В ПОИСКАХ БОЧКИ ДИОГЕНА
 


 

 

 

Лина Матвеевна восхищалась людьми, умеющими в два счета договориться с продавцом на предмет дефицита, поладить с кассиром «Аэрофлота» и купить билет на самолет за день до вылета, И с начальством у них, как правило, нет проблем. Только заикнутся, что нужно денек-другой не придти на работу, — пожалуйста.

Для нее это была безнадежная затея, потому как не умела просить. Вот и сейчас, пришла на почту и протягивает в окошко немолодой крашеной блондинке паспорт: потеря­ла, говорит, извещение на посылку, посмотрите, пожа­луйста, в вашей картотеке посылочных квитанций мою фамилию. А та ей в ответ: «Не обязана я вам ничего смотреть, давайте извещение».

— Но я его потеряла.

— А я при чем, — раздраженно ответила женщина в линялом черном халате; закатанные по локоть рукава обнажали её немолодые, жилистые руки.

— Как же теперь быть?— нетерпеливо спросила Лина Матвеевна.

— Идите в свое отделение связи, пусть вам выпишут новый квиток, — скороговоркой проговорила блондинка и протянула руку за извещением следующего очередника.

— Так ведь не успею, вы в семь часов кончаете работу, — продолжала топтаться перед окошком Лина Матвеевна. И не дождавшись ответа, отправилась в свое отделение связи. Через сорок минут, долго не было автобуса, она подошла к закрытой двери и прочитала, что по четвергам почтовое отделение работает до 15.00. Снова вернулась за посылкой и пытается убедить работницу почты перебрать несколько извещений; ведь это проще, чем ехать в другое почтовое отделение, тем более там закрыто.

— Некогда мне с вами заниматься, — дернулась работница, — у меня народ. Надрываешься тут за сто рублей с утра до вечера. Потаскали бы ящики на моем месте.

— Давайте я сама посмотрю. А то в посылке яблоки, сгниют, пока получишь.

— Вот еще, так я вам и доверила свои дела.

Терпеливо дожидающаяся очередь безмолвствует. Ли­на Матвеевна досадует, что потеряла время. Теперь неизвестно, когда удастся выкроить вечер, и яблоки испортятся. Вчера из Тбилиси позвонили: месяц прошел, как выслали посылку.

— Жалобу на вас напишу, — бессильная изменить ситуацию, говорит просительница.

— Пиши, пиши, старая дура.

Дать бы себе волю и отхлестать эту стерву по морде, так ведь заберут в милицию или в психушку отправят. От сдерживаемого гнева вконец портится настроение, хо­чется убежать, спрятаться и плакать навзрыд. Она ведь, и в самом деле, никчемная старая дура. Жалобу, конечно, писать не будет, это скучно, да и времени жалко. Другая бы подошла к окошку, протянула бы шоколадку и сладким голосом пропела: «Милая девушка, вы меня премного обяжете, если возьмете на себя труд...» и так далее, язык что ли отвалится эдак попросить. Но Лина Матвеевна не умеет просить. Все свои беды она объясняет неумением сориентироваться в ситуации. Спиноза зарабатывал тем, что шлифовал стекла, а по ночам писал философские трактаты. Вот и ей бы так: днем сидеть в послушных начальству советских служащих, а ночью писать о свободе воли. Так нет же, сделала философию своей профессией.

 «Волен ли человек выбирать свою судьбу или судьба выбирает нас?» — эта проблема встала перед Линой Матвеевной, когда ей было двенадцать лет. Она пасла козу на холмистом, поросшем мать-и-мачехой берегу реки. По реке ползли серые баржи с нефтью, накрапывал холодный дождь. Длинноногая, конопатая девочка-подро­сток, накрывшись куском старого брезента, смотрит на деревню, в которой всего лишь одна улица. Улица кончается рекой, а начинается — засеянным горохом полем.

Лина жила здесь с мамой, бабушкой и братом. Они приехали в Москву из эвакуации в 52-ом году, тогда евреев на работу не брали, и Линина мама устроилась сюда, в далекий пригород, инженером на строящуюся электростанцию. Пока дома для служащих не построили, они жили в избе Серафимы Марковны — тихой, со всеми соглашающейся женщины.

С высокого берега реки просматривается каждый дом с сараями, огородами; у кого картошка уже окучена, у кого только взошла. Как на ладони видна разоренная церковь и кладбище с покосившимися крестами могил. Лина ищет взглядом могилу у самого края кладбища, представляет себе смущенно улыбающегося мальчика на вделанной в свежеокрашенный крест фотографии: «Ваня Роднянский» и даты жизни, из коих следует, что было ему всего восемнадцать лет. Серафима Марковна говорила, что фотография школьная, другой не было. Хозяйка избы рассказывала Лине про Ваню:

— Были у нас в деревне два пацана, на медали школу пооканчивали. Упорные. Школа, сама знаешь, не близко, четыре километра туда и столько же обратно. Ладно погода хорошая, а если дожди, снег, пурга; недолго и с дороги сбиться. Так вот, после школы пацаны эти поехали в Москву, в самый главный институт учиться, забыла как называется.

— Университет, — подсказала Лина.

— Он самый, — согласилась Серафима Марковна.

— На Ленинских горах.

— Вот, вот. Дети там не чета нашим деревенским. Всё им легко давалось, и жили они при родителях, а наши — в общежитии. Ваня упорный был, что ни надумает, сделает. Другой, Васька, тоже знал свое дело, только был он поуступчивее, хитрый; при случае и слукавить мог. Прельстились они городскими вертихвостками, небось, еще покрасивше повыбирали. Те смеются над ними: и говорят, дескать, не так, и одеваются не так, и книжки не те читают. Ваня отошел от всех, все один да один. Это уж потом Васька рассказывал. Сначала-то они вместе были, не чужие, чай, — из одной деревни. Только потом Васька женился, повариху себе нашел и зажил припеваючи. А Ваня один остался. Бывало, праздник, не праздник, все сидел в общежитии за своими книжками. Под Новый год не вытерпел, признался своей зазнобе, замуж позвал. Та подняла его насмех. Прости ей Господи, горя не знала. Все Новый год ушли справлять, а он один в комнате остался. Напился и выбросился из окна общежития на двенад­цатом этаже. Родителям телеграмма пришла. Убивались как! Раньше все им завидовали — сын умный, непьющий, далеко пойдет... Похоронили здесь, у церкви. Вся деревня деньги собирала, чтоб гроб привезти. — Серафима Марковна помолчала, поправила платок и снова за­говорила: — А Васька как закончил учение, выше стал учиться, жену свою повариху бросил, не посмотрел, что двое детей. Говорят, новая жена ученая и родители у неё по ученой части. Повариха тоже не в обиде, деньги от него большие получает, на лето ребятишек в деревню Васькиной матери отправляет. Вот и реши, — задумалась хозяйка, — кто из них правее. Ваня-то горе одно после себя оставил.

Приглядывая за козой, как бы не спустилась к реке — к берегу волной прибивает мазут, влезет в эту грязь, потом не отмоешь, — Лина думала о том, что каждый поступает как может. Про себя знала, что жить, как Васька, не смогла бы. «Но Ваня-то горе одно после себя оставил», — в который раз вспоминались слова Серафимы Марковны. Лина почему-то чувствовала себя виноватой перед умершим мальчиком и его мамой — растерянной женщиной в старой телогрейке, всегдашнем черном платке и беспомощно вопрошающими глазами. И еще Лина гнала от себя обрекающую ее на одиночество мысль, что умер ее суженый.

Перед домом Серафимы Марковны на бревне, отполированном солнцем, дождями и задами женщин на посиделках, с утра сидит старик. Серафима Марковна говорила, что ему сто лет. Сидит неподвижно, словно неживой, и всегда в одной и той же позе: палка подпирает лежащую на сложенных ладонях голову. Он, наверное, думает, что скоро умрет, и не хочет умирать. Лина избегала его взгляда, было жутко; не втянул бы он в свою старость. Так боятся смотреть в только что вырытую могилу.

Серафима Марковна, замотавшись между печкой, огородом и колодцем, присаживалась к старику перевести дух, и Лине чудился их немногословный разговор; дед на все отвечал так же, как и их хозяйка: «Ну и ладно», «Ну и хорошо». А на самом деле и не ладно, и не хорошо.

— На все воля Божья, — наставляла Лину Серафима Марковна, — нужно нести крест свой, роптать грех, а самый большой грех — насильственно лишать себя жизни, свою волю ставить выше воли Господней.

Так говорила Серафима Марковна, а Линина бабушка - Хая Фишелевна, словно, состязалась с Богом, она кричала о справедливости не там — в царстве не от мира сего, а здесь — на земле.

— Ты читай, читай, — говорила она Лине, — учись, евреи — народ Книги. «Премудрость, Слово было в начале», — словно вглядываясь во что-то невидимое, но самое сокровенное, говорила бабушка, и на мгновенье забывала свою вечные хлопоты по хозяйству. Читать по-русски она не умела, когда-то в местечке выученное на иврите Святое Писание знала по памяти.

— Ты учись, — повторяла бабушка, — у меня есть несколько золотых монет, это большие деньги, я тебе их отдам, чтобы ты училась. Я все сама сделаю — и она стирала латаное-перелатаное белье, рвала и сушила траву для козы, варила картошку. Поспешность сменялась отрешенностью: бабушка словно цепенела, сгорбившись, сидела на сундуке, устремив взгляд серо-голубых глаз в никуда.

Приземистые домики деревни Лине виделись такой же принадлежностью земли как кусты смородины, грядки с огурцами, жёлтые кувшинки в воде залива. И жизнь людей не отделялась от земли; морозы сковывали землю – люди замирали в своих быстро стынущих избах; весной земля оттаивала и люди, словно, просыпались – вскапывали огород, месили глину. Лине часто казалось, что жизнь, которая ее окружает, не настоящая, будет еще другая — главная; знать бы только, что нужно делать, чтобы прорваться к этой главной жизни.

Сменив несколько увлечений, Лина вырулила на философию; представление идеальных конструкций бытия спасало от тоски обыденности. Окончив философский факультет, она узнала слова, которыми обозначается часто неосознанный выбор человеком самого себя. Мы, будто, следуем за указывающей путь, летящей стрелой. Это и есть свобода. Вопросы нравственной свободы и необходимости не за гранью реальности, это действительность, с которой трудно совладать. Случается, человек, будучи не в силах справиться с обстоятельствами, кончает самоубийством или помешательством. А если уступишь, пойдёшь на компромисс - потеряешь самого себя. «Господи! Помоги моему неверию», — извечная молитва, чтобы даровал Бог силы подняться над непосильной судьбой. Гегель говорил, что религия — это предчувствие философии, а философия — осознание религии, обе ищут, хотя и разными путями, Бога.

Поиски Бога — над жизнью, а в действительности Лина металась в поисках заработка, разделяя судьбу матерей-одиночек. Вышла замуж, развелась, когда дочке и года не было. Впрочем, по статистике, спустя двадцать лет после войны одиноких матерей было не меньше, чем в годы войны.

— Евреи хитрые, — говорит соседка по квартире, куда Лина переехала с дочкой после развода с мужем, — не хотят работать. За столом сидеть и писать легко, а ты попробуй, как я, побегай вокруг котла.

 Соседка Галя Аниканова работает оператором в котельной. Работа сменная. Уходя в ночную смену, особенно в первые дни, когда еще были мало знакомы, Галя долго мешкала, подозрительно вглядывалась в Лину, ведь она оставалась с ее мужем. Уйдет, через полчаса вернется, будто забыла что. Однажды, даже ночью прибежала. Тревога оказалась напрасной, все спали на своих местах. Успокоилась Аниканова быстро, Лина не составляла конкуренции, потому как, была «с приветом»: явилась с дочкой в одной руке и детским горшком в другой. Долго отскребала ножом самодельный, много раз крашенный кухонный стол, оставленный предыдущими хозяевами, и спала на разбитом, тоже оставленном ими диване. «Ну кто позарится на такую». В залог будущей дружбы Аниканова подарила ей своё старое пальто: «На, носи, оно, конечно, не новое, но твоё еще хуже».

У Аникановых были основания зачислить новую соседку в низший разряд людей хотя бы потому, что, по их представлениям, у неё ничего не было, у них же — все: огромный, набитый продуктами холодильник, ковер во всю стену; сейчас копят деньги на импортную мебель. Галя давно о ней мечтала. Еще был дачный участок. Правда, пока строящаяся дача принадлежит свекрови, но наследник — сын Аникановых, девятилетний Алеша. У сестры Галиного мужа детей не было, и Галя надеялась, что не будет.

— Но иметь двоюродного брата или сестру для Алеши большее приобретение, чем быть единственным наследником дачи, — говорила ей Лина.

— Ты ничего не понимаешь, — злилась Аниканова, она даже страшилась мысли, что у Алеши могут быть конкуренты.

Муж Аникановой, или, как она его называла, «мой дурак», работал на складе запчастей большого завода. Молчаливый, медлительный и такой же огромный, как жена, он вечерами сидел у телевизора, а когда передавали футбол или хоккей, его невозможно было сдвинуть с места даже предложением сходить за ящиком пива.

— С ним скучно, — жаловалась Галя на мужа. — Нет чтобы после обеда обнять, поцеловать, так он, дурак, сразу бежит на кухню посуду мыть, но деньги в дом носит. А ты как можешь так жить? — Не раз спрашивала она Лину. — У тебя же ничего нет, а я не могу так. Если увижу, кто в чем одет, а у меня нет, так обидно станет, ну прямо не могу. Почему у других есть, а у меня нет? Пока не куплю, не успокоюсь. Вообще-то ты странная, и на работу тебя не берут.

Как Гале объяснить, что устроиться на работу трудно. «Слишком много у тебя недостатков», — сказал однажды Лине однокурсник, пытавшийся помочь с работой. Он был прав: еврейка — раз, не член партии — два, женщина — три. Ни от одного из этих недостатков не избавиться.

Печать своей национальной принадлежности Лина несла с начала жизни. В эвакуации под Красноярском дети кричали: «Жиды! Жиды пархатые, Христа замучили». Дети толкали, били, выщипывали из шубы мех. Тогда была главная забота — не показать, что боишься. Если повалят — быстрей встать, ударят — дать сдачи, хоть и рискуешь быть избитой и вывалянной в грязи. Дома не жаловалась, понимала - евреем быть стыдно. Бабушке и маме тоже станет стыдно. Ведь они в этом не виноваты, – какие есть. Что такое «замучили Христа» Лина тогда не знала, но понимала, что относится это ко всем евреям и к ней тоже. Отречься от своей национальности; не раз советовали, — ну что стоит, всего лишь поменять паспорт за десятку; она не могла. И в партию не вступала. Очень уж унизителен был расклад: вступишь — работу получишь. В противном случае — кукиш. Знала, на что шла. Впрочем, не выбирала, поступала как могла. Вот и ходила с протянутой рукой, просила Христа ради работу.

Случилась удача. Взяли на несколько месяцев в НИИ культуры, в отдел социологии, пока их младший научный сотрудник была в декретном отпуске. Нужно было срочно писать отчет о проводившемся в течение нескольких лет социологическом исследовании культуры села.

— Линочка, — бил себя в грудь заведующий отделом Балакин Сергей Владимирович, — сколько себя помню, не видел, чтобы женщина так работала. Вы выносливы, как лошадь, и как ловко всё у вас получается.

Лина старалась, она тем более старалась, что увидела в Сергее Владимировиче чуть ли не мученика за правое дело. Уж он-то знает, как поднимать культуру села, вот только директриса не даст ему развернуться.

 — Молочница, доярка, — ругал директрису Сергей Владимирович, — окончила Высшую партийную школу и, пожалуйста, извольте на руководящую должность. Мы, Линочка, покажем, кто тут чего стоит. Я стену прошибу, но добьюсь, чтобы отделу дали еще одну ставку. Вы же понимаете, как я в вас заинтересован.

 Директриса вовсе не собиралась потрафлять своему противнику. Вышла из декретного отпуска сотрудница, и Лину уволили.

— Линочка, не расстраивайтесь, я этого дела так не оставлю, заверял Балакин, — вы мне верите?

— Конечно, — кивнула Лина.

— Вот и прекрасно. А теперь вперед! Сделайте по нашим анкетам анализ содержания труда клубного работника на селе, и, будьте уверены, все будет о'кей. Тогда уж эта молочница не отвертится. Я пойду в министерство, вас возьмут в штат, а за эту работу вы получите помимо всего прочего не менее пятисот рублей.

Очень нужны были деньги, и Лина два с половиной месяца с утра до поздней ночи обсчитывала анкеты. Балакин снова обманул — не заплатил. Сказал, что директриса не подписала счет.

 «Вы не первая и не последняя, — сочувствовал Лине молодой сотрудник отдела Костя. — В прошлом году наш зав уговорил аспирантов университета сделать за него работу, тоже обещал уплатить и, конечно, облажал. Они, как и вы, сначала верили каждому его слову, а дело кончилось тем, что подстерегли эти молодцы его в темном переулке и восстановили справедливость с глазу на глаз. Наш импозантный, похожий на киноактера с амплуа героя-любовника шеф смотрелся побитым псом". — Костя торжествовал: ему, мальчику из многодетной семьи, все давалось с трудом, вот и сейчас рядом с добротным ватиновым пальто Сергея Владимировича висит на вешалке в отделе его заношенная до ветхости курточка.

Бедность — это страх, что завтра не будет даже того, что есть сегодня. Если в доме оказывалось яблоко, Лина берегла его для дочки, для дочки была и кастрюлька с куриным супом. Случалось, суп прокисал без холодильника, Лина кипятила его, добавив щепотку соды, и вкус восстанавливался.

— А ты? — спрашивала Оленька. — Почему ты не ешь?

— Я уже ела, пока ты была в саду, и вообще я сыта.

Кто-то из философов сказал, что нужно жить так, как будто ты живешь последний день, — думать о вечности. Но если у тебя нет даже минимальных средств к существованию, приходится суетиться.

Через несколько месяцев Лина снова пошла в тот же НИИ. Там произошли большие перемены: ушла директриса. О том, что ее уволят, говорили всегда. Каждый год приходила комиссия для разбирательства огромного количества жалоб на развал работы, но директриса, как ни в чем не бывало, оставалась на месте. И вообще в институте ничего не менялось, кроме того, что рябой, с тяжелой поступью пещерного человека личный шофер директрисы поступил в вечерний Плехановский институт и стал парторгом.

 Последний раз комиссия из министерства пришла по поводу анонимки, — директриса, якобы, покрывала свою подругу, много лет занимающуюся плагиатом. Подруга, будучи заведующей одного из отделов, научные тексты подчиненных выдавала за свои. При этом не сомневалась: в ситуации выбора - она или слишком принципиальные сотрудники, — администрация будет на ее стороне. Дело это замяли. Когда все уже потеряли надежду, и перестали ждать смену власти, директриса вдруг уволилась, — ушла на повышение.

 Сергей Владимирович Балакин ожил. «Вот видите!» — Многозначительно говорил он, и получалось, - чуть ли не он был причиной избавления. Сергей Владимирович повеселел, ходил по институту легкой танцующей походкой, громко разговаривал, хлопал по плечу людей, с которыми вовсе не был запанибрата, и демонстративно запросто входил в кабинет нового директора. Они вместе обедали в институтской столовой, и Сергей Владимирович то и дело повторял присмиревшим коллегам: «Мы с Евгением Викторовичем халтуры не потерпим». Однако Балакин вылетел из института после первого же отчета; рассказывали, - директор так на него кричал, что было слышно на всех трех этажах. Единственный человек, кто ему сочувствовал, — восемнадцатилетняя секретарша с высокой грудью и чувственными губами. Но и та быстро сменила свои привязанности: любимый Сергеем Владимировичем бразильский кофе, который она носила ему в термосе, теперь пьет другой начальник отдела.

