам-Сарра, Иааков-Лея... Авраам первым после потопа постиг единое начало мира. Призыв Всевышнего к избраннику своему до сих пор актуален: "Уходи из страны твоей, с родины твоей, из дома отца твоего – в землю, которую я укажу тебе". Наверное, не случайно именно эту пещеру – проход в сущностный мир – купил Авраам.

Души тех, кто когда-то пытался понять тайну единения небесного и земного, тоже здесь: ученые, художники, философы... Много среди них было евреев, ведь любовь к познанию – любовь к Творцу. Альберт Эйнштейн, сопоставивший, казалось бы, несоизмеримые категории пространства и времени, говорил: "Чем больше я постигаю мир, тем отчетливее вижу перст Всевышнего".

Мысли и чувства у пещеры Махпела концентрируются до такой степени, что через час устаешь, как после долгой работы. Здесь молятся евреи со всех концов земли на всех языках мира. У гробницы Сарры – только женщины, я тоже здесь. Закрываю лицо руками и слышу смех праматери, когда ей сказали, что у нее родится сын. В этом смехе – боль исстрадавшегося человека, робкая надежда на чудо, желание поверить и страх обмана. Женщине легче понять женщину.

– Услышь меня! – кричу я сквозь тысячелетия. – Помоги! Явись во сне дочери моей, скажи ей, что жив человек причастностью к своему народу. Ей ведь неуютно там, ходит к экстрасенсам, читает гороскопы. Невдомек, что не властны созвездия над судьбами евреев. Страх оказаться без работы и скитаться по съемным углам закрыл не одной ей свет откровения. Не могу я жить без детей и не могу уехать отсюда. Знать бы слова, обращающие душу к поискам Создателя, – все дороги привели б евреев на землю нашу. Господи! Открой им близость Твою. Если дочка не едет, отпустила бы внучку – дай капельку мазаля!*

Плач и просьбы о помощи на всех языках звучат одинаково. "Заступись! – молит женщина на иврите. – Заступись за детей своих!" Казалось, женщина долго бежала – и вот, наконец, схватившись за решетчатые двери гробницы, может все рассказать, пожаловаться: "Сарра! Ты вот рядом, все видишь. Что будет с нами, если выведут отсюда наших солдат? Арабов видимо-невидимо, и земли у них без края. У нас же узкая полоска, даже те места, с которых мы начинались, принадлежат арабам". "Не допусти!" – кричала и била ладонью по железному засову женщина. Так кричала и плакала моя бабушка, прося Всевышнего о справедливости.

– Сарра! – присоединилась я к стенаниям поселенки Хеврона. – Если уйдут наши войска, все уже и уже будет становиться дорога сюда для детей твоих. Место это, где Авраам похоронил тебя, должно принадлежать законным наследникам. Ведь и Иааков откупил у Эйсава его долю в пещере за золото и серебро. Почему наше правительство не видит очевидного чуда Шестидневной войны? Тогда арабы бежали из Хеврона, боялись справедливого возмездия за погромы, резню в еврейской общине. Их вернули со словами: "Вы братья наши!" Почему нами правят слепые?! Может, Бог испытывает нас, может, собравшиеся здесь после долгого рассеяния, еще не изжили сиротского сознания, не прониклись святостью своей земли? Сарра! Умоли Всевышнего послать просветление обглоданным галутным душам!

Возвращаюсь в Иерусалим в автобусе с зарешеченными окнами и непробиваемыми стеклами – от камней и пуль арабов. В предзакатном розовом небе – одно-единственное облако. Не то ли это облако, которое спустилось туманным столбом и указывало праотцам путь из египетского рабства в землю эту? Не можем мы отказаться от своего предназначения. И пока Моше держал поднятыми к небу руки, мы побеждали...

 

 

 

 

 

 


 

 

 

 

 

 

СОДЕРЖАНИЕ

 

Моя подруга Хана . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .               5

Не понимаю . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .   81

Русский еврей Боря . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .          173

Дорога длиной в жизнь . . . . . . . . . . . . . . . . . .         197

Тогда я только начиналась . . . . . . . . . . . . . . .         213

Вне времени и места . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .          239

Экзотика . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .            301

Борщ для тоскующего оле. . . . . . . . . . . . . . . .        321

 



* Нет.

* Тихо!

* Сваха.

* Как дела?

** Все в порядке!

* Уборка помещений.

* Институт национального страхования, выплачивающий пособие безработным.

* Мой господин! (ивр.)

* Министерство абсорбции.

* Раввинат.

* Я думаю.

* Где.

** Туалет.

*** Ой-ой-ой!

* Сколько остановок до университета?

** Откуда ты?

* Как тебя зовут?

** Охранник, который проверяет, нет ли в сумках взрывчатки.

* Религиозная женщина.

** Ветер из пустыни.

* Да.

** Мои родители из Белоруссии.

* Слава Богу.

* Счастья.