Не прошло и месяца, как Сергей Владимирович торжествовал победу: его взяли на работу в Госплан, и недавно он выступал по телевизору, рассуждал о массовой культуре.

Новый директор НИИ культуры оказался умным, деятельным человеком. Сухощавый, внимательно вглядывающийся в собеседника, он энергично ходил по огромному, устланному ковром кабинету со сводчатыми потолками — институт располагался в старинном особняке — и, казалось, рвался в бой. За полгода своей работы он уволил половину сотрудников за безынициативность.

Лина сидела перед Евгением Викторовичем и рассказывала о своих научных планах. Тот кивал, соглашался, время от времени вскакивал и стремительно шагал от окна к двери.

— Где же ваши документы? Анкета?

— Принесу, если возьмете на работу.

— С анкеты нужно начинать. Ну ладно, все, что вы говорили, замечательно, но это ваш план работы на год. Институт разработал план на пятилетку. Возьмите его в отделе перспективных исследований и, будьте любезны, впишитесь в него со своей темой. Я хочу сказать, принесите мне план вашей работы на пять лет. Не сомневаюсь в успехе. То, о чем вы сейчас говорили, нам подходит. Если бы все мои сотрудники так творчески подходили к делу.

— Вы родственница директору? — спросила хорошенькая, с ямочкой на подбородке девушка в отделе перспективных исследований, доставая из сейфа папку. — Нет? Странно, — девушка застенчиво улыбнулась, — у нас даже не все сотрудники ознакомлены с этой разработкой, а вам на дом дает, — она с любопытством посмотрела на Лину, желая понять, чем та расположила свирепого самодержца.

Снова Лина сидела днями и ночами, писала индивидуальный план на пятилетку. Писала подробно, развернуто, ведь директор сделал ее соучастницей своих наполеоновских прожектов.

— Прекрасно! Сдаюсь! — Поднял руки Евгений Викторович, листая через три недели Линины записи. - Сдаюсь на милость женщины! — Вы совершенно правы, нужно рассматривать человека не только как объект, пассивного потребителя культуры, нужно учитывать специфику индивидуального сознания. Вот этим и займётесь. Документы принесли? Очень хорошо!

Раздался телефонный звонок.

— Слушаю вас! — нетерпеливо выкрикнул в трубку Евгений Викторович, и вдруг неожиданно заговорил голосом очень зависимого человека. — Да, Константин Гаврилович... Хорошо, Константин Гаврилович... Будет сделано, Константин Гаврилович...

— Извините, меня вызывают в министерство, — проговорил директор, — приходите завтра. — И тут же стал поспешно что-то искать на столе, в папках, ящиках стола. Не находил, нервничал, снова выдвигал и со стуком задвигал ящики.

На следующий день секретарша в приемной директора вернула Лине документы.

— В чем дело?!

— Вас не берут, — смешалась высокая, кутающаяся в шерстяной шали седая женщина со старинными серебряными браслетами на худых запястьях.

— Почему?

— Не знаю, — секретарша нервно заминала двумя пальцами окурок в пепельнице.

— Я бы хотела видеть директора.

— Его нет.

— Я подожду, или приду попозже.

— Не приходите, его не будет.

— Что же все-таки случилось? Мы договорились…

— Дело в том, — женщина зябко передернула плечами, посмотрела на Лину и поспешно отвела взгляд, — дело в том, что у вас, ну как бы это сказать, сложная анкета. Его, — она указала кивком на дверь директорского кабинета, — недавно вызвали в райком, обвинили, что уволил несколько членов партии, а взял беспартий­ных. Тем более..., вы же понимаете.

— Что понимаю?

— Вы же понимаете, …пятый пункт.

Лина согласилась. За что истязать человека, пережившего, наверное, не одну смену директоров, научившегося молчать, но не утратившего дар сопереживания.

Несколько ступенек крыльца... тротуар. А дальше? Куда идти дальше? Порывами налетает ветер, выдувает из луж холодные брызги и загоняет в углы последние, почер­невшие от дождя листья. Темнеет. Пробежали школьники с ранцами и почему-то стали оглядываться. Хорошо в Америке: там, говорят, на некоторых заведениях надпись: «Вход только для белых».

Столько времени и сил потрачено зря. Пока писала этот план, хоть какие-то деньги можно было заработать. Давно не плачено за квартиру, и башмаки не на что в ремонт отнести. В кармане гривенник, а дома всего лишь пшено и немного картошки. Вечером возьму у Аникановой трешку и вымою за неё полы в местах общего пользования, сейчас её очередь.

Почему я, как последний раб, завишу от ситуации? А где же свобода воли? Но что такое «свобода»? Блуждание по знакомым улицам, где всё: витрины магазина «Подарки», ресторан «Минск» из серого бетона, газетный киоск — ассоциируется с устоявшимся ощущением безнадежности. Безнадёжность, как удав, хватает за горло.

Лина медленно идет вдоль монументальных, облицованных гранитом зданий по улице Горького. Кажется, вовсе не идет, а машинально передвигает ноги, на самом деле стоит на месте. Наверное, это ощущение неподвижности оттого, что некуда и незачем спешить. Ничего не изменится, пойдет ли она вперед или назад, направо или налево. Сворачивает на Патриаршие пруды. Там холодно и темно. Голые черные деревья, как призраки, а посреди сквера — темное мертвое озеро. Вокруг ни души. Завтрашний день будет такой же, как сегодняшний, и послезавтра ждать нечего.

Неоновые фонари на столбах выхватывают из темноты мокрую гальку, раскачивающуюся на ветру ветку, чугунные переплетения низкой, у самой земли, ограды. Призрачность бытия.

Из-за поворота аллеи вышел молодой папа, яростно тряся коляску. Там плакал новорожденный. Только у новорожденных бывает такой надрывающий душу плач. Плач вместе с криком. Лине почудилось, будто младенец услышал ее отчаяние и заплакал громче — испугался.

— Ну, что ты? Что с тобой? — склонился над ним папа, — кто обидел нашего маленького? — И столько тепла, покоя было в его голосе, что ребенок замолчал, и Лине стало легче.

В следующий раз, чтобы не терять времени, начну с анкетных данных, - решила она.

— Жидов беспартийных берете? — Нарочито лихо открыв дверь, спросила Лина у заведующего философским отделом энциклопедического издательства.

Заведующий отделом, судя по внешности, характерному извиву рта и большому семитскому носу, был евреем. В первую секунду он растерялся, но уже в следующую хохотал, упав в кресло: «Ну конечно, нет», — и жестом пригласил в кресло напротив.

— Может быть, знаете, где берут?

— Не знаю, к сожалению.

— Нет, так нет, — Лина уже было вышла за дверь, но услышала вдогонку извиняющийся голос:

— Подождите минуточку, присядьте, что ж так сразу уходите? Я вам чаю принесу. Посидите.

— Не хочу чаю.

— Как бы вам объяснить, — страдающий астматической одышкой человек пенсионного возраста мучительно подбирал слова. — Я бы взял, конечно, у нас есть ставка, так ведь скажут, Левин сам пристроился и своих берет. Я тоже долго слонялся без работы, несколько лет сидел на содержании жены. Не знаю, где можно найти хоть какой заработок, и посоветовать ничего не могу.

Шагая по улице, Лина думала, что стала жестким эгоцентриком, ей бы посочувствовать этому рыхлому астматику, войти в его положение; даже когда он улыбался, глаза были больные, затравленные. Он тоже раб. Поспешно соображая, куда бы еще сегодня направиться в поисках работы, она задвинула этого Левина в дальнюю память, откуда он, может быть, за ненадобностью и не выплывет никогда.

 Свобода воли — миф. У человека нет выбора. Следующим местом, где Лина предложила свои услуги, был научный центр художественной самодеятельности. Там она могла очень даже сгодиться, ведь ее дипломная работа, где рассматривался процесс мышления как на бессознательном — эмоциональном уровне, так и на уровне волевых, осознанных моментов, имела непосредственное отношение к художественному творчеству.

— Жидов берете? — спросила Лина у сидящего за тяжелым дубовым столом респектабельного молодого человека.

— Разумеется, — ответил тот и густо покраснел.

Конечно, не взяли. Впрочем, Лина и не надеялась. «Стоит ли отчаиваться, - уговаривала она себя по дороге домой. - В инквизицию жгли, в 37-м расстреливали, а сейчас всего лишь не берут на работу». Продуманный профессиональный разговор по поводу мотивов художественной самодеятельности не состоялся. Теперь было ощущение расслабленности, бессилия — фонтан растекся лужей. Угнетало сознание того, что живёт не своей жизнью. Сдалась ей эта художественная самодеятельность, но не предлагать же себя в качестве исследователя становления нравственных идей в мировых религиях. В институте атеизма прошла бы такая тема, естественно, в плане критики. Но атеист не может заниматься религией, так же человек, лишённый вкусовых ощущений, не может дегустировать вина. Никто из русских философов за последние десятилетия не усомнился в материализме. Правда, был один чудак на кафедре философии в университете, он входил в аудиторию и, перед тем как начать лекцию, долго молчал. Потом в раздумье, словно беседуя наедине с собой, говорил: «Не понимаю, Бога нет, а атеизм есть. Разве может существовать наука о том, чего нет».

Если человек создан по образу и подобию Бога, значит, мы стремимся стать соучастниками Творения. Искусство, наука — способ осмысления жизни. Отсюда можно вычленить и потребность в духовной культуре. Однако и эту тему не утвердили бы ни в одном НИИ.

Домой возвращаться не хотелось, — дочка сразу поймет, что пришла ни с чем, и скажет: «Ну вот, все люди как люди, а у тебя всегда хуже всех». Направилась в своё всегдашнее пристанище — Ленинскую библиотеку. Попыталась сосредоточиться над книгами, — не получилось. Трудно читать, писать, когда не знаешь, что тебя ждет завтра, да и не нужна никому твоя писанина. Лина листает журнал «Крокодил», но на этот раз и юмор не спасает. Встретить бы сейчас кого-нибудь, пожаловаться, — и она слоняется по залам библиотеки — ищет знакомых. Как нарочно, — никого.

Лина идет по улице Горького. На центральных улицах вечером особенно остро чувствуешь одиночество. Быстро редеет толпа. У памятника Пушкину бродит согбенная тень, должно быть, поэт, а может, графоман ищет соучастия непревзойденного классика. Как громко стучат каблуки по промерзшему асфальту. Лина старается ступать мягче и снова слышит неприятно резкий звук своих шагов. Сворачивает к дому в Благовещенский переулок.

На открытках старой Москвы при входе в этот переулок стояла церковь Благовещенья, ее снесли. Сейчас здесь павильон для летней продажи овощей. Поздней осенью и зимой павильон заколочен — торговать нечем. Лина поднимает голову, чтобы увидеть небо. Неба нет. Есть узкий черный провал между близко сдвинутыми высокими зданиями. «В нашем окне свет — дочка не спит. Приду попозже и сразу лягу в постель, чтобы ни о чём не разговаривать. Заползти бы сейчас в какую-нибудь щель, спрятаться».

Если по Благовещенскому переулку идти вниз к Садовому кольцу, не разминешься с Уругвайским посольством. Лина вглядывается в милицейскую будку при посольстве. «Дремлет, небось», - думает она о милиционере. Будка пуста. Высокий угрюмый старшина появился, как из-под земли вырос. Они встретились глазами — два потерявшихся в ночи человека. Так, наверное, радуется уцелевший на поле боя солдат даже вражескому оставшемуся в живых солдату.

«Кто-нибудь растолковал бы дочке: невозможность устроиться на работу не вина, а беда, - тоскует Лина. - Взять на себя такой труд можно из любви ко мне. Но если кто и любил меня, так это бабушка. Своей безграничной заботой она приподняла над бытом, дала свободное время, которого у неё никогда не было. Бабушка все ждала чего-то, не для себя ждала, надеялась, хоть мне будет хорошо».

Лина дошла до торжественной в строгой красоте старинных особняков улицы Алексея Толстого и снова вернулась на Патриаршие пруды. Завернулась поплотней в пальто, сжалась и замерла на скамейке. Она ни к чему не была причастной. Ни к подъезжавшей к подъезду дома напротив похоронной машине, откуда медленно, тяжело сходили старые женщины в чёрных платках, ни к доносившимся из окон соседнего подъезда крикам «Горько!». Свадьба и поминки. Рождение и смерть. Смерть и рождение.

Если сидеть, не двигаясь, теплей. Так же, боясь растерять тепло, сидела она ребёнком в холодной кухне во время эвакуации. Бабушка рассказывала о Боге, на­кормившем свой народ манной небесной. Тогда же Лина поверила, что Бог к ней особенно благоволит, будто она свидетель Его воли или Он свидетель ее жизни.

 «Это неправда, что можно исповедаться в грехах и Бог тебя простит. Есть поступки, которые ты сам себе не простишь, будешь мучиться, думать. Была бы возможность что-нибудь изменить, повернуть время вспять, ты бы поступил иначе. Я тогда не знала, что каждый день моей девяностотрехлетней бабушки может стать последним. К бабушкам привыкают, как к домашним туфлям. Бабушка просила молока, а я устала под вечер; и почему обязательно молоко — ешь суп, молоко куплю завтра. Но завтра было уже поздно. Бабушку разбил паралич. Она лежала в постели на спине и оттягивала рукой ворот рубашки. Я знала, что означал этот жест: она хотела, чтобы я ее вымыла перед смертью. Когда несколько дней назад плохо себя почувствовала, попросила: «Вымой меня». Потом раздумала, сказала: «потом», — ей стало легче. Не настолько легче, чтобы найти в себе силы влезть в ванну, но настолько, чтобы понять, - смерть еще не пришла за ней. Стыдно вспомнить, но в тот вечер, когда она просила молока, в доме, кроме супа и залежалой селедки, ничего не было. Бабушка сама виновата, она всегда доедала засохшие старые куски и все привыкли к ее непритязательности.

Всё началось с войны, с эвакуации. Бабушка отдавала свою пайку хлеба нам с братом, а сама ела собранные на помойке очистки. При этом говорила, что хлеб свой она уже съела. Я тоже хотела есть очистки, но очистки мне не давали, я ела бабушкин хлеб. Ела медленно, по крошке, чтобы подольше чувствовать вкус хлеба, но крошка таяла во рту и сглатывалась со слюной. Я не хотела есть чужой хлеб, потом привыкла, все привыкли».

— Ты не думай, — говорила бабушка, — я на своем веку чего только не перепробовала, а когда работала на овощной базе, ела самые лучшие персики и фиги. Тебе и не снились такие.

 Что такое фиги, я не знала, даже представить не могла. По бабушкиным описаниям, у них внутри косточка стучит.

— А вкус персиков ты помнишь? — спрашивала ба­бушка в холодной маленькой кухоньке, в деревушке Шанхай, на правом берегу Енисея, куда мы эвакуировались вместе с оборудованием авиационного завода, где работала мама.

 В непроглядной зимней сибирской ночи возле маленького огонька масляного светильника бабушка рассказывала о жарких песках, караване верблюдов, о проданном в рабство Иосифе Прекрасном. О Б-ге, который научил Моисея вывести евреев из египетского плена. «Расступились волны морские, и прошли евреи по морю, как посуху. Колесницы фараона бросились следом, но сомкнулись волны и затопили войска фараона».

— Фараон немец?

— Нет, это царь, а евреи были его рабами. Бабушка рассказывает, а мы с братом протягиваем руки к железному корыту с быстро остывающими углями, — греемся. Уголь приносила мама с работы в кошёлке, его спешили выгрести из печки, чтобы тепло не уходило в трубу.

Лина слушает и представляет людей, идущих по дну расступившегося моря. Среди них свою бабушку. Бабушка красивая; глаза умные, нос прямой, рот подвижный, выразительный. В какое тряпье её ни ряди, казалась интеллигентной. Русскими буквами писать не умела, зато всю Тору знала наизусть. И говорила бабушка красивым, образным языком. Зачарованная, Лина слушала рассказ, как у одной еврейской женщины в египетском плену родился мальчик. По велению фараона, всех младенцев мужского пола уничтожали, дабы не угрожала царю умноженная сила еврейского народа. Дальше следовали чудеса, как выловила царская дочь корзину с маленьким Моисеем, как испытывал его царь: поставил перед ним чашу с огнем и чашу с золотом; если потянется к золоту, значит, умен, — его нужно опасаться и потому убить; а если выберет огонь — глуп, можно оставить жить. Мальчик потянулся, было к золоту, но Б-г направил его руку к огню.

От бабушки же Лина усвоила десять заповедей, которые вошли в плоть и кровь: «не убий, не укради, не пожелай жены ближнего...» Случалось, бабушка пела: «Выхожу один я на дорогу, сквозь туман кремнистый путь блестит. Ночь тиха, пустыня внемлет Богу, и звезда с звездою говорит». С этой песней, казалось, уходила бабушка по скрипучему снегу в бескрайнюю ночную степь - в неизвестность и одиночество.

— Почему?! — Плакала и рвала на себе волосы бабушка. — Почему я жива, а Пейся сгорел в самолете? — Пейся — бабушкин племянник и мамин младший брат, ему и двадцати не было, когда он погиб на войне.

— Почему умерли мои дети? Почему?! — Била себя по лицу и кричала бабушка свои жалобы.

Мне представлялось, что все евреи в местечке так вопрошали Бога. Я тогда ссорилась с братом — у кого будет жить бабушка, когда станет совсем старой. Каждый отстаивал свое право.

 Когда бабушка стала совсем старой, она жила у меня. Я тогда разводилась с мужем, на душе было пакостно — велика ли радость остаться одной с ребенком.

— Ты не переживай, — говорила бабушка, просительно заглядывая мне в глаза, — у меня есть несколько золотых пятерок, купи себе что-нибудь красивое.

Если я задерживалась в ванной, бабушка стояла под дверью и просила: «Открой, что ты там делаешь? Открой!» Она боялась, вдруг я в положении и специально закрылась в ванной, что-то делаю, чтобы избавиться от ненужного ребенка. Она сама когда-то совершила большой грех — вытравила плод. Они с мужем едва могли прокормить троих детей, четвертый им был не по силам. Бабушка шила телогрейки на продажу, а муж ее, тихий человек невысокого роста, возил в город мешки с мукой. Оттуда возвращался с бакалейным товаром: мылом, солью, сахаром. Торговля была копеечная, и жили соответственно — маленькая хата под соломенной крышей с земляным полом, где единственной мебелью был фанерный ящик для одежды. Уповали на детей, все три мальчика были на редкость умными и красивыми. Несчастья начались с того дня, как бабушка избавилась от беременности. В тот день в местечке заболел парикмахер, спустя неделю умер — оказалось, тиф. Не прошло и месяца, как вымерло половина местечка. Умерли и бабушкины дети. В хате на краю села лежала мертвая женщина, все боялись подходить к ней, боялись заразиться. Пошел бабушкин муж, он сказал: «Похороню ее, и Бог мне воздаст». Заразился и умер. Тогда-то бабушка взяла на воспитание детей своей умершей, тоже от тифа, сестры: мою маму и ее младшего брата Пейсю. Будучи когда-то истово верующей, она больше не справляла религиозных праздников, но в случае грозящей беды, если кто-нибудь заболевал, всегда говорила: «Гот зол унз упитн — Господи сохрани».

Тиф в Жмеринке, рассказывала бабушка, сменился НЭПОМ, наладилась торговля. Не закрывались двери ее бакалейной лавочки, а в русские праздники, на Пасху, она выносила мужикам четверть водки и блюдо с разделанными селедками. Товар в лавке продавался и оптом, и в розницу, в долг и за наличный расчет. Односельчане настолько привыкли отовариваться здесь, что спустя много лет после войны открыли на этом месте огромный бакалейный магазин, словно памятник доброй еврейской женщине, прощающей долги ближнему.

Бабушка всегда работала, даже в девяносто три года, согнутая в три погибели, она не могла сидеть без дела: мыла, чистила, убирала. Вот только забывала, что куда клала. Однажды я спешила на работу и не могла найти сумку.

— Ну куда ты ее положила? — кричала я не в силах сдержать раздражение, — куда?

Бабушка топталась на месте, смотрела беспомощными глазами и не знала, что сказать.

— Не убирай! Сиди, лежи, только ничего не делай. Ничего не делать бабушка не могла. Молча, она достала припрятанную чистую рубашку, чулки, платок, завязала все в узелок, открыла дверь и вышла на лестничную площадку. Я за ней: «Куда ты собралась?»

— Пойду к тете Этне.

— Но тетя Этна давно умерла.

— Умерла? — переспрашивает бабушка и опускается на ступеньку, втягивает голову в плечи и смотрит в никуда. Тетя Этна — старшая, любимая бабушкина сестра. Бабушка рассказывала, что они все пятеро сестер, чтобы скопить на приданое деньги, шили телогрейки и возили свой нехитрый товар в Винницу к останавливающимся на разъезде поездам.

— Пойдем домой, я же тысячу раз тебя просила, не убирай, раз забываешь, куда кладешь. Мне уходить надо, я опаздываю.

Бабушка тяжело поднимается. «Где-то заблудилась моя смерть, — жалуется она, — зачем я живу, дети мои давно умерли, а я живу».

Под утро сквозь сон удивляюсь непривычной тишине; обычно просыпаюсь под медленный, едва слышный шорох бабушкиных шагов.

— Ба-аб, — тяну спросонья. Тишина. — Ба-а-ба, — снова окликаю я, и снова тихо. Со страхом поднимаюсь, подхожу к бабушкиной постели. Бабушка лежит на спине с запрокинутым лицом и открытым ртом. — Ба-ба! — Она едва шевельнула рукой, с огромным усилием дотянулась до ворота рубашки и потянула его, обнажая грудь. Она хотела, чтобы я её вымыла.

Что делать? Вызвать врача! «Ало! Ало!» — кричу я в трубку; кажется, что чем раньше придет скорая помощь, тем больше надежды всё исправить. Снова подхожу к постели. Бабушка опять делает попытку оттянуть ворот рубашки.

— Ты не бойся, если умрешь, тебя вымоют по всем еврейским правилам.

Мне почудился ее облегченный вздох.

В первые дни думала, что бабушка еще встанет. Я поила ее из ложечки чаем, сливками, но питье булькало в горле, текло по подбородку на шею, на подушку. «Оставь меня, дай умереть», — казалось, просит бабушка, а я поила, и ей ничего не оставалось, как с усилием глотать. В постели бабушка казалась особенно маленькой и худой. Я вытаскивала из-под нее мокрые простыни, подсовывала сухие; тело напрягалось, это напряжение означало нежелание никого обременять собой. «Какая мне разница, лежать на сухом или на мокром», — сказала бы она. Насильно подсовываю сухую простыню, бабушка смиряется, расслабляется и даже, кажется, пытается помочь одной рукой. Дышит редко, тяжело. Умирает. Я легонько погладила ее по щеке, бабушка замерла от неожиданной ласки, и через мгновение из закрытого глаза поползла тяжелая мутная слеза. Это была единственная наша ласка. К нежности мы, дети, были не приучены, у бабушки не хватало на то времени, она, не разгибаясь, работала, а может, стеснялась выражать свои чувства.

Вернуть бы то время, я бы не отходила от бабушкиной постели все те восемь дней, пока она лежала. Я тогда не думала о том, что буду мучиться потом, мучиться представлением состояния родного человека, оставленного умирать.

Мы все время спешим куда-то. Спешим куда-то успеть, в чем-то утвердиться. Но что бы мы ни делали, никогда не можем уйти от своего начала. Моим началом была бабушка, я и внешне похожа на нее. Часто ловлю себя на том, что так же, как она, сижу, вобрав голову в плечи, устремив взгляд в никуда.

Когда бабушку обмывали в еврейской общине на Востряковском кладбище, я зашла дать тем женщинам с засученными рукавами и в клеенчатых фартуках деньги, чтобы лучше вымыли, и поразилась, до чего маленькое, истончившееся было тело, а руки натруженные, узловатые и непомерно большие. В гробу бабушка в белом саване, просветленная. Кисти рук лежат на груди, будто душу свою предлагают. Бабушка, как земля, из года в год безответно работала на людей, только давала, ничего не требуя взамен. К этому настолько привыкли, что казалось, иначе и быть не может. Смотрю в мертвое лицо. Бабушка уже не с нами, теперь до нее не докричаться — прости меня!

Мерзлую землю долбят ломами, вынимают смерзшиеся глыбы. Мороз ужасный, больше тридцати градусов. Гроб, покрытый черным покрывалом с желтой каймой и магендавидом, стоит на краю могилы. У гроба мама, брат и я. Служитель синагоги читает молитву на иврите, затем обращается к маме:

— Кем она вам приходится?

— Тетей, — не сразу отвечает мама. И на русском языке служитель продолжает:

— Дорогая тетя Хая, если тебя кто-нибудь обидел из рядом стоящих, прости их, пусть они будут живы, здоровы. — Последние слова щуплый в ветхом одеянии еврей выкрикнул простуженным голосом, и губы его опали. В который раз он протянул нам жестянку с облупившейся черной краской, мы сунули туда рубли, и дрожащий на холоде ребе поспешно ушел.

Краснощекие могильщики кряхтя опускают гроб. Я прошу Бога, чтобы там, в сущностном мире, бабушкина душа пребывала в радости и любви. Страшно не то, что человек умирает, это неизбежно. Страшна непоправимость, невозможность вернуть ему долг любви и тепла. Стучат мерзлые комья земли. Кто-то сказал за спиной:

«Бросьте кусочек земли». И я бросаю, бросаю, мне кажется, что земля, которая упадет из моих рук, согреет ее.

В пересыпанную снегом землю воткнули дощечку:

 ФУРМАН

 Хая Фишелевна

Еще немного постояли и стали расходиться. Тяжелей всех мне — меня бабушка больше всех любила.

С годами Лина все больше становится похожей на бабушку, все больше сутулится, скорбно сжимает рот, и взгляд становится смиренным, всепонимающим. У каждого своя эпидемия: у бабушки тиф унес сыновей и мужа, а она всего лишь не может устроиться на работу. Бабушка хотела защитить своих близких, скопленными по копеечке, несколькими золотыми монетами и тощей связкой серебряных ложек. Лина же хочет защититься от судьбы представлением о мире, где человек живет, сообразуясь с должным, согласно законам правды и справедливости. Потом она узнала, что этот сущностный мир назван миром идей.

Еще в школе Лина постоянно думала о том, каким образом сделать так, чтобы чувства и мысли одного стали понятны другому. Тогда не будет больше насилия, обмана и несчастной любви. Но ведь все люди разные: один, например, сидит на уроках тихонечко, как мышка, и никогда не возражает учителю, а другой, что думает, то и говорит и всегда оказывается в дураках. Но это всего лишь форма самовыражения, а суть человека, его устремления скрыты от нас. Из суммы устремлений ума и души всех людей, наверное, складывается нечто общее - «мировая душа», которая в свою очередь определяет судьбы последующих поколений. Читая книги, Лина набрела на философию. Человек делается тем, о чем думает.

Мы сами провоцируем свою судьбу. Ну зачем ей понадобилась философия? Тихо, мирно сидела бы в каком-нибудь конструкторском бюро за логарифмической линейкой, или выучилась бы, как ее кузены, на стоматолога. Тем более что стоматолог очень даже традиционная еврейская специальность. В «Московских ведомостях» за 1916 год значится, что высшие стоматологические курсы окончили: один — из князей, пять человек — купеческого сословия, семь — разночинцев и девяносто — еврейского происхождения. На курсы стоматологов, в отличие от других учебных заведений не было ограничений в наборе инаковерующих.

Из эвакуации Линина семья приехала в Москву, возвращаться в Одессу было не к кому, — все оставшиеся там родственники погибли, — и некуда — в дом, где они жили, попала бомба. А в Москву Линина мама ехала к младшему брату. Фронтовик, прошедший войну от первого до последнего дня, от солдата до капитана имел право прописать сестру.

После войны евреев на работу не брали, мама долго обивала пороги министерств и ведомств. Наконец, взяли на строящуюся в далеком пригороде электростанцию. А до тех пор жили в семье других московских родственников - стоматологов. Стоматологами были Линины двоюродные братья, а отец их — скорняком. Подвижный, тщедушный, сзади отец был похож на мальчика-подростка, а когда оглядывался — старичок. Звали его Изя. Изя сидел на низкой табуретке у окна, где согнувшись чинил меховые шапки и шубы. Обрезки меха, даже самые маленькие, аккуратно складывал в мешочки. Он любовно расправлял мех, гла­дил, подолгу подбирал ворс. Прежде чем приняться за но­вый заказ, разглядывал плешивые, траченные молью шубы, что-то шептал себе под нос и, высунув кончик языка, прикладывал куски и так и эдак. Изя священнодействовал, ничего не замечая вокруг. Казалось, случись сейчас пожар, он так и не выпустит из рук дранную кошачью шапку.

Сыновья Изи, в отличие от отца, толстые и шумные. «Пока у человека тридцать два зуба, - радуются они, - нам море по колено». Жены стоматологов все время примеряют обновы. Сначала Бетя купила две пары домашних тапо­чек: себе и Фире. Потом Фира купила две пары тапочек: себе и Бете. И столько по этому поводу радости, разговоров! Тапочки красненькие, тапочки синенькие.

 По воскресеньям кузены собирались в баню. Укладывали в одинаковые, с железными нашлёпками по углам, чемоданчики полотенца, мыло, мочалки, чистое белье, по несколько раз проверяли, не забыли ли чего. Возвращались всегда в одной и той же компании: с двумя краснолицыми коротконогими приятелями, тоже брать­ями. Мужчины закусывали шпротами «Столичную» и говорили о том, что за деньги можно купить все, любую красавицу. Недоступных женщин нет, свези любую на юг, и она твоя. Лина их ненавидела. Если деньги всемогущи, если нет ничего, что выше денег, — не стоит жить, жизнь тогда не имеет смысла.

— Красотка, пойдем со мной. Чего оглядываешься, я тебе говорю.

Лина сидит на скамейке у Патриарших прудов. Темно. Ни одного прохожего. Перед ней мужчина лет сорока, приземистый, мускулистый. Вспомнив, что отсюда недалеко посольство и если закричать, милиционер услышит, Лина успокоилась и стала вглядываться в ночного искателя радостей. Все, казалось, на месте: нос, рот, глаза, но лицо ничего не выражало, лица не было. Что-то вроде матерчатой куклы, куклу сшили, а лицо забыли нарисовать. Мимо такого пройдешь, не заметишь.

— Ну же, вставай! Я только сегодня из-за границы вернулся. Все есть. Вино есть. Хорошие сигареты. Вот только женщины не хватает. Пойдем, не пожалеешь.

— С женщины нужно начинать. А за границей в частной охранке служили? — неожиданно для себя спросила Лина.

— Откуда ты знаешь? — растерялся случайный прохожий и, словно спохватившись, кинулся прочь, растаял в темноте, будто его и не было.

Волка ноги кормят. Утром Лина отыскала по Мосгорсправке телефон НИИ школьного обучения, позвонила, узнала о присутственных днях сектора преподавания литературы в школе, надела свой вицмундир — старый темно-зеленый костюм, который надевался только по ответственным маршрутам, и отправилась по указанному адресу.

Через час она поднималась на третий этаж, где размещался нужный сектор. На лестнице встретила несколько оплывших теток со скучными, неподвижными лицами. То ли потому, что школа была самым тяжелым временем в Лининой жизни, то ли это помещение давно не проветривалось, но в НИИ школьного обучения было ужасно душно и тоскливо. Зав сектором оказался на совещании. Лина хотела ему предложить свою методику преподавания литературы в школе, где бы учитывалось эмоциональное отношение детей к прочитанному тексту. Подобная методика предполагает переход от бессознательных, эмоциональных предпочтений к культуре чтения, пониманию механизмов творческого мышления.

В ожидании конца совещания, Лина слоняется по пыльному коридору, смотрит стенды, свидетельствующие о росте процентов успеваемости в школах, вглядывается в лица проходивших мимо учителей - методистов и все больше понимает: школа осталась таким же дохлым местом, каким была много лет назад.

Наконец, двери конференц-зала распахнулись, и оттуда повалил народ. В зале с плотно сдвинутыми рядами стульев нечем дышать — совещавшиеся поглотили кислород. Лина пытается угадать среди них зава и не может. «Вон тот, — указала ей единственная здесь молодая женщина и почему-то заговорщически улыбнулась, — ловите его, а то уйдет на заседание дирекции». И Лина направилась к давно не молодому человеку совсем уж маленького роста с круглым, выкатывающимся из расстегнутого пиджака животом. Голова у него тоже круглая, круглая и голая. Он шел прямо на неё, словно слепой. Когда они столкнулись, Лина почтительно отступила, поздоровалась, и сказала, что хотела бы поговорить с ним, но зав не удостоил ее даже взглядом. Вспомнились стихи Маяковского «И не повернув головы кочан...»

Ничего не оставалось как идти следом. Её опередил проворный, средних лет молодец, в замшевом пиджаке. Шагая за ним, Лина видела засаленный воротник пиджака, дряблую, угодливо изогнувшуюся шею. Просительница старается не отставать. Конкурент на внимание зава похож на Хлестакова, он что-то шепчет своему патрону, но тот его не слушает. Все трое столкнулись у дверей кабинета. Ситуация становилась комичной. Хлестаков доказывал шефу, что тот ему ничего не должен: «Подумаешь, пустяки. Вопрос закрыт. Считайте, что я подарил вам эти книги, всего-то десятку стоят, о чем разговор». Лицо шефа оставалось бесстрастным. Наконец, пыхтя и отдуваясь, он взгромоздился за свой огромный пустой стол, его маленькие ножки свешивались с кресла, не доставая пола.

Лина подступила к заву совсем близко.

— Здравствуйте, — повторила она приветствие. После чего последовал чуть заметный кивок головы, который можно было понять как право говорить.

— Я по поводу работы, то есть я хотела предложить свои услуги в разработке методики преподавания литературы в школе.

— Кто вы?

— Философ.

— Философы нам не нужны.

— Но мой диплом сделан на филологическом материале.

— Все равно не нужны, вы не специалист.

— У меня статья недавно вышла на эту тему в сборнике «Педагогика и творчество».

— Я же вам сказал, — досадливо дернулся шеф, — абстрактные философские разговоры нам не нужны. Мы ищем сотрудника, имеющего опыт работы с детьми.

— Но, может быть, вы все-таки позволите, я вам расскажу свою концепцию, постараюсь коротко, в двух словах, — дерзко настаивала Лина.

Тело зава колыхнулось, что означало удивление её нахальству.

— А как ваша фамилия? — словно что-то заподо­зрив, спросил он.

Лина назвалась.

— Очень знакомая фамилия. Где я мог ее слышать? — В голосе появилось почтение.

— Это ваши проблемы, — нарочито независимо бросила Лина. Вдруг из круглого тела выплыли глаза — маленькие, черненькие и внимательные, словно человек, наконец, проснулся. Просительница не отвела взгляда, смотрела так, словно он от нее зависел, а не наоборот. Бывают такие приступы хулиганства.

— Вы сами ко мне пришли, или вас кто-нибудь прислал? — вкрадчиво спросил хозяин кабинета.

Лина выдержала длинную паузу и уклончиво ответила:

— Пожалуй, сама. — По двусмысленности ответа можно было заключить, что пришла она не с улицы, а от влиятельного лица.

— Конечно, мы с удовольствием познакомимся с вашей разработкой, сделаете у нас доклад, — оживился зав, — впишетесь в нашу методику.

— У меня своя методика.

— Очень хорошо, и своя тоже хорошо. Сейчас я спешу на совещание к директору. А вы приходите. Непременно приходите. Мы ждем вас, — зав даже выбрался из-за стола и почтительно проводил Лину до двери, чуть было ручку не поцеловал.

Больше они не встречались. Лина понимала, что первое, о чем справится зав, — не случайно ли ее фамилия ассоциировалась у него с фамилией сильного мира сего. Как только узнает, что самозванка, тут же потеряет к ней интерес. Да и не найти ей общего языка со школьными учительницами, выживающими из своей среды любого, мнение которого не соответствует их устоявшимся представлениям о педагогике. Ну, сходит она на заседание сектора, сделает доклад. Старые учительницы возмутятся, что она не специалист, не знакома с написанными ими брошюрами. Камнями закидают.

 Это уж было однажды, когда она обратилась в общество «Знание» с предложением выступать с лекциями о художественной литературе как средстве эстетического воспитания. Текст лекции отдали на рецензию, как Лине сказали, заслуженным работникам просветительского фронта. Спустя несколько месяцев она, наконец, встретилась с этими ветеранами умственного труда. Шла на свидание, предвкушая интересный разговор. Думала, рецензенты бросятся ей навстречу, будут говорить, что, конечно же, этот метод индивидуального подхода выявляет направленность ума подростков и стимулирует их творческое воображение; его немедленно нужно использовать при всех видах обучения.

В методическом кабинете общества «Знание», куда Лина пришла, никого, кроме двух очень пожилых женщин, не было. Женщины стояли к ней спиной, и по их неумело сшитым старушечьим сарафанам, и неопрятно прибранным волосам, можно было понять: это кто-нибудь из технического персонала. Лина присела на стул — стала ждать. Спустя несколько минут старушки разом развернулись и с одинаково злым выражением на кургузых личиках спросили, кто она такая и что ей нужно. Узнав, что именно ее работу будут сейчас обсуждать, разом заговорили:

— Безобразие! Произвол! Кто вам позволит? Где вы работаете? Когда же выяснилось, что не работает, вскричали: — Куда смотрит общественность?! Ваша работа никуда не годится! Ничего не сказано ни о соцреализме, ни о соотношении формы и содержания, и нет ни одной цитаты наших классиков!

— Каких классиков? — с недоумением спросила Лина.

— Белинского и Добролюбова, — с достоинством прямых наследников русской критической мысли проговорили старушки.

— Но у меня другая задача.

— Мы пятьдесят лет работаем в школе, столько же читаем лекции в обществе «Знание», и не вам нас учить.

Эти милые старушки вернули к самому тягостному воспоминанию детства — школе. Особенно ненавистной была учительница по литературе. Плоская, с сухими но­гами и всегда поджатыми губами, она вызывала к доске до тех пор, пока назубок ей не отчеканишь цитаты Белинского и Добролюбова. «У меня плохая память», —жаловалась Лина и получала от Валентины Васильевны такую гневную отповедь, что чувствовала себя чуть ли не изменником родины.

Подобное состояние было в эвакуации в Сибири, когда Лина во втором классе написала в диктанте слово «Сталин» с маленькой буквы. Она постоянно слышала это слово и решила, что «Сталин» это не имя, а что-то вроде символа, вот и гидролизный завод, около которого они жили и где делали спирт из опилок, тоже назывался «Сталинец». В классе пять учеников написали «Сталина» с маленькой буквы, их всех выстроили у доски, и всегда добрая молодая учительница с длинными белыми косами говорила, что им не место в советской школе и советской стране.

 В то время, когда некуда было направиться в поисках работы, Лина чувствовала себя особенно неприкаянно. Вспоминалась возможность другой — устроенной жизни. Быть бы ей сейчас такой же благополучной женой, как Галя Аниканова, не вырвись как пробка из бутылки, безудержное желание сказать то, что на языке вертится. Это было еще в пору, когда жила в студенческом общежитии. Однажды крупно повезло. Везение у живущих в общежитии девочек определялось однозначно — выйти замуж за москвича. Лина прыгала от радости, когда Леня, высокий, стройный блондин с вьющимися волосами и серыми близоруко щурившими глазами, пригласил ее домой показать родителям.

С Лёней познакомилась на танцевальном вечере. То был удивительно счастливый вечер, ей везло как никогда. Сначала выиграла в лотерею огромную хлопушку-пушку, которая выстрелила густым столбом конфетти. Потом ей достался первый приз — белый плюшевый слон — за лучшее исполнение бального танца. И партнером был Леня. Пригласил на вальс и больше не отходил. В центре круга танцующих скользил седой балетмейстер в лакированных бальных туфлях. «Раз, два, три. Раз, два, три», — певуче повторял он. Время от времени галантно раскланиваясь, отстранял Леню и демонстрировал с Линой отдельные па. Лина так и не поняла, за что достался ей первый приз — или она в самом деле танцевала лучше всех, или у нее самая тонкая, приглянувшаяся балетмейстеру талия.

Кончилось тем, что Леня увел ее в тир. И там случилось новое чудо. Никогда раньше не стрелявшая, она попала в мишень девять раз из десяти.

— Попробуй еще, — ликовал Леня. Но Лина не хотела искушать судьбу.

Леня весь вечер ходил за ней, как привязанный, а когда проводил до общежития, так призывно смотрел, будто только от нее зависело сделать его счастливым на всю жизнь. Они встречались каждый день, а спустя неделю, Леня сказал, что папа и мама хотят видеть, с кем он проводит время.

Лина помнит, как топталась в прихожей, снимала туфли, устраивала на резиновом коврике у двери мокрый зонтик; чтобы с него не накапало на паркет. Рядом стояла красивая, приветливо улыбающаяся рыжеволосая женщина — Лёнина мама. Было такое чувство, что её давно ждут в этом доме.

— Линочка, что же вы в чулках стоите, наденьте мои тапочки, замерзнете. — Ласкающим голосом говорила Ленина мама. — Обманчивый месяц март, то снег, то вдруг дождь пойдет. Кажется весна, солнце, а на самом деле зима, холод. Пойдёмте скорее чай пить, согреетесь.

Сидели за столом — пили чай. Во главе стола Ленина мама со взбитой прической и великолепным воротником из вологодских кружев. Она разливает чай и предлагает есть домашний пирог. Гостья знает: пирог положено хвалить, но язык не поворачивается говорить банальности, что-то вроде: «Какой замечательный пирог! Как вы его готовили?» И мама будет долго рассказывать; сначала нужно взять яйца, отделить белок от желтка, взбить белок с песком, положить стакан муки и так далее. Рядом с мамой папа. Ленин папа. Плотный, большой, в добротном костюме, и, судя по тому, как держится, — большой начальник. Что начальник, ясно и из того, что они получили трехкомнатную квартиру с прихожей и большой кухней. Тогда гражданское строительство в Москве только начиналось, квартиры получали избранные, особенно нужные люди.

Раньше, рассказывал Леня, он с родителями жил в одной маленькой комнатке на Проспекте мира в здании метро «Ботанический сад». Сейчас у них хоромы. Правда, в новом районе еще нет метро, но его уже строят и, специально для Лениного папы, поведут к самому подъезду. Трехкомнатная квартира на троих — неслыханная роскошь. Впрочем, квартиру, как объяснил Ленин папа, дали впрок, ведь Леня женится, у него будет семья.

Как уютно было сидеть за вечерним чаем: мама, папа, Леня и гостья — его предполагаемая невеста. То были смотрины. Время от времени для уверенности Лина поглядывает на Леню, взгляд его из-за перекосившихся очков беспомощен, рот расслаблен. Леня историк. Когда молодые наедине, он самостоятельней, рассказывает об археологических раскопках, о том, по каким признакам устанавливаются места древних цивилизаций. Он знает место в Крыму, где зарыт клад. Они летом собирались поехать туда.

Лина, как стратег на поле боя, оценивает обстановку: в этом доме ничего от Лени не зависит. Главное, понравиться родителям. Кажется, она им подходит, особенно благосклонен папенька: скромная двадцатилетняя студентка, с румяными щеками, вполне соответствует благопристойной семье. Даже представила, как Ленин папа будет знакомить её со своими гостями: «Наша дочка». Лина всегда мечтала о доме, где есть папа. Вот только Лениных родителей смущало то обстоятельство, что она с периферии. Нет, не манерами — вела себя прилично: не набрасывалась на пирог, хоть ужасно хотелось. Такого вкусного рассыпчатого пирога с абрикосовым джемом никогда раньше не ела. Взяла только один кусок, думала, Леня догадается положить второй, но он все так же безучастно смотрел из-под съехавших набок очков. Ему, маменькому сынку, невдомек, что студент, живущий в общежитии, постоянно хочет есть.

Мысль, что девушка из далекого пригорода, родителей угнетала. Не опасно ли её прописывать, не отберёт ли она у них комнату? Хоть Лёнин папа большой начальник, но закон сильнее его. Вот и ёрзают родители, и так и эдак спрашивают, выведывают её нравственные принципы. На все вопросы о дальнейших планах гостья отвечает как примерная школьница. Дескать, получит диплом, будет работать в НИИ, может быть, в институте философии, это предел желаний.

— Где? — переспросил Ленин папа.

— В институте философии, но туда очень трудно попасть.

Ленин папа отлучился в другую комнату, принес блокнот, толстую авторучку с золотым пером и записал название института, адрес.

— Ну, а потом? — допытывался папа.

— Буду писать диссертацию.

Папа с мамой согласно кивают: и этот ответ им понравился. Однако не терпелось перейти к главному, и папенька спросил напрямик:

— Вы, когда университет окончите, наверное, в Москве захотите остаться?

— Захочу.

Наступило молчанье.

— И что вы для этого сделаете? — вкрадчиво спросил папенька.

Лина, изображая скромницу, опустила глаза. И тут же чувство независимости взяло вверх, она подняла голову и выпалила:

— Выйду замуж, разведусь и отберу комнату.

То был первый и последний визит. Она потеряла жениха. «Дура!» — говорили соседки по комнате в общежитии. Лина и сама знала, что дура. Но мы часто не вольны в своих поступках. Опасения Лениных родителей вызвали то невольное чувство противодействия, которому подчиняешься, стоя на доске качелей. Если с одной стороны доски поддадут, ты летишь вверх и со всего маху воз­вращаешь подачу. Зато какая радость взлета! Так Лине и запомнилось с того вечера неудержимое желание сказать то, что на языке вертится, и еще запомнился роскошный воротник Лениной мамы из вологодских кружев, он казался символом семейного благополучия. Не огромная квартира, не бриллиантовые серьги несостоявшейся свекрови, а вологодские кружева.

 Люди — двойственные существа. Помимо желания свободы — сказать и сделать то, что хочется, — они носят в себе страх, страх судьбы. Лине часто вспоминался случай, когда их, школьников из далекого пригорода, привезли в Москву, в Музей изобразительных искусств. Она глазела на живопись старых мастеров, железные доспехи средневекового рыцаря, старалась вникнуть в слова экскурсовода о разных направлениях и стилях в искусстве. Прохаживаясь между экспонатами, — в те дни в музее была выставка деревянной скульптуры, остановилась перед изваянием человека, который не мог противостоять напору огромного безликого чудища: оно наложило свои лапы на руки человека и тяжелой массой головы упи­ралось в лоб хрупкой жертвы. Скульптура называлась «Судьба». В тот день Лина увозила из музея ощущение парализующего страха перед неодолимостью рока.

 «Чур не я, это со мной не случится», — говорила она себе при виде одиноких женщин. После войны было много одиноких женщин. Только в их, недавно построенном для инженерно-технического персонала, восьмиквартирном доме жили четыре. Курносая круглолицая Клава. Мама говорила, что она некрасивая. Клава, наверное, и сама это знала, потому что никуда не ходила: на работу и с работы, и, словно украдкой, в магазин. Высокая, стройная Римма, которая сшила себе коричневое суконное пальто с огромным пушистым воротником. Легкие длинные вор­синки меха тоже коричневые, а на концах совсем светлые. «В таком пальто Римма замуж выйдет», — сказала мама. Годы шли, а Римма так и сидела в девках. Выходить было не за кого. Всего лишь один недавно разведенный мужчина женился на Жене— восемнадцатилетней чернобровой красавице. Мама ахнула, ведь он старше своей тещи.

Еще в восьмиквартирном доме жила суровая и, по Лининым представлениям, немолодая женщина; потом она родила похожую на монголку широкоскулую, узкоглазую девочку. Девочка видела, что не такая как все, она стеснялась детей и все время играла одна — сидя на корточках, пускала по лужам щепки. «Кораблики», — говорила она останавливающейся около неё Лине.

В юности человек живет надеждой. Сидя в школе за партой и не в силах сосредоточиться на уроке, Лина выстраивала в воображении свой мир. Ей представлялось некое средоточие вселенной в виде огромного светила, излучающего радость, любовь и всепостигающий разум. Любовь рисовалась единственным на всю жизнь принцем верности и чести.

В двадцать пять лет Лина разводилась с мужем. Было страшно, но отношения изжили себя, и если не развестись, значит встать на дорогу, ведущую в никуда. Выбрала одиночество и неизвестность. Но неизвестность предполагает надежду.

В отношениях с мужем все можно вынести: измену, невнимание, жадность, в конце концов, но невозможно обойтись без веры, что он изменится и всё будет по-другому. Так уж в природе заложено, — женщине нужно почитать своего избранника. Если потребность любви велика, ты придумаешь партнера, припишешь ему несуществующие достоинства. И тогда в себе, только в себе должен искать неиссякаемый родник вдохновения. А не хватит сил, пеняй на себя. Дом, построенный твоими стараниями, рухнет.

До свадьбы Лине легче было поддерживать состояние влюбленности хотя бы потому, что от встречи до встречи столько накопится нежности и терпения, что прощались опоздания Володи на свидания, не суть важным казалось и то, что сама расплачивалась в столовой за двоих. Бывало, он вытащит из карманов мелочь и долго пересчитывает, перекладывая с одной ладони на другую. В конце концов, Лина не выдерживала, — платила сама. Стоит ли об этом говорить, у нас равноправие, что женщина, что мужчина — на одинаковом положении.

Володя привык к Лине, как привыкают к заботе, уюту: свитер ему связала, теплые носки, а когда приходил в общежитие, целую неделю не обедала, чтобы накормить жареным цыпленком. По сути, Владимир — генерал, но так уж случилось, что Лина оказалась единственным в его распоряжении солдатом. Он — сын замдиректора Московской филармонии, у него дома на полках полное собрание Брокгауза, а Лина — девочка из далёкого пригорода, где в школьной библиотеке была одна-единственная толстая книга «Жизнь Клима Самгина». Кто знает, не этот ли четырёхтомный роман определил у тринадцатилетней девочки поиск чего-то главного в жизни. Чтобы на вопрос: «А был ли мальчик то?», ответить – «Был! Был!».

Если бы мать Володи не умерла, а отец не ушёл бы со своей секретаршей – молодой женой на новую квартиру, у Володи не было бы необходимости устраивать свой быт, - значит, и жениться без надобности. Но случилось как случилось, и Лина стала жить в доме с Брокгаузом и сидящей у лифта консьержкой, всякий раз говорящей «доброе утро» или «добрый вечер».

 «Мы дети ответственных работников, - рассказывал Володя, - в голодные послевоенные годы ездили в пионерский лагерь «Артек». Когда проезжали мимо деревень, вслед поезду бежали деревенские мальчишки и ловили куриные кости, которые мы выбрасывали из окон». В голосе мужа Лина чувствовала стыд, сожаление. И это обнадёживало, значит, понимает, что к чему.

 За год супружеской жизни она перечитала чуть ли не все стоящие на полках книги, перелистала Брокгауза и знала, что если муж говорит, что придет в семь вечера, значит нужно ждать к ночи, а если попросить, чтобы купил картошку или отнес белье в прачечную, то придется просить столько раз, что легче всё это самой сделать. Она и делала. А вот когда родилась дочка, не успевала. Всё тогда смешалось — день, ночь. Пеленки, кормления по часам. Нужно успеть погулять с ребенком, забежать в аптеку, то ваты нет, то детской присыпки, сосок, да мало ли чего. И все время хочется спать. Одна бессонная ночь за другой. Лина обрезала свои длинные волосы, не было времени их расчесывать.

Как-то само собой получилось, что Лина с ребенком оказалась в одной комнате, а муж в другой. Домой он являлся поздно, иногда совсем не приходил. При этом заявлял: «Имею право. Человек не раб, прикованный к галерам семейной жизни».

Лина качает на руках дочку. В кроватке не спит — плачет. За окном серые бесконечные будни. Ветер перегоняет по асфальту лужи, всё серое: небо, дома. Сливаются шумы тормозящих перед светофором машин, безнадёжно однообразный рык где-то работающего трактора. Лина прислушивается к стуку парадной двери, к ночи он становится реже. Стихает и поток машин за углом. Стучит по примёрзшему снегу скребок дворника. Потом и дворник уйдёт. Кто придумал, что в семейной жизни люди избавляются от одиночества?

Когда Лина познакомилась с Володей, он был журналистом, работал разъездным корреспондентом в журнале «Клуб и художественная самодеятельность. Сейчас переквалифицировался в поэта, холит своё шестое чувство и выжимает из себя стихи. Получается что-то вроде сентиментального крокодила; слюна течёт от умиления, а у самого клыки торчат. Пишет стихи и упорно носит их по редакциям. Печатают. Почему? Дело в том, что Владимир пробивной. Пробивная способность, собственно, и составляет его талант. Отыщет в журнале, куда отнесёт стихи, не более талантливые вирши, чем свои, и тогда редактор «берегись». «Почему те стихи напечатали, а мои не берёте?» - угрожающе говорил он. Безгрешного редактора трудно сыскать, а Владимир корректно ставил в известность, что будет искать справедливости выше, и редактор подписывал подборку его стихов в номер. Случалось, брал измором, простаивал в приёмной главного до тех пор, пока не возьмут одно-два стихотворения. А в один из центральных журналов, где особенно престижно печататься, ходил каждый день. Наконец, заведующий отделом не вытерпел и выгнал назойливого посетителя. Выгнал, но будучи человеком интеллигентным, усовестился, что применил насилие. Не выдержал, вышел из кабинета и бросил ответственному секретарю: «Давайте напечатаем этого нахала».

Иногда приходили гости – «братья-поэты», голодные и словоохотливые. Большой, красивый Эдмунд придвигал к себе сковородку котлет, мигом их заглатывал и с тоской смотрел, – нет ли ещё. Лирический поэт маэстро Марк, с длинными крашеными волосами и грязными ногтями, горячо уверял, что в жизни есть один лишь смысл – любовь. Никто не возражал, тем не менее Марк настаивал. Поэты пили водку и читали стихи.

 «Старик! Ты гений!» – орали они друг другу. Владимир чувствовал себя, как рыба в воде, спешил прочитать написанные накануне стихи и ждал яростных заверений в гениальной прозорливости. Попробуй кто-нибудь ругать его стихи, – измолотит. Пришедшим с поэтами девушкам он сажает на бутерброды зелёных пластмассовых мух. Такие продаются в магазинах рыболовных принадлежностей для наживки. Дико хохочет, когда девушки вскрикивают от отвращения. К ночи все напиваются и разбредаются по домам. Пьяного до бесчувствия младшего брата-поэта Витю извлекают из-под стола и волокут на диван, за ним тянется широкий мокрый след.

Такой бессмысленной траты времени Лина не понимала, и ей было жаль котлет, которые она жарила, падая от усталости, и снова нужно было мыть унитаз. К довершению бед в подъезде украли коляску. Теперь она ходит в магазин с ребёнком на руках. От тяжести тянет живот, плечи и мучает постоянное желание спать, вытянуться бы на постели и не шевелиться. Самые важные дела она всё-таки делала: выгуливала дочку, готовила обед, стирала, а вот лишний раз протереть пол или сходить в химчистку было невмоготу.

Почему одному можно всё, а другому ничего? Вот и сейчас, Владимир поел, приоделся и собрался уходить.

— Не пойдёшь! – Решительно сказала Лина.

— Как это?

— Не пойдёшь и всё.

— А что я буду делать дома?

— С ребёнком сидеть.

— А ты?

— А я буду спать.

— Но сейчас же не ночь.

— Буду спать, - дрожащим от обиды голосом проговорила Лина. И оттого, что не могла сдержать слез, ей стало еще горше. Вдруг неожиданно для себя истерически закричала:

— Подонок! Негодяй! — Схватила попавшую под руку тарелку и грохнула об пол. — Вот только уйди! Больше можешь не возвращаться!

— Но я же ничего плохого не делаю.

— Ты вообще ничего не делаешь.

— Я к себе домой прихожу, а тебя здесь никто не держит.

Последние слова сказал уже стоя на пороге. Щелкнул замок. Лина смотрела на высокую, окрашенную белой масляной краской, дверь. Как она радовалась, когда переехала сюда жить, как вылизывала, обряжала каждый угол. Не прошло и двух лет, дом стал чужим. Медленно прошла на кухню: на столе грязная посуда, на оторванной проводке болтается выключатель, оборвана занавеска. Ни к чему не лежат руки. Пока они с Володей выясняли отношения, дочка уснула, отвернувшись к стенке. Постояв около нее, Лина поправила пеленки, и зачем-то направилась в комнату мужа. На письменном столе лежала открытая книга стихов, машинально стала читать, перелистнула страницу и неожиданно наткнулась на четверостишье, почти дословно повторяющееся в последнем стихе Володи. «Ага, плагиатом занимаешься», — мстительно подумала Лина и поймала себя на том, что ненавидит мужа. Ненавидит за одиночество, за свой измученный вид, за то, что ей некуда уйти.

«Наш брак утратил смысл», — не раз говорил Владимир. В самом деле, он потерял, что искал — прислугу. На отсутствие обеда или чистого белья заявлял: «Ты меня больше не любишь". Лина не возражала. Теперь она знала; Брокгауз в доме существовал всего лишь как наследство, не имеющее отношения к ее толстокожему мужу, выжимающему из себя «чувствительные» стихи: «Пройду по земле и травку не сомну, земляничку не сорву».

Лина старалась найти хоть одно достойное уважения качество его души. На чем-то же должны строиться отношения: на благодарности за доброту, на почтении к таланту, на жалости хотя бы. Если Володя и делал доброе дело, она знала, он делал его по принципу: «я тебе — ты мне». Как-то случилось, он предложил братьям-поэтам скинуться по десятке для Эдмунда. Эдмунд, самый из них талантливый и бесшабашный, в очередной раз женился. Нужны были деньги. «Вот тебе, — вручил Владимир молодожену пятьдесят рублей и тут же добавил, — будешь на коне, не забудь про меня».

«Можно пожалеть его», - пыталась придумать хоть какую-то зацепку в отношениях с мужем Лина. Но за что? Жалеют растерянного, обездоленного человека. Что же касается таланта, поэзия — дар страдания. Ничего подобного не было у ее бездельного, готового каждую минуту к мордобитию мужа.

Куда девается чувство? Совсем недавно Лине казалось; умри он, и она бы осталась ему верной до конца жизни. Ко всему привыкают, и недавно влюблённая женщина привыкла к одиночеству вдвоем.

— Человек свободен, — в который раз говорил муж, возвращаясь под утро.

— Свободен, — соглашалась Лина.

Вставал Владимир поздно. Ходил мрачный. Иногда замечал дочку, подходил в кроватке, резко тыкал пальцем ей в живот. Девочка страдальчески морщилась.

— Хм, не плачет, — и тыкал еще сильней.

Лина не выдерживала и загораживала собой ребенка. Тогда он с правом власть имущего отстранял ее и продолжал свои забавы. Быстро исчерпав интерес к ребенку, как неприкаянный, слонялся по квартире, заявлял, что здесь ему находиться противно, и уходил. В последние дни, прежде чем уйти, звонил какой-то девушке, уговаривал пойти с ним в поход на ночь с палаткой. Та, наверное, не соглашалась, потому что время от времени он глупо гыкал и произносил: «Бо-и-шься».

С девушкой ничего не получалось, и спустя несколько недель Володя предложил жене мириться. В знак любви и заботы принес ей первый подарок: фартук, стиральный порошок и красные колготки. Потребовал, чтобы колготки надела тут же, немедленно. «Но для красных колготок нужен подходящий туалет, туфли, уж не говорю о соответствующем настроении», — возразила Лина. Ее отказ был принят как оскорбление и неблагодарность. Примирение не состоялось.

Лина знала, — красные колготки носила Инга, первая возлюбленная Владимира, актриса травести. Собственно и подарил он их ей для того, чтобы она хоть чем-то ее напоминала. Когда Владимир встретился с Ингой, ему было восемнадцать, а ей тридцать. Дело не в возрасте — разбежались они оттого, что Володе надоела богема. Безработная травести лежала целый день в постели, курила и пила кофе.

«Она так мало ела, — вспоминал Володя, — кусочек сыра и апельсин — весь ее обед». Вечером натягивала маленькую кожаную юбочку, красные колготки, и они отправлялись на премьеру, вернисаж или за кулисы Театра юного зрителя к Ингиному идолу — огромному патлатому режиссеру, который время от времени брал ее дублером на роль козленка в пьесе «Волк и семеро козлят».

Лина, увы, ничем не напоминала Володе его первую любовь. Да и она мечтала вовсе не о таком муже. Не нужно ни квартиры, ни мебели, хотелось всего лишь радостной готовности идти за ним на край света. Она искала Бога и совершенства в человеке, и, не разведись она с Владимиром, изменила бы ожиданию главного, что должно случиться с каждым, — счастья, когда мы, наконец, находим того, кого ищем.

Иногда охватывал парализующий страх: ни она, ни ее ребенок никому не нужны. Если ребенок заболевал, Лина совсем терялась и беспомощно металась по комнате с прильнувшей к ней дочкой. В последний раз у девочки была высокая температура с рвотой, муж оказался дома, и они вместе завернули ребенка в одеяло и побежали в больницу. Когда опасность прошла, Лина поймала себя на нежной благодарности, а может быть, даже готовности наладить отношения. Но тут же раскаялась в этой готовности, потому как муж, с которым они давно жили в разных комнатах, поспешил не упустить момент — принес ворох своего грязного белья: пропахшее потом исподнее, заношенные до жестяной твердости носки — и велел постирать.

— Не хочешь? — с угрозой спросил он.

— Да, вдохновения не испытываю.

— Пиши заявление о разводе! Сейчас же пиши! — Разъярился Владимир, глаза у него округлились, большой влажный рот исказился в крике.

— Я обманула твои лучшие ожидания? — ехидно спросила Лина. Владимир кинулся на неё с кулаками. Хорошо успела выскочить в другую комнату и захлопнуть за собой дверь

— А ты сам пиши, или боишься, что буду претендовать на твоё имущество?

Слушалось дело о разводе. На заседание суда Лина пришла на несколько минут раньше. Она всегда приходила на назначенные встречи пораньше. Не хотела быть рабом времени. Ведь если опаздываешь, нужно сломя голову нестись по ступенькам метро, распихивая прохожих, бежать по улице, и все время смотреть на часы. Тут уж ни о чем не будешь думать, кроме как не опоздать бы.

Зал был пуст. Высокие судейские кресла с резными спинками, застланный красным сукном стол, ровные ряды стульев — все внушало почтение к правопорядку. Лина уселась в дальний угол, откуда из окна виднелось сквозь поредевшую осеннюю листву скучное двухэтажное строение из серого кирпича — «комбинат бытового обслуживания». Всё, что сейчас будет, к ней не имеет отношения. Это всего лишь необходимая формальность, что-то вроде регистрации смерти. Смерть уже сверши­лась, нужно зафиксировать факт.

В зале стали появляться люди. Пришел «убитый горем» Владимир. Мужчина и женщина в синих вицмундирах со строгими официальными лицами заняли судейские кресла.

— Суд идет! — Все встали. Сели. Зачитали Линино заявление о разводе.

— Вы в самом деле хотите развестись? — участливо спросил судья — моложавый мужчина с густыми, темными, начинающими седеть волосами.

— Да, — неуверенно подтвердила Лина.

— Что вас заставило написать заявление о разводе? - судья спросил так, словно знал историю Лининого замужества и очень ей сочувствует.

Лина усмехнулась. Вспомнила увиденное в канцелярии суда заявление: «Я, гражданин Иванов, возбуждаю дело о разводе с гражданкой Ивановой. Гражданка Иванова приходит домой в два часа ночи. На мой вопрос, где была, отвечает: не твое дело». Далее следовала просьба о разводе потому, как писал гражданин Иванов, «любовь промеж нас кончилась».

— Любовь промеж нас кончилась, — повторила Лина последнюю фразу и не могла сдержать улыбки.

— Смеется, — зло заметила судебный заседатель; дама в прямом, как футляр, вицмундире с выцветшим, постным лицом. По тому, как она это сказала, можно было подумать, что Лина легкомысленная женщина, а ее бывший муж действительно пострадавшая сторона.

— Ну ладно, — миролюбиво продолжал судья, — а вы согласны на развод? — обратился он к Владимиру.

— Согласен, — печально подтвердил тот.

«Охота ему притворяться, — с досадой подумала Лина. - Сказал бы просто — прислуга не справляется с обязанностями. Какая уж тут печаль».

— Вы хотите развестись? — уточнил свой вопрос судья.

— Хочу.

— Почему?

— Она меня не любит.

— Вы не любите своего мужа? — В голосе этого мягкого, знающего жизнь человека, Лина услышала страх за неё. Страх, что вокруг много одиноких женщин и ей больше не выйти замуж, тем более что останется с маленьким ребенком. И она испугалась.

— Он мне не очень противен, — услышала она свой фальшивый голос.

— Вот видите, — подхватил Владимир, — она меня не любит.

— Есть разные люди, — резонно заметил судья, — один клянется даже в том, чего нет, а другой из самолюбия промолчит.

— Пусть скажет, что она меня любит, — настаивал Владимир. — Молчит. Видите, молчит.

— Но ведь вы его, действительно, не любите, — категорически проговорила женщина — судебный заседатель.

— Действительно, — согласилась Лина. Ей начинала надоедать эта канитель.

Дама – судебный заседатель с сознанием выполненного долга отки­нулась на спинку кресла. Ей, поблекшей в ожидании сумасшедшей любви, была невмоготу тоска мелких расчётов и житейские компромиссы.

После размена квартиры Лина с дочкой оказалась в комнате, окна которой выходили на желтую стену здания военной академии. Иногда оттуда слышался ужасный треск, и приходила на ум мысль, что там расстреливают людей.

В новой, с высокими закопченными потолками квартире было четыре комнаты. Две занимало семейство Аникановых, одну Лина с дочкой, а четвертую — пахнущая мочой безумная старуха со сворой кошек. В комнате перехватывало дыхание от кошачьего смрада и всюду наваленных грудами застарелых лекарств. Когда первый раз открыла дверь старухиной комнаты, ее встретили яростно ощетинившиеся кошки. Такая же звериная злоба была в глазах их хозяйки. Из дома старуха не выходила, продукты ей носили соседи по очереди. Она вытягивала дрожащую от нетерпения руку, хватала сумку и вытряхивала содержимое на колени. Сразу же находила сверток с рыбой, разрывала пакет и, раздирая рыбу руками, бросала куски утробно урчащим кошкам. Кошки, вырывая друг у друга добычу, сплетались в грызущийся клубок. А их хозяйка, зловеще усмехаясь, говорила: «Всё, всё. Подите прочь, больше ничего нет». Ее домочадцы, заглотнув остатки, и оглянувшись, нет ли еще чего на полу, разбредались по углам. Оттуда с рабской преданностью следили за своей госпожой.

Та пыталась отодвинуть на край стола пыльные, с давно выпитой или высохшей микстурой пузырьки, пожелтев­шие облатки, рассыпавшиеся горчичники. Вся эта груда шевелилась, что-то проливалось, падало на пол. Освобожденного места едва хватило на пачку халвы, хлеб и сахар. При виде халвы старуха так же, как ее кошки, издавала утробный звук, почерневшее от ненависти ко всему миру лицо светлело. Лина шла на кухню ставить чайник. Хозяйка при этом напоминала: она знает - соседи хотят ее отравить, чтобы занять комнату. И если с ней что случится, милиция уже обо всем осведомлена: ей в чайник подсыпали отравы.

«Верно я говорю?» — призывает она в свидетели кошек. Те, как по команде, ползут на брюхе к своей госпоже и трутся об ее ноги.

Уф! Лина едва сдерживает омерзение. Потом они пьют чай. Старуха достает из буфета две старинные, тонкого прозрачного фарфора чашки в грязных подтеках с прилипшими крошками, наливает в них кипяток. Разламывает скользкими от рыбы руками халву и придвигает гостье. Та мужественно ест и в который раз слушает повествование о том, как хозяйку любил муж. Она и не думала выходить за него замуж. «Но от него проходу не было. Так ухаживал! Приходил с полной сумкой продуктов и сразу на кухню. Какую осетринку во фритюре готовил! А кофе на чистых сливках варил. Чего ни захочу — все достанет».

— Вы любили его?

— Любила? — с недоумением переспросила старуха, — так он же был на двадцать лет старше меня.

— И детей у вас не было?

— Какие дети! Мы когда поженились, у меня даже шубы не было, и жили в одной комнате. Нет, детей я не хотела. Какой от них прок?

— Вы бы сейчас любили кого-нибудь.

— Ну да, как же, я бы любила, а они обо мне и думать не думали бы. Сейчас дети только и смотрят, чего с родителей взять. Вот они: мои верные псы, — кивнула она на кошек, — не продадут, не то что люди.

Обжилась Лина на новом месте быстро: вымыла, побелила комнату, повесила шторы, отдала дочку в ясли, и жизнь началась сначала.

Выбирать работу было не из чего, подвернулась должность социолога на автокомбинате, туда и пошла.

— Что за должность такая «социолог»? — спрашивал главный механик автокомбината, добродушный улыбчивый детина с круглой, румяной физиономией. Наверное, из-за этой круглости лица его любовно прозвали Мордой.

— Социолог помогает организовать рабочий процесс, — объясняет Лина.

— Это как понимать? — ухмыляется Морда, его зеленые в светлых ресницах глаза, сдобные щеки и большой, улыбчивый рот светятся таким радушием, что невозможно не улыбнуться в ответ.

— Социолог, например, дает рекомендации, каким образом повысить заинтересованность слесарей в работе, чтобы они к обеду оставались трезвыми. Или как распределять путевки среди водителей, чтобы снизить текучесть молодых кадров.

 — Ага, — чешет в затылке главный механик, — понял. Получается что-то вроде хитрого еврея при пане. Только пан прислушивается к советам своего еврея, не зря же он ему деньги платит, а нашему директору твои указания без пользы. Сама посуди: будешь потрафлять молодым водителям, — старички уволятся. А кто план давать будет? Молодежь не очень-то заставишь выйти в субботу на линию. Начальник колонны держится на старичках, они надежней. И слесарей не больно прижмешь, хороший слесарь нарасхват, а ну уйдет. Что делать? Вот и приходится на всё сквозь пальцы смотреть. Наш автокомбинат в системе, в государстве, тут нужно не с нас начинать. Тебе сколько платят?

— Сто оклад и прогрессивка.

— Значит, сто тридцать получается. Не густо. Но больше платить не за что. Бесполезная потому как. Ну вот чем ты сейчас занимаешься?

— Провожу опрос.

— Это как?

— Заполняю анкеты. Водители отвечают на вопросы: довольны ли они работой, какой доход на одного члена семьи, сколько метров жилой площади, устраивает ли их работа в две смены?

— А если не устраивает? Что ты можешь изменить? Квартиру не дашь и зарплату не прибавишь, а спросишь, — вроде как человек надеяться станет, мол, меры примут.

— Все верно, — согласилась Лина.

— И эти тоже дармоеды, — главный механик кивнул на стоящие в комнате столы инженера АСУ и инженера по технике безопасности, — что с ними, что без них. — Он поднялся, постоял, будто раздумывая о чем-то, и собрался уходить. У двери оглянулся:

— Иду сено ворошить, вчера вокруг заброшенной кузницы, что у забора, для кроликов накосил. Поди подсохло. Хочешь пойдем, землянику там соберешь. Про то место никто не знает, а то бы давно подобрали.

— С удовольствием. А где вы кроликов держите? - Лина едва поспевала за аршинными шагами главного механика.

— На лоджии, где же еще. Двухэтажную клетку там соорудил. Сейчас сгребу сена стожок, и буду таскать им зимой по охапке. Жена ругается, грязь, говорит, развел. А не понимает, что это мне, может, главная радость в жиз­ни. Будь моя воля, вернулся бы в деревню. Я ей, дуре, говорил, ну что тебе Москва? Маляром работает, работа вредная, а в деревне дом пустой, отец один в четырех комнатах живет. Так она заладила одно: «в деревне колбасы нет». — Морда зло сплюнул и как бы между прочим продолжал: — А ты бы в диспетчеры шла, посмотри, как там бабы зарабатывают, все в золоте ходят. Им, почитай, каждый водитель с зарплаты отстегивает. От диспетчера зависит путевка, или груз возить, или дым — порожняком кататься. В уборочную им мешками яблоки, картошка перепадают. А ты что можешь унести с работы?

— Бумагу и скрепки, — смеётся Лина.

—Сама над собой смеешься. Или техник по резине, не смотри, что жучка - на всех лает, как ошпаренная кидается, а какими делами ворочает. И не подкопаешься. Ты здесь осторожней ходи, смотри под ноги, а то наскочишь на железяку, их тут в траве много раскидано. Да не подбирай ягоду, туда дальше на пригорке она крупней. Что ты в ладошку кладешь, — Морда вытащил из кармана целлофановый пакет.

— Вот спасибо, я и вам соберу.

Мне ни к чему, жена с ребятишками уехала на лето в деревню, а я эту глупость не ем. Соленый огурец, другое дело.

Возвращаясь в свою полуподвальную комнату в низком, барачном строении административного корпуса автокомбината, Лина услышала из своего окна взрывы могучего мужского хохота. Открыв дверь, увидела человек двадцать водителей, один из них читал вслух оставленную на столе открытой «Феноменологию духа» Гегеля. Прочтёт строчку, все: «Ха-ха-ха!». Прочтёт следующую, все снова: «Ха-ха-ха!». Заметив Лину, читающий спросил:

— Как нужно понимать эту штуковину? Объяснили бы нам.

— Пожалуйста. Речь в этом отрывке идет об отношении раба и господина. Представьте: два человека, один из них труслив, другой независим. В этой ситуации тот, который ради своих убеждений и представлений о чести готов рисковать благополучием, даже жизнью, имеет больше шансов стать господином. Другой боится и потому оказывается в положении раба. Далее отношения развиваются. Господин привыкает к услугам раба, раб становится ему необходим, то есть господин попадает в зависимое положение, чего нельзя сказать о рабе. Ситуация, таким образом, меняется на противоположную, — раб превращается в господина.

— Мудрено очень. — Говорит один из водителей, красивый человек лет тридцати с классически правильным тонким лицом. Только очень худой, и взгляд беспокойный, болезненный. — Получается, если ничего не боюсь, значит, я господин?

— О каждой ситуации нужно говорить конкретно, — уклончиво ответила Лина.

— Можно и поговорить. Я вот, к примеру, крал, убивал, а сволочью никогда не был.

— Ну, ты даешь, — недоверчиво протянул шустрый с маленькими злыми глазами инженер по безопасности движения. Наверное, зашел сюда из своего кабинета на шум голосов.

— Ты, гнида, молчи, — вскипел уголовник, — с тобой разговор особый, — и тут же обратился к набившимся в комнату водителям: — Братцы, дайте поговорить с ученым человеком.

Неохотно, один за другим, все вышли.

— Я эту паскуду пришью когда-нибудь, — доверительно заговорил водитель, усаживаясь напротив Лининого стола.

— За что?

— Так ведь он со всех нас оброк берет.

— Это как?

— Что же, вы работаете среди нас и ничего не знаете? Не дашь ему на лапу, приде­рется к чему-нибудь, права отберут. Вот ты и не человек. Правду свою не докажешь. Его здесь все ненавидят. Начальник выискался! Чем он лучше меня? Мы такого одного в зоне быстро убрали. Сапоги, гад, лизать заставлял.

— Убили?!

— Мы тоже люди, — нервно дернулся водитель, — опрокинули на него ковш с бетоном, забетонировали. Так верней. С собаками искали, не нашли. Ну что вы на меня так смотрите? Очень страшный?

— Нормально смотрю. А в тюрьму как попали?

— Ну, это совсем просто. В ЖЭКе работал жестянщиком. Кровли чинил, водосточные трубы. Мы с ребятами, если кто уезжал из наших домов в новостройку, квартиры их осматривали, мебель какую подбирали или бронзовые руки с дверей свинчивали, дубовый паркет разбирали. Всё равно пропадал. А тут пришли, открыл я отмычкой дверь — ковер огромный скатанный на полу лежит. Мы его загнали. На следующий день хозяин, бывший полковник КГБ, скандалить стал, мол, переехать переехал, а ковёр оставил, в машину не поместился. Кто дверь отмыкал? Быстро нашли. Я и не отпирался. Два года отсидел. Может, и простили бы, да суд был показательный.

— Сдались вам эти квартиры.

—Да не я, кореши просили. Сделай отмычку, ты, говорят, жестянщик, можешь. Вот и потрафил. И ковш с бетоном, думаете, почему опрокинул? Тоже потрафил бедолагам. Так кто ж я, выходит, раб или господин?

— Раб или господин? — машинально повторила Лина вопрос. — По правде говоря, не могу представить, как можно убить человека. Ну, в состоянии аффекта...

— Чего, чего?

— В состоянии гнева.

— А мы от радости, что ли, — с раздражением проговорил водитель, и неожиданно резко поднялся уходить, — ему стало скучно.

Лина растерялась, слова, которыми можно было остановить собеседника, на ум не шли.

— Подождите, — сказала она уже стоящему в дверях водителю.

— Да чего там, — оглянулся молодой человек, — все равно не поймете.

«Глупо получилось, — досадовала Лина, в растерянности шагая по комнате. — Я, видите ли, не понимаю, «как можно убить», но он хотел говорить о своем, а не о моем непонимании. Справедливости хочет. Один против всех. Какое красивое и несчастное лицо. Лицо загнанного и огрызающегося зверя. И эта знакомая готовность сразу подняться и уйти. Но убить я не могу, я бы даже не могла работать медсестрой и делать болезненные уколы, слишком хорошо представляю боль.

«Свобода — осознанная необходимость» — утверждал Гегель. Почему убил этот человек? Чтобы сохранить чувство достоинства, свободы. Убить или лизать сапоги? Убить для него значило вырваться из ситуации рабской зависимости. Наверное, одинок, иначе не был бы так болезненно напряжен. Живут же другие люди, покупают красивую мебель, собирают марки, пьют чай с клубничным вареньем. Тихо, мирно, тепло... А он как пущенная стрела — не удержишь. Не говорить же ему, самолюбивому человеку, о смирении и непротивлении злу насилием. Тем более я сама не верю в это беззубое средство.

Мы зависим от собственного «Я», которое часто не осознаем. Это «Я» вроде кода, программы к действию. Нами что-то движет, и мы приобретаем свободу, когда осознаем это «что-то», то есть выбираем себя. Каждый прорывается из обыденной повседневности по-своему, один обожествляет любовь, другой сочиняет музыку, третий изобретает вечный двигатель. Идея первична. Значит, получается наоборот, свобода не есть диктуемая обстоятельствами необходимость. Свобода подчиняет необходимость...»

 К концу рабочего дня Лина убирает в стол свои записи, составляет список водителей, которых она завтра должна опросить по анкете, и идет в детский сад за дочкой.

— К нам сегодня никто не придет? — спрашивает Оля по дороге домой.

— Нет, а что?

— Тогда давай, мы пойдет к кому-нибудь в гости.

— Зачем?

— Хочу радоваться.

— Как это радоваться?

— Чтобы были разные люди и много вкусной еды.

Лина молчит.

— Папа, наверное, придет, — поскучневшим голосом проговорила Оля.

Владимир, действительно, приходил неожиданно часто. Вытаскивал из портфеля банку болгарского компота «Ассорти» и ставил на стол с таким видом, будто бросал под ноги соболью шубу. Поспешив разменять квартиру, он оказался один. Никто не кинулся его обслуживать, вот и таскается к своей прежней семье — уют ищет. Лина оставляла его вдвоем с дочкой, а сама шла на кухню чистить кастрюли или стирать. Ровно в девять напоминала, что визит окончен, и Владимир нехотя собирался, все время стараясь найти повод задержаться — то, выворачивая карманы, - долго искал свои потерявшиеся ключи, то хотел переждать дождь. Сидел притихший с видом нашкодившей собаки.

— Зачем возиться с едой, мыть посуду, — глубокомысленно говорил он, — жалко на такие пустяки время тратить, можно есть прямо так, с бумажки. Я согласен, — и искательно заглядывал Лине в лицо.

 Мысль о том, чтобы помириться и спать с бывшим мужем в одной постели была омерзительна. Все равно что реанимировать труп. Когда они познакомились, Володя казался красивым. Настолько красивым и значительным, что Лина даже не надеялась на его интерес к себе. Сейчас же она с неприязнью отмечала желтизну его кожи, невыразительные, словно остановившиеся глаза. Было ужасно и то, что она наперед знала его поступки. Как дважды два. На суде ей назначили уплатить за развод двадцать рублей. Володя великодушно заявил: «расходы беру на себя». Лина знала, дома возьмет свое обещание обратно, скажет «Не заслужила». Так и случилось. Тоска-то какая, хоть бы на миг вылез из своей шкуры.

— Главное, быть добрым друг к другу, помогать в тяжелую минуту, — рассуждал бывший муж.

Лину раздражала эта демагогия, уж она-то знала цену его доброте: подождет неделю-другую и клыки покажет.

Так и случилось. Поводом послужила Олина просьба купить ей лыжи.

— Я алименты плачу твоей маме, проси у нее.

— А она не покупает, — жаловалась Оля.

— Ты почему не покупаешь ребенку лыжи? — злобно спросил Владимир.

— Куплю, — бросила Лина, занятая перелицовкой старой юбки. На кухне работа кончалась, и она вернулась в комнату, не терять же время.

— Куплю, куплю, а сама не покупаешь, — канючила Оля.

И гость зашёлся в праведном гневе:

—Я деньги на ребенка даю, а не на тебя. Куда ты их тратишь?

— Считаешь, твои двадцать пять рублей не на что истратить?

— Ладно, — угрожающе проговорил Владимир, — давай посчитаем, что ты купила ей за последние два месяца. Я помимо алиментов еще и приношу кое-что.

— Ты имеешь в виду компот? Так ведь это из ужуленных алиментов. Не хочешь же ты сказать, что получаешь всего сто рублей.

— Это не твое дело!

— Почему же не мое? Ведь ты должен платить четверть всех доходов, — равнодушно проговорила Лина и вышла из комнаты. Какая радость, что можно прекратить разговор, а завтра на его попытки выяснить отношения по телефону швырнуть трубку. Но Владимир не уходил. Дождался когда Лина вернулась, и категорически заявил:

— Ты до сих пор носишь мою фамилию. Почему не берешь свою? Молчишь. Я знаю почему: хочешь спрятаться за моей русской фамилией. Не выйдет. Моя фамилия будет у моей новой жены.

—Всем хватит, и новой, и старой. — Стараясь казаться спокойной, проговорила Лина.

Владимир был прав, она не то чтобы пряталась за его фамилией: не хотелось обнажаться сразу. Не было сил видеть пустоту в глазах завов и замов при устройстве на работу. Так они хоть разговаривают с тобой до заполнения анкеты, а то сразу откажут: фамилия Коган все равно как Рабинович из еврейских анекдотов.

В том, что Владимир вскоре женится, сомнений не было; ведь кто-то же должен его обслуживать. Про новую жену он говорил общим знакомым: «Она человек хороший». Конечно, «хороший», он и выбирал безответную. Другая бы не оказалась в роли жертвы.

Если кто и помогал Лине жить, так это Кант. Нацеленный на разум, выходящий за пределы реальности, Кант показывал, как абстрагироваться от действительности. В воображаемом мире абсолютных ценностей жить легче. Искусство тоже абсолютная ценность, оно соединяет конечное с бесконечным, утверждает жизнь перед страхом небытия. Мы ощущаем себя пролившимся на песок дождем и, чтобы не исчезнуть бесследно, пытаемся запечатлеть хотя бы узор на песке. Страх небытия, очевидно, оставляет верующих людей. Первый еврей Авраам, постигший единое начало мироздания, распознал новое мироощущение человека — человека, стоящего перед лицом Всевышнего. Каждый сам открывает путь к Богу, без творческого соучастия всех людей замысел Бога о творении совершенного мира не может осуществиться.

 Лина писала диссертацию о соотношении в творческом процессе бессознательного, эмоционального начала с волевой устремленностью. Вдохновение в творчестве сродни откровению в религии. При этом интеллектуальное постижение и мистическое чувство едины; вера неотделима от чувства и мысли. Сразу возникала связь с экзистенциализмом и психоанализом, которые, если и можно было выносить на обсуждение в Московском университете, то только в плане критики. Как думалось так и писалось, а когда диссертация была готова, Лина оформилась соискателем на кафедру эстетики МГУ. Научные планы кафедры определял один человек — Чингиз-Хан от эстетики. Усохший, сморщенный, с обезьяньим желтым личиком, он в единственном числе представлял московскую школу философии искусства: зав кафедрой в университете, зав. сектором эстетики в институте философии, зав соответствующего отдела в журнале «Вопросы философии». В высшей аттестационной комиссии тоже самый главный. Не обойти, не объехать.

 На кафедре в университете, как при дворе Людовика XIV, заведующий — король, идет впереди, а члены кафедры на несколько шагов сзади. Если кто встречался с, похожим на мумию, завом в лифте, от смущения не знал о чем говорить. Так и ехали молча до одиннадцатого этажа. Немногие из сотрудников видели человеческие проявления своего шефа: как он ест, входит в туалет, смеется; только скривится иногда, что только при очень богатом воображении можно было принять за улыбку. Чтобы переговорить с завом, нужно долго стоять под дверью его кабинета. За пятнадцать лет этого единовластия лишь два человека на кафедре позволили себе роскошь иметь собственное научное мнение, отличное от мнения шефа. Уволили их тут же, вернее они уволились по собственному желанию. И след простыл, сгинули куда-то, нигде, ни в одном журнале не появлялись их публикации.

 На апробации Лининой диссертации — необычная тишина: все слушают. Лина оглядывается на преподавательский состав, по инквизиторскому взгляду зава пытается предугадать заключение кафедры. Рецензенты положительно оценивают работу, хоть и выражаются уклончиво, последнее слово за Чингиз Ханом, вдруг мнения разойдутся. Тем более тема и концептуальный подход очень уж не вписываются в проблематику кафедры, здесь, в основном, занимаются марксистско-ленинской методологией. После выступления рецензентов наступила тишина. Долгая пауза.

— Может быть, еще кто-нибудь выскажется? — спросил младший преподаватель кафедры Алексей Николаевич. Он вел протокол заседания.

Снова тишина. Медленно, как в замедленной съемке, поднимается зав.

— Автор, — начал он дистрофическим голосом, — преувеличил роль бессознательного и тем самым встал на точку зрения буржуазной философии.

То был конец. Апеллировать после такого заключения некуда.

Лина смотрела на темную лысину зава, его дорогой костюм на бесплотном теле, сухой старческий рот.

— Конечно, если автор пересмотрит свои философские позиции, — медленно выдавливал из себя слова сильный мира сего, — если он обратит внимание не на бессознательные моменты в художественном творчестве, а на осознанные марксистские положения, мы снова можем вернуться к вопросу о защите на нашей кафедре.

Как в зале суда, последнее слово дают подсудимому, так на апробации — диссертанту. Лина поднялась на кафедру и не могла говорить. Она хотела сказать…, но по глазам преподавателей поняла: все бесполезно — ситуацию не изменишь. Необычно притихшие аспиранты смотрят с интересом, сочувствием. От того, пройдёт ли сейчас эта работа, зависит в какой мере и они смогут обойти марксистско-ленинскую методологию.

— Я думаю, — сдавленным голосом проговорила Лина, — я думаю, нецелесообразно умножать и без того многочисленные работы о роли осознанных моментов в творчестве. Именно роль бессознательной психики еще не исследована, ее изучение приостановилось у нас в двадцатых годах. — Лина говорила словно в вату. Так во сне бывает, хочешь убежать - ноги атрофировались, говоришь и не слышишь своего голоса.

— Перерыв на пятнадцать минут! — провозгласил Алексей Николаевич, и все поспешили в буфет, в курилку. Алексей Николаевич, грузный, с красным апоплексическим лицом и на редкость красивым почерком, стал собирать разбросанные по столу листки протокола. К нему подошел комсорг факультета, как всегда бодрый, с аккуратно подстриженными бородой и усами. Его диссертация должна обсуждаться после перерыва.

— Ну, ты как? — хлопнул комсорг Алексея Николаевича по плечу.

— Нормально.

— Будешь меня сейчас записывать?

— А как же. Для тебя и стараюсь. С тобой не будет проблем, могу сразу вынести заключение: «рекомендовать к защите».

Возвращались после перерыва сотрудники кафедры, аспиранты, студенты; шумно рассаживались. Когда аудитория заполнилась, Алексей Николаевич, как заправский конферансье, громко с воодушевлением объявил: «Следующее наше обсуждение — на тему: «Роль искусства в антирелигиозной пропаганде»! Диссертант — всем нам известный комсомольский вождь Вадим Воеводин!» Получилось что-то вроде: «следующим номером нашей программы выступает заслуженный артист Вадим Воеводин! Оп-ля!»

Танцующей походкой Вадим взошел на кафедру и голосом любимца публики заговорил об актуальности антирелигиозной пропаганды.

Никто его не слушал, переговаривались, смеялись. Тема привычная, апробация разыгрывается как по нотам. Рецензенты ничем не рискуют, и обсуждение длится не два с половиной часа, как у Лины, а всего лишь двадцать минут. Обсуждать, собственно, нечего; нет концепции, нет разногласий. Если серьезно, то говорить нужно не об отделении искусства от религии, а, наоборот, об их сближении. Ибо художественная правда искусства поднимается над житейской правдой, и таким образом, в некотором смысле, приближается к религи­озным представлениям о сущем и должном. Но попробуй Лина сейчас об этом сказать, никто не услышит. Или сочтут сумасшедшей. В самом деле, плевать против ветра — безумие.

Люди, которые знали заведующего кафедрой еще студентом, рассказывали о том, что он всю войну проносил в вещевом мешке том Гегеля. После войны не сошелся во мнении с высоким начальством по поводу взаимоотношения марксизма и гегелевской диалектики. Запил. Пил, говорят, по-черному. Валялся под забором и за стакан водки готов был снять последний пиджак. Потом вдруг бросил и стал делать карьеру.

— Ты становишься сволочью, — сказал ему один из его бывших друзей.

— Это от чувства неполноценности, — ответил зав.

 Что бы ни говорили о прошлых метаниях шефа, студенты философского факультета, специализирующиеся по эстетике, ориентировались на сегодняшнее начальство.

 А что делать человеку, если он думает иначе? Найти себе занятие, где не нужно думать. Но куда деть копив­шуюся умственную энергию? Энергия ума и души так же материальна и нуждается в реализации, как и физическая потенция.

Человек ходит по кругу своей судьбы. Лина все время искала работу по специальности. Не находила и все-таки искала. Очень уж невмоготу было сидеть социологом на автокомбинате; никому она там не нужна и ничего от нее не зависит. Как слесаря пили, так и пьют, и все так же увольняются молодые водители. Лина пыталась заинтересовать своей диссертационной темой замдиректора НИИ искусствознания. Вальяжный человек лет шестидесяти, в элегантном белом костюме, вежливо улыбался, слушал и не отказывал в надежде получить работу. Не отказывал, но и не обещал.

— Зайдите через полгода, может быть, в секторе социологии искусства будут вакантные места.

Лина пришла через полгода. Зам директора снова вежливо улыбался, но работу не брал.

— Вы не исчезайте, — говорил он, — ходите на заседание сектора, сделайте доклад, у вас очень интересная тема.

Лина ходила, сделала доклад, только и утешения, что выслушала похвалы по поводу того, что у нас проблема бессознательного в загоне, а она уже так много наработала.

«Вы мужественный человек, — заметил зав отдела социологии того же НИИ искусствознания, — через месяц-другой нам дадут ставку, и мы вас обязательно возьмем». В нетерпении Лина уволилась с автокомбината. Не взяли. На| долгожданной ставке младшего научного сотрудника оказалась юная свояченица известного режиссера, только что окончившая Пищевой институт.

 Жить страшно. Лине часто снится один и тот же сон. Вся земля обледенела. Она пытается бежать с дочкой на руках, ноги скользят, да и некуда бежать — кругом глыбы| льда. Вдали, к берегу океана, пристал корабль, с него сошел и идет к ним Оленькин отец. Только он почему-то негр. Владимир говорит, чтобы Лина отдала ему ребенка, все равно они здесь погибнут во льдах. Лина понимает: он прав, ей не выжить, нужно хотя бы ребенка спасти, и протягивает ему дочку. Владимир с Оленькой уходят на корабль. Они уже далеко. Лина пытается бежать за ними, падает, поднимается, снова бежит. «Надень, Оленька, варежки», — кричит вслед. Ветер относит ее слова.

Сон повторяется в разных вариациях. И всякий раз, оказавшись перед безысходностью, невозможностью что-либо изменить, Лина отрывает от себя ребенка. В страхе просыпается и прижимает к себе дочку, кладет ее теплую ручку себе под щеку. Этот единственный маленький человечек дает ей силы жить.

Сколько раз Лина перебирала в уме места, куда можно пойти в поисках работы. В отличие от жившего в бочке Диогена, она была кормилицей, главой семьи, и климат средней полосы России не мог сравниться с климатом побережья Средиземного моря, здесь дырявым плащом не обойдешься. Не говоря уж о том, что Диоген имел юридическое право не работать. Его свободе позавидовал Александр Македонский, сказавший: «Если бы я не был царем, я стал бы Диогеном».

Невольно вспоминалась первая работа, куда Лину распределили по окончании университета. То была центральная научно-исследовательская лаборатория «Союзаттракцион» при Министерстве культуры РСФСР. Она шла в отдел социологических исследований младшим научным сотрудником. Шла как именинница: купила новое платье, туфли. И встретили как именинницу: женщины улыбались, мужчины спешили предложить свои услуги; передвинуть ли подальше от двери письменный стол, чтобы не дуло, или сбегать в соседний магазин «Свет» за электрокамином — в помещении было прохладно.

Первый день выхода на работу совпал с днем Красной армии, и Лина сразу попала на праздник. На сдвинутые столы в вестибюле из всех отделов несли бутылки, стаканы, апельсины, тарелки с нарезанной колбасой и сыром. Лина пила шампанское, и пела со всеми боевые песни о тачанке и красных командирах. «Какие замечательные люди!», —восторгалась она. Впрочем, восторгалась не она одна. Об этом же говорили и сами сотрудники: «У нас микроклимат! Нигде, ни в одном учреждении, вы не встретите таких доброжелательных отношений как здесь. Никто никого не подсиживает, не ставят палки в колеса. Теплая, дружеская атмосфера — микроклимат, одним словом. Зимой огурцы растут, да что огурцы — цитрусовые!»

Лине тогда не терпелось включиться в работу, хорошее отношение сослуживцев она воспринимала как аванс, который спешила отработать. Всего в отделе вместе с ней - пять человек. Начальник Валерий Степанович —высокий, с залысинами, лет сорока, в очках с модной оправой — казался очень даже интеллигентным, даже загадочным.

Второй сотрудник — меланхоличный бородач Миша. Миша тут же потащил Лину под лестницу, в курилку, там он и кресло себе поставил. Миша медленно тянет одну сигарету за другой. Бросает окурки в бездонный алебастровый сапог, и рассказывает об искусстве огранки драгоценных камней. И о том, что читает научную литературу на трех языках. Лина сразу же прониклась к нему безмерным почтением. Еще в отделе две дамы-щебетуньи; очень милые и почти молодые. Эльвира Алексеевна, вся в кудряшках, с маленьким, как у воробья, носиком, приколола над Лининым столом картинку из иностранного журнала, изображающую мотогонки. Картинка Лине не понравилась, но она выразила удовольствие — Эльвира Алексеевна для неё ж старалась. Отойдя на несколько шагов и склонив голову набок, та долго разглядывала дело рук своих и решила — одной картинки недостаточно. Самоотверженно отколола у себя над столом ещё одну и понесла только что принятой на работу девушке. И снова Лина выразила благодарность. А что делать? Впрочем, через месяц она их сняла. На их месте появились другие. «Так лучше», — твердо сказал Эльвира Алексеевна, и Лине ничего не оставалось, как подчиниться.

Напротив её стола — стол Нелли Михайловны, сидят лицом к лицу. Всякий раз, когда Лина поднимает взгляд, встречается с желтыми скучающими глазами Нелли Михайловны. Сидит, смотрит перед собой и соединяет и разъединяй пальцы рук. И так целый день. Лина чувствует себя виноватой в том, что соседке скучно. Стала носить ей книги: от американской социологии до воспоминаний Ивана Бунина. — Все книги через два часа снова оказывались у неё на столе.

— Неинтересно?! — изумлялась Лина.

— Прочитала, — равнодушно поводила полными плечами Нелли Михайловна.

— Как! Так быстро?

— Прочитала, и все.

— Как же вы читаете?

— По диагонали.

— Что-нибудь запоминаете?

— Конечно, — обиделась Нелли Михайловна.

— Вот бы мне так научиться. Читать по диагонали знакомую научную литературу — куда ни шло, а вот художественную — не могу представить.

Спустя несколько недель Лина исчерпала всю свою скудную библиотеку, и Нелли Михайловне ничего не оставалось делать, как снова смотреть прямо перед собой, то есть на неё, и соединять и разъединять пальцы рук.

Спасали коллективные чаепития. Два раза в день, утром в одиннадцать часов, и после обеда, Эльвира Алексеевна торжественно провозглашает: «Чай»! И весь отдел в пять человек усаживается пить чай. Пили подолгу, рассказывая анекдоты и всякую всячину. Эльвира Алексеевна удивительно ловко собирала на стол. Вроде и не было ничего, и вдруг появляется тарелка мокрого после мытья изюма, сухарики, крошки конфет. Сухари она приносит из дома, черствый хлеб не выбрасывает, а режет лом­тиками и сушит в духовке. Пока дамы хлопочут с чаем, Миша накидывает на плечи свою роскошную дубленку и отправляется в магазин. Через несколько минут рядом с сухариками Эльвиры Алексеевны появляется буженина. За всю жизнь Лина не выпила столько чаю, сколько за год работы в этой научно-исследовательской лаборатории. И каких только не наслушалась историй. Эльвира Алексеевна рассказывала, что есть на земле такие энергетические точки, в которых даже железо плавится, а человек там исчезает мигом, без следа. А в недоступных Гималайских горах хранится генотип человека; на случай атомной войны.

Валерий Степанович за чаем, как правило, сетовал на большие расходы: у него два мальчика, и все приходится покупать по двое: и тренировочные штаны, и куртки, и лыжи. «Хорошо, — вздыхает он, — когда у детей разница в три-четыре года, один поносит, другому отдаст, а у меня погодки. Сплошные неприятности. Жена тоже распустилась, завтрак не готовит. Как сказал, «развод и девичья фамилия», тут же забегала. Главное, стукнуть вовремя кулаком по столу.

— «Врет все, — сказала Лине Эльвира Алексеевна, — до смерти жены боится, она ему сапогом морду бьет. Никогда наш Валерик с ней не разведется. Думаешь, из-за детей? Как бы не так. Из-за жадности, а то ведь квартиру, придется делить и от дачи отказываться. Жене дача по наследству досталась. Она-то умница, кандидатскую защитила. Вот и Валерик мельтешит, защищаться хочет, да только ума Бог не дал, ему бы администратором работать, далеко бы пошел. Нос по ветру держит, улавливает мельчайшие настроения руководства, умеет поджидать момент; знает, когда с чем обратиться. Принципов нет, за грош продаст, и вообще, не доверяй ему».

 Миша тоже не жаловал начальника. Борьба самолюбий.

— Меня все знают, — часто повторяет Миша, — я один из сильнейших социологов, сам Квасин разделяет моё мнение о массовой культуре, а Канаев приглашал печататься в его сборниках.

— Что-то ты ничего до сих пор не напечатал, — мрачнеет Валерий Степанович, — и вообще не видно твоей работы.

— А где твоя работа? Ты что делаешь? — задирается Миша. Из всех сотрудников отдела Лине лучше всех. Все они друг другу смертельно надоели, а она новенькая, она им любопытна. Она их, в некотором смысле, даже сплачивает, потому что относится к ним лучше, чем они друг к другу. Вот только Лина не знает, как ей вписаться в работу. В отличие от своих коллег, считает, что задача социолога не столько констатировать цифрами уровень массовой культуры, сколько изучать потребности в этой самой культуре. Лина искала в отделе понимания. Понимания не нашла.

— Не оригинальничайте, — раздражался Валерий Степанович, — у вас нет опыта, вообще нет рабочего стажа, вы ведь еще не работали в коллективе.

— Но послушайте, — не раз подступалась к нему Лина, — я не вижу смысла...

— Оставьте, пожалуйста, — перебивал Валерий Степанович, — не усложняйте жизнь себе и другим.

Нелли Михайловна урезонивала:

— И я по молодости куда-то рвалась, что-то хотела доказать, а потом поняла: чем тише, тем лучше. Сиди тихо, никого не трогай, и тебя не тронут. Чем ты в конце концов лучше других?

— Ничем, конечно, — соглашалась девушка, — просто не могу делать бессмысленную работу.

— Нау-у-чишься, — убедительно проговорила Нелли Михайловна и посмотрела долгим скучающим взглядом.

Не нашла Лина поддержки и у Миши.

— Чепуха, — сказал он в курилке, небрежно сбрасывая в алебастровый сапог пепел с сигареты, — фирма процветает, план даем, премии получаем.

— Да, но я не вижу смысла в нашей работе...

Эльвира Алексеевна тоже отмахивалась:

— Надоело слушать про одно и тоже. Мы много лет работаем и ничего, довольны.

«Им видней, — в конце концов решила Лина — у них, наверное, есть какие-то неведомые мне планы». И она согласилась с методикой исследования Валерия Степановича. Её покладистость во многом объяснялась желанием поехать в командировку, и не куда-нибудь, а в Самарканд. Вот и притихла. Слаб человек.

В Самарканде, как велел начальник, считала по головам посетителей аттракционов чешского «Луна-парка»: сколько мужчин, женщин, детей и какие карусели предпочитают больше. Считала и ни о чем не спрашивала. Зато сколько радостей! Одна экзотика восточных базаров чего стоила. Фантастически дешевая клубника, черешня, связки хурмы, горы урюка, зелени, бесчисленные мешки розового риса, пес­трой фасоли, чечевицы. Мёд в бочонках, банках, сотах, ведрах — от совсем светлого и прозрачного до темного, почти коричневого. А запахи! Они с Эльвирой Алексеевной и Валерием Степановичем ходили по рядам, смотрели, пробовали. Прямо на утоптанной земле, на расстеленных простынях, навалены горячие лепёшки, разные сладости, ломти сушеной дыни. Тут же засахаренные орехи, печенья и разноцветные конфеты: красные, синие, зеленые фигурные помадки, леденцы. Рядом лавка старьевщика с почерневшими от времени бронзовыми кувшинами — за бесценок отдавал. Рябит в глазах от пёстрых войлочных ковров — кошм. И целые каскады бус. Узбекские женщины в ярких платьях и атласных шароварах выбирают стеклянные украшения, прикладывают к себе стеганые халаты, куски тканей. Лине, подобно дикарю, захотелось обвеситься блестящими бусами, браслетами, обернуться в огненнокрасные шелка и прыгать в безудержной радости.

Это одна сторона Самарканда, другая — музыка. Музыка, похожая на нескончаемый плач. Сколько веков отчаяния и безнадежной тоски было у этого народа, если он создал подобную музыку. Лина вглядывалась в напряженные лица людей, даже дети лишены европейской непосредственности. Чем жил народ? Она пытается представить людей этой страны, сколько их прошло за века у древнего святилища Регистана — сердца Самарканда. Ремесленники, торговцы бирюзой, рабы бездумно складывающие камни крепостной стены. Строптивых рабов сбрасывали с башен Регистана голодным львам. Однако неистребимо в человеке чувство свободы и желание осмысленного бытия. Жила бы она в те давние времена, стала бы дервишем — ученым монахом, приобщилась бы к мудрости тысячелетий. Почему здесь такая скорбная музыка? Не от покорности ли судьбе женщин в гареме и сознания невозможности что-либо изменить в жизни родилась эта бесконечная музыка-плач?

Наверное, у Лины все бы обошлось на этой первой ее работе, привыкла бы к долгим чаепитиям и скучающим глазам Нелли Михайловны. Перестала бы раздражать бесконечными повествованиями о чудесах и рецептами сывороток Эльвира Алексеевна — сыворотка, предохраняющая от рака, бронхита, болезней печени. С Мишей тоже можно очень даже ладить. И была бы сладкая жизнь.

Вот только Валерий Степанович требовал от нее отчета за командировку на Рижское взморье. Ездил он, а отчет должна была писать Лина. Вернулся оттуда загорелый, поздоровевший, но говорил с обреченным видом: «Работы по горло, присесть некогда было». Как писать рижский отчет, Лина не знала, Валерий Степанович и сам этого не знал.

— Думайте! Думайте! Это ваша работа! — злился начальник.

Отчет не был написан, вину за такую безответственность Валерий Степанович свалил на Лину.

— Он такой, — говорила Эльвира Алексеевна, — любит, чтобы на него работали. За копейку продаст.

— За копейку продаст — полбеды, — участливо подхватила Нелли Михайловна, — он к тому же и без царя в голове, сегодня велит одну работу делать, завтра забудет, спрашивает другую. При таком раскладе лучше вообще ничего не делать.

— Да, умом наш начальничек не вышел, — хохотнул Миша.

— Что же теперь делать? — сокрушалась Лина.

— А вы напишите на имя директора докладную записку, опишите все, как есть, — посоветовала Нелли Михайловна.

И Лина написала.

Насупившийся директор, не глядя на недавно зачисленную в штат девушку, несколько раз брал в руки и опять клал на стол её докладную, вертел и так, и эдак, разве что на свет не смотрел.

— Н-да, — наконец произнес он, — вы, надеюсь, понимаете, что при сложившейся ситуации фактически стоит вопрос о вашем пребывании на работе. Чего вы добиваетесь? Может быть, сгоряча написали свою жалобу? Нет? Ну что ж, вы свободны, — значительно произнес директор и отодвинул Линину записку на край стола.

— Увольняйтесь, - зашипел Валерий Степанович, как только Лина оказалась в отделе. — Увольняйтесь сию же минуту, иначе у вас будут крупные неприятности. Не забывайте, вас сюда по распределению направили, не хотите скандала, — увольняйтесь сами.

— Что ж теперь делать? — спрашивала Лина у сотрудников отдела.

— Не нужно было писать, — укоризненно заметила Нелли Михайловна.

— Вы же сами посоветовали написать докладную. Не логичнее ли вам было бы воззвать к совести Валерия Степановича?

— Ха! Ха! — развеселилась Нелли Михайловна, вы наивны как восьмиклассница.

У Лины опустились руки.

— А что вы, в самом деле, сделали, пока работали у нас? — голосом прокурора заговорила Эльвира Алексеевна.

И тут Лина повела себя совсем уж глупо; разозлилась и стала обвинять Эльвиру Алексеевну:

— Если уж кто ничего не делает, так это вы. Целый год конспектируете одну тощую брошюру.

Неблагодарная, — сощурилась Эльвира Алексеевна, — мы тебя плохо приняли в свой коллектив? В командировку за государственный счет посылали. Такую характеристику дадим. Попрыгаешь.

— Пойду в министерство, — независимо проговорила Лина.

— Ах так! — задохнулась Эльвира Алексеевна.

Её негодование нетрудно было понять. Ведь если придут с проверкой, сразу станет ясно: социологический отдел «Союзаттракциона» переливает из пустого в порожнее. Из года в год переписывается один и тот же отчет, и нет в нем никакой ни практической, ни теоретической надобности. Лавочку прикроют, а где еще найдешь такую синекуру. Эльвира Алексеевна несколько работ сменила, пока не осела здесь.

— Так что же вы решили? — вызвал Лину директор спустя два дня. — Может быть, вы думаете сейчас по-другому?

— Все осталось по-прежнему. И по-прежнему я хотела бы иметь отдельный от Валерия Степановича участок работы.

— Н-да, — директор усиленно тер лоб, — но вы же понимаете, это невозможно.

— Хотите, я приглашу кого-нибудь из министерства по поводу содержания предлагаемых мною разработок? Ведь, собственно, наши разногласия с Валерием Степановичем начались с них.

— Это не ваше дело, в министерство вы не вхожи. Может, еще к министру направитесь?

— Если мне скажут, что мои предложения лишены смысла, я уволюсь.

— Просмотрел я ваши изобретения, у вас нет чувства реальности. Ну при чем здесь спрос посетителей парков, если у нас нет выбора. Хотите дворцы строить, а у нас нужников нет. Вы кому-нибудь показывали свои бумаги?

— Показывала.

— Кто вам дал на это разрешение? Ведь эта работа сделана у нас, и вы не имеете права выносить ее за пределы учреждения.

— Но ведь здесь нет грифа «секретно», я бы хотела взять разработку своего плана и обсудить её в Институте социологии.

— Нет!

— Но почему?

— Нет!

— Тогда хотя бы верните мне рукопись.

— Нет, работа принадлежит лаборатории, вы за неё зарплату получали. Почему вы не увольняетесь?

— Мне еще отпуск положен, — беспомощно прого­ворила Лина.

— Отпуск вам деньгами возместят, — ответил директор и, нажав кнопку звонка, вызвал секретаршу. — Пригласите ко мне Валерия Степановича.

Спустя секунду начальник отдела угодливо склонился перед директором.

— Давайте все-таки обсудим предложение вашего подчиненного, — неожиданно предложил директор, и достал из сейфа Линины бумаги.

— Но это отнимет у нас драгоценное рабочее время, — возразил Валерий Степанович, зло поблескивая на Лину очками. — Все должны будут оторваться от своих дел. Сейчас конец квартала, мы и так уже с ней целый год потеряли. Кто возместит наши убытки?

В отделе тихо, как при тяжелом больном. Чай не пьют, радио не включают.

Лина Матвеевна, — подчеркнуто официально обращается Миша, — дайте честное слово, что будете лояльны к глупости, которая здесь происходит, и никто вас не тронет. Не берите на себя больше, чем можете. К тому же вы и людей не любите. Любовь — снисхождение, жалость.

— По мне, так наоборот: любовь предполагает требовательность, иначе человек расслабляется, деградирует.

— Не вам судить.

«Может, вправду не надо воду мутить, — размышляла Лина, — в конце концов каждый живет, как может. Эльвира Алексеевна отработает стаж и уйдет на пенсию. У Нелли Михайловны печень больная, у Валерия Степановича двое детей. — У каждого свои заботы».

— Ну что ж, попробую, — согласилась Лина на предложение Миши быть лояльной.

Праздновали примирение. Гремело радио, Эльвира Алексеевна суетилась на предмет организации чая, Нелли Михайловна по такому случаю пошла за тортом.

— Не жажди чужой крови, не будь каннибалом, взывал Миша к помрачневшему Валерию Степановичу.

Лина понимала; при первом случае начальник откусит ей голову, сейчас же ему не хотелось перечить гласу народа.

В отделе снова пьют чай, Миша пространно рассуждает о том, что не нужно суетиться и выдумывать себе проблемы. Человек взваливает на себя всякие трудности, пытается их разрешить, напрягается, думает и вдруг попадает под трамвай. Каково?

— Ну, если попадает под трамвай, тогда уж думать не о чем. Однако, если постоянно иметь в виду, что попадешь под трамвай, и жить незачем, — отвечает Лина на Мишин вопрос.

— Вот видите! Вот видите! — Торжествует Валерий Степанович. — Не переделаете вы ее.

— Поживём – увидим. — Миша чувствует себя миротворцем, героем дня.

— Ты не зарывайся! — злится на него Валерий Степанович. — Сейчас пойдешь со мной к директору, дело есть. А вы, — обращается он к Лине, — писать отчет. Тот самый, о моей командировке на Рижское взморье.

Миша достал было сигарету, но начальник прикрикнул: «За мной!» Миша скомкал сигарету и потрусил следом.

В окне из отдела социологических исследований виден угол шашлычной, там всегда стоят пахнущие рассолом бочки из-под огурцов. Там же толкутся наскоро дожевывающие пирожки прохожие. Левее трамвайный перекресток. Выпал первый снег и тут же превратился в грязную хлюпающую жижу. Небо низкое, тяжелое. «Будто никогда и не было солнца, - обречёно вздыхает Лина. - Ничего не хочется». «Человек попал под трамвай» — говорил Миша. «Но я же жива. Жива!» И она спешит написать заявление об увольнении. Спешит уйти из «Союзаттракциона» — завалившегося двухэтажного строения позапрошлого века в конце улицы Солянка.

 И что же? Прошло много лет. Время утекло, как та самая гераклитова вода, в которую нельзя войти дважды. Так ничего по большому счету Лина не написала, только собиралась. Десятилетия ушли на поиски минимального заработка. Диоген был свободен от этой заботы, он увенчал себя сосновым венком победителя за то, что победил самого себя — победил свои страсти, страх бедности, забвения, гнев и печаль. Стоики проповедовали смирение на земле во имя воздаяния на небе: страдающие и обездоленные из печальной земной юдоли попадут в вечный рай. Сократ же, напротив, счастье разумел в земной, а не потусторонней жизни. Так же, как и еврейские пророки, он утверждал: человек должен реализоваться здесь, на земле. На земле люди будут как боги ведать добро и зло, и тогда сбудется библейское пророчество: «Царство земное станет подобным царству небесному».

 На хлеб Лина теперь зарабатывала тем, что читала ослепшему филологу статьи из старых журналов. Много времени эта работа не занимала; два раза в неделю по четыре-пять часов. Невелик труд, и деньги соответствующие — двадцать рублей в месяц, но хлеб дешевый — жить можно.

Маленький деревянный домик, где жил восьмидесятидвухлетний работодатель со своими сестрами, на краю Москвы, возле Тимирязевского леса. Слепой филолог не спешил соглашаться на Линины услуги. Несколько раз переспросил, кто ее осведомил о том, что ему нужна чтица, и достаточно хорошо ли знают ее те люди, — он не хотел пускать в дом чужого человека. Вмешалась Наталья Владимировна — его младшая сестра. Она сказала, что Лина именно тот человек, который им нужен. У Натальи Владимировны удивительное лицо; нежное - то ли от худобы, то ли от голубизны невинных глаз; первый раз взглянешь и кажется, всю жизнь знакомы. У старика не было других предложений, и он осторожно согласился взять «пока временно, а там посмотрим».

В домике, окруженном такими же старыми деревянными избушками на курьих ножках, все было ветхим, выцветшим от времени — седые, обессиленные старостью люди, выношенные, пропыленные портьеры, затертый до дыр ковер на полу. Истончившуюся здесь жизнь поддерживал огонек в лампадке у иконы Богородицы.

Лининых приходов ждали, она как новый, молодой человек вносила оживление. Наталья Владимировна стряпает обед, и так у неё все вкусно получается, и такой чудесный запах из духовки - невозможно ни о чем думать, кроме как о том, чтобы поскорее сесть за стол.

— Вы материалист или идеалист? — спрашивает Анатолий Владимирович, Линин работодатель.

— До обеда материалист, а после обеда идеалист.

— Ну, тогда будем начинать с материальной пищи, — решает хозяин.

Наталья Владимировна радуется такому решению и спешит поставить на стол только что испеченные плюшки с корицей. Отрадно смотреть на её хлопоты: как режет хлеб, раскладывает по тарелкам мясо, тщательно следя, чтобы Анатолию Владимировичу не попался жирный кусок, — у него больная печень. Однообразные хлопоты по хозяйству, как движение рыб в аквариуме, умиротворяют, вроде сидишь на берегу реки, набегают волны одна за другой. Все просто и неизбежно.

Старшая в этом доме — Елена Владимировна, ей уже за девяносто. Такая же худощавая, как сестра, но только с темными глазами и выше ростом. Смеется Елена Владимировна громко, по-молодому откинув голову, в отличие от сестры, та застенчиво улыбается. Елена Владимировна заранее подбирает и раскладывает по указанию брата журналы, которые Лина будет читать. Сам Анатолий Владимирович надевает к Лининому приходу белую рубашку с крахмальными, все время вы­валивающимися из рукавов пиджака манжетами.

Дом, как пчелиные соты, разделен множеством перегородок на крошечные комнатки. Кабинет хозяина, его спальня, столовая, комнаты Елены и Натальи Владимировны. После замечательно заваренного крепкого чая Лина с Анатолием Владимировичем удаляются в его кабинет читать, или, как говорит хозяин, работать. Давно ослепший старик помнил, где, в каком журнале, искать нужную ему статью, называл страницу, абзац и говорил, с каких слов нужно начинать. У Анатолия Владимировича на редкость аккуратная картотека с цитатами. «Аккуратный, как бухгалтер, — говорила о нем Наталья Владимировна, — ему бы бухгалтером работать».

Есть мнение, что люди со временем меняются. Это неправда. Лина разглядывает на стене семейную фотографию семидесятилетней давности. В подростковом облике Анатолия Владимировича проглядывает нынешняя чёткость, педантичность. На детском, миловидном личике Натальи Владимировны такие же, как сейчас, отрешенные глаза человека «не от мира сего». Замуж Наталья Владимировна не выходила, так и осталась монашенкой в миру или христовой невестой. А вот если сравнить девяностолетнюю, высохшую до кости Елену Владимировну с молоденькой девушкой в гимназическом платье, поражаешься такому же, как в пору юности, дерзкому взгляду. И судьба у Елены Владимировны соответствующая: лихо меняла мужей и профессии. Сейчас она раскрашивает от какой-то артели платки на дому, платки получаются яркие, цветистые.

В течение жизни мы только и делаем, что повторяемся в своих поступках, и всякий раз ощущаем невозможность одолеть себя. Человек, что складная матрешка. Младенец — самая маленькая, цельная — помещается в следующей, размером побольше, но в точности повторяющей форму предыдущей. Затем матрешка, ещё больше — и так до старости. Повторяются чувства, настроения. Скорбящая по всем сирым и обездоленным, Наталья Владимировна в детстве жалела беспутного отца, который по настоянию матери жил отдельно от семьи. Тайно от всех бегала к заброшенным шахтам в Екатеринбурге, откуда они родом. В шахты сбросили расстрелянную царскую семью, и Наташа опускала им на веревочке еду. «Долго слышались из шахты стоны», рассказывала Наталья Владимировна.

В семнадцать лет она заменила полугодовалому мальчику мать — свою умершую от чахотки сестру. Вырастила племянника, в сорок первом году ему было девятнадцать лет, а в сорок втором он погиб на войне. С фронта писал своей приемной матери, что «целует ей руки, а когда вернётся домой, будет заботиться о ней, как о королеве».

Наталья Владимировна святая, дело не в том, что ходит в церковь и блюдет посты. Она ближнего любит больше, чем себя. Брат и сестра смеялись, припоминая при Лине такой случай, - повесила Наталья Владимировна свою единственную кофту на забор су­шиться, и прямо у них на глазах стащил эту кофту пьяный мужик. Анатолий Владимирович погнался, было, за ним, но Наталья Владимировна остановила: «пусть берёт, значит, ему нужней». После революции Наталью Владимировну, дворянскую дочку, никуда на работу не брали. Устроилась по знакомству лаборантом на кафедру марксизма-ленинизма в Тимирязевскую академию. Она тогда советовалась со своим духовником, отцом Пантелеймоном. «Иди, доченька, — сказал он ей, — иди. Марксизма-то она теперь всюду. Что ж делать. Жить надо».

Аскетической худобой и голубизной глаз Наталья Владимировна напоминала Лине бабушку. Обе были добры до самоотречения, вот только молились разным богам: бабушка — Богу-отцу, а Наталья Владимировна — Богу-сыну. Но ведь Бог один. Тот, который сотворил небо и землю, Адама и Еву. Разные представления и о Миссии. Бабушка ждала Машиаха, как избавление от страданий: «Настанет мир дальнему и ближнему». Трудно утешиться христианским принципом - «Царство Божие не от мира сего» и перенести желание справедливости и отдохновения по ту сторону бытия. Человек должен реализоваться здесь, на земле. Но религия не философия, неразрешимо частое несоответствие между свободой воли отдельного человека и Божественным Проведением. Просто провозглашаются оба принципа: все в воле Провидения и всем даётся свобода выбора. Промысел Небес и человеческая свобода одинаково реальны и истины. Но воля Всевышнего выше разумения человека. Бабушка не раз говорила, что если бы ее дети не умерли от тифа, их убили бы немцы и это было бы еще хуже.

— Что такое ощущение благодати? — спрашивает Лина у Натальи Владимировны.

— Очищение от грехов, — смиренно отвечает женщина, пережившая революцию, обнищание и разорение семьи, тридцать седьмой год, смерть ставшего ей сыном племянника, но сохранившая невинность и чистоту двадцатилетней девушки.

— Значит, благодать — это ощущение безгрешности. Но человек приходит в этот мир с определенными, не зависящими от него, потребностями. Голодный украдет хлеб — грех. Обездоленный любовью, как подарок примет случайно перепавший ему счастливый миг — тоже грех. Что же ему, бедному, делать?

— Для этого и есть раскаяние, очищение от грехов. Рай – это состояние безгрешности, - кротко отвечает Наталья Владимировна.

— Не согласна. Очень уж скудным получается рай Ведь можно представить человека, у которого есть всё; ни воровать, ни прелюбодействовать ему не нужно. Значит, он безгрешен?

— Все грешны. Безгрешного человека не бывает, - категорически заявила Наталья Владимировна — хоть в мыслях, а согрешит. Нужно молиться, замаливать первородный грех.

— Вы имеете в виду Еву, которая отведала яблоко.

Так ведь на этот факт можно по-разному посмотреть, можно увидеть в нем и пробуждающееся сознание.

— Что вы! Что вы! — Замахала руками Наталья Владимировна. — Не кощунствуйте.

— Ладно, не будем о первородном грехе, а вот нарушение заповедей «не убий», «не укради» нужно рассматривать в каждом случае отдельно. Убийство может быть избавлением от еще большего зла. Например, убить Гитлера.

— Состояние безгрешности — это работа всей жизни, — наставительно проговорила Наталья Владимировна.

— Это, наверное, так, но не слишком ли убого поставить человека в ситуацию зависимости, где он невольно будет грешить, а потом отпускать ему грехи. И при такой скудной жизни все равно он грешный раб. По мне, так состояние благодати это вдохновение, просветление. Бог разума и Бог откровения едины. Счастливая любовь тоже благодать, чудо.

— Человек изначально греховен, — возвращается к своей мысли Наталья Владимировна, — почитайте апостола Павла: «Всех заключил Бог в непослушании, чтобы всех помиловать».

— Значит, помилование предполагает изначальное непослушание? — уточняет Лина. — Получается по принципу рабского сознания: будем грешить и каяться, Бог милостив — простит.

— Я буду молиться за вас, — кротко произнесла Наталья Владимировна тихим голосом.

— Спасибо, но Бог не слышит, или, как говорила моя бабушка, «сокрыл свое лицо».

— Вы не должны так говорить, — сокрушается смиренная женщина.

Сколько раз при подобных разговорах Лине не хотелось перечить. Согласиться бы во всем, но это было бы неправдой. Ее ветхозаветная, роптавшая и взывавшая к Богу о справедливости бабушка, ближе к Всевышнему. Вот и ветхозаветного Иова Наталья Владимировна понимает как воплощение смирения. А по мнению Лины, наоборот, он бунтарь, доказывающий свою праведность. Иов ведает добро и зло и хочет понять, за что Бог его наказал: «Я желал бы только отстоять пути мои перед лицом Его. Доколе не умру — не уступлю непорочности моей». Неприятие несовершенства этого мира — большая вера, чем смирение. Бог наделил человека разумом и тем сделал богоподобным. Но человек — акробат на проволоке своей судьбы: голод, холод, болезни, страх за близких, одиночество. Вот и забивается в щель и просит оттуда - «Господи, помилуй!»

Очень уютно было в домике трех стариков. Кроме вкусного обеда Наталья Владимировна клала Лине в сумку еще сверток с собой: горячие плюшки с изюмом, творогом, корицей. «Гостинец для дочки», - говорила она. Лина не знала как благодарить пригревших ее людей: вскапывала грядки для огурцов, бегала в магазин за картошкой, в прачечную. Они будто нашли друг друга. Так отношения и остались бы идиллическими, не повторяй Анатолий Владимирович раз от разу, что Гёте влюбился, когда ему было восемьдесят лет. При этих словах Лина с особой неприязнью замечала клацкающую челюсть старика, его дрожащие шарящие перед собой руки, неподвижный стеклянный глаз и другой — заросший бельмом. Анатолий Владимирович не был обездолен судьбой; у него удачливый сын, трое взрослых внуков. Вот только жена недавно умерла, и он, наверное, решил – теперь, будучи на положении холостяка, может завести роман.

— Я вполне могу вас взять на содержание, — говорил он Лине и придвигался со своим стулом, стараясь задеть коленом, рукой. Лина вжималась в стенку. Работодатель говорил, что очень плохо слышит, совсем почти ничего не слышит, и придвигался ближе. Через каждый час чтения делали пятиминутный перерыв. В это время Лина рассматривала книги на полках.

— Что вы делаете? — с тревогой спрашивал слепой.

— Сняла с полки Пушкина. Прекрасное издание.

— Поставьте на место. — Дрожащим от сдерживаемого гнева голосом говорил хозяин.

— Да вы не бойтесь, я не унесу.

Молчит.

— А сейчас что вы делаете? — Беспокоился Анатолий Владимирович.

— Сейчас просто смотрю, руками не трогаю.

— Ну ладно, давайте работать, пять минут прошло. — Строго напоминал работодатель.

Случалось, при чтении он засыпал, свесив голову, челюсть при этом отвисала, из приоткрывшегося рта текла слюна. Он спал, а Лина продолжала читать, она радовалась, когда он спал, так спокойней. Можно расслабиться. Всхрапнув, старик просыпался от своего храпа и делал вид, что все это время слушал. По-деловому вскидывался и придвигал свой стул вплотную к Лине. Ее ужас, отвращение усугублялись и тем, что старик был единственным пожелавшим ее мужчиной.

Анатолий Владимирович, получивший в этой жизни всё, не научился, в отличие от своей обездоленной сестры, смирению. В отсутствии смирения он обвинял Лину, и вообще евреев, которые не хотят смириться со страданием. Всякий раз разговор переходил на неприятие евреями пути к вере через страдания — крест.

— Наоборот, — возражала Лина, — евреи предпочли мученичество, но не извратили мечту о Мессии как о прекрасном будущем. Ведь Иисус ничего не изменил в мире, всё так же торжествует зло. И зла, кстати, больше от христиан, чем от евреев.

— Почитайте Игнатия Брянчанинова, — злится старик, — уверовавшие во Христа и обновленные святым крещением спасутся, они уже не насилуются грехом, но свободно выбирают, или противиться греху, или последовать внушениям его.

— А вы почитайте библейского пророка Сираха, — Лина тоже раздражается, — от начала Бог сотворил человека свободным. Божественная природа человека в том и состоит, что он сам волен выбирать. Рабское сознание Каина - в отказе от ответственности за свой выбор. Каин обвиняет Бога в том, что Он не отвел его руку при убийстве Авеля.

— Уверовавшие в Иисуса получат силу бороться с искушением, — замечает Наталья Владимировна. Она бесшумно убирает со стола посуду.

Лина вспомнила смиренную деревенскую женщину Серафиму Марковну, в избе которой когда-то жили. Та тоже говорила эти слова, и на всё у нее был один ответ: «Ну и ладно, ну и хорошо». Вспомнила, что, когда Серафима Марковна умерла, у нее было очень злое, волевое лицо, и откуда-то взялся орлиный нос, как у Мефистофеля. В гробу была похожа на непримирившуюся боярыню Морозову. Может, и в самом деле вера в Христа смиряет страсти. Трудно самому подняться до невидимого Бога, а тут конкретный, зовущий к смирению, Иисус.

— Пора работать, — напоминает хозяин, — пойдёмте в мой кабинет.

— Но Линочка не любит читать в твоем кабинете, занимайтесь здесь. Сейчас только вытру со стола и уйду к себе, не буду вам мешать, — робко говорит Наталья Владимировна, она боится гнева брата и хочет потрафить Лине.

И Лина чуть не плачет от благодарности ей.

— Нет, — решительно поднимается старик, — будем работать у меня в кабинете. — Но и там ему кажется недостаточно спокойно. — Пойдемте ко мне в спальню. Пойдемте ко мне в спальню, — настаивает хозяин.

— Да нет же, здесь тихо, — возражает Лина.

Однако работодатель направляется в следующую, совсем уж крохотную, узкую, словно задвинутую в вечный покой, комнату. Лина следует за ним. Поспешно находит страницу в журнале, где они остановились в прошлый раз, и начинает читать.

— Гёте влюбился, когда ему было восемьдесят лет, в который раз напомнил Анатолий Владимирович.

— Но вы же не Гёте! — Раздосадованная назойливым оговариванием старика права на любовь, вспылила Лина.

Хозяин замкнулся и стал с ней подчеркнуто официален. Иногда давал понять: чтица для него что-то вроде подсобного рабочего, которого, когда кончится в нем нужда, можно выставить за дверь.

— Очень хорошо, — радовалась Лина такому обороту, радовалась она и тому, что в доме стала появляться с лучезарно - младенческой улыбкой давнишняя подруга Натальи Владимировны — Елена Константиновна. В старомодном, пожелтевшем от времени белом платье и такой же старинной соломенной шляпке с приколотым букетиком шёлковых незабудок она с обожанием смотрела на слепого старика — кумира своей юности. Елена Константиновна приносила ворох свежих газет, и они с Анатолием Владимировичем уединялись на веранде, где он сидел с видом неприступного божества. Иногда прогуливались по дорожке сада: от ступенек крыльца до калитки и обратно. Анатолий Владимирович поддерживал под локоть свою даму и что-то наставительно говорил ей, та благоговейно внимала.

Казалось, всё утряслось, отношения с работодателем стали спокойными. На хлеб денег хватало, и Лина хоть на время могла оставить судорожные попытки устроиться на работу. Тут появился Олин отец. «Опять не работаешь? На что живешь? Нет, ты скажи. Не увиливай. Скажи. Как это, не мое дело?! Мой ребенок страдает. Так вот, знай, через две недели не устроишься на работу — подам в суд за тунеядство. Живо из Москвы выселят». — «Скотина!» — чуть было не вырвалось у Лины, но сдержалась, струсила. Она знала своего бывшего мужа, он и впрямь подаст в суд. Время сейчас такое, в Ленинграде судили за тунеядство Бродского — поэта, что называется, божьей милостью. Олин отец это знает, потому и разговаривает как власть имущий. Сам бездарен, но имеет право не рабо­тать; вступил в члены группкома литераторов.

Единственный способ быстро легализовать свое положение — оформиться к Анатолию Владимировичу в официальные секретари, что Лина и сделала. Из двадцати рублей, которые она зарабатывала у слепого старика, восемнадцать рублей восемьдесят копеек стала платить налог, — то были деньги, которые наниматель должен уплатить государству.

Теперь и на хлеб не хватало. Куда податься? На автокомбинате уже взяли другого социолога. Он им, конечно, не нужен, но штатная единица должна быть заполнена, управление с них спрашивает.

Каждый день Лина заводит будильник на семь утра, провожает дочку в школу и идет в библиотеку. Оставаться дома одна не может. Первыми к открытию читального зала приходят такие же неприкаянные любители учености, как и она. Бедно одетые, с серыми от недоедания лицами, они сторонятся друг друга, словно боятся чужой неустроенностью умножить свою.

Подбирая однажды в картотеке литературу для новой статьи, Лина почувствовала: кто-то стоит рядом, ждёт. Решила, понадобился каталожный ящик, с которым работала. Подняла глаза и встретилась с бесцветными глазами высокого, угловатого молодого человека. Что-то знакомое было в облике этого белобрысого истукана. «Кажется, в прошлом году зимой мы приходили с ним в библиотеку в одно и то же время и всегда первыми. Потом он пропал куда-то», — вспоминала Лина. Она жалела его тогда, думала, что приехал в Москву из глухой деревни, чуть ли не на санях. Приехал поступать в аспирантуру; он, конечно, с высшим образованием, а то бы не записали в научный зал. Попробуй, выдержи конкуренцию со столичными мальчиками. Сейчас перед Линой стоял щеголь в светлом импортном костюме, изысканном галстуке.

— Фирма! – Попытался растянуть рот в улыбке давнишний знакомый, поймав на своём костюме Линин восхищённый взгляд. Улыбки не получилось. Трудно было представить благодушие на этом жёстком лице.

Они смотрели друг на друга, и вдруг Лина совсем некстати рассмеялась, подумала, что такие каменные лица бывают у частных детективов. Бесстрастные глаза смотрели в упор, не мигая. На смех не реагировал. Даже жутко стало.

— Где вы сейчас работаете? — спросил «детектив», окинув собеседницу быстрым взглядом от войлочных башмаков до заштопанного свитера.

— Нигде.

— Хотите, я вас устрою?

— Конечно, но вряд ли это удастся.

— Хотите или нет?

— Хочу.

— Будете получать триста рублей.

— В месяц?! Целых триста рублей?

— Идите за мной, — приказал частный детектив.

— Куда?

— Поговорим о нашей с вами работе. Имейте в виду, неограниченные возможности для защиты диссертации. Я уже кандидат, скоро доктором буду.

— Давайте здесь разговаривать.

— Здесь нельзя. Не понимаете, что ли?

— Не понимаю. Куда вы меня ведете?

— На выход. Тут недалеко стоит моя машина, там и поговорим.

— А что, собственно, я должна буду делать?

— Ничего.

— За «ничего» деньги не платят.

— Будете делать то же, что и сейчас, ходить в библиотеку, примечать, слушать, о чём говорят ваши знакомые, или... Да вы дурочкой не прикидывайтесь, всё вы прекрасно понимаете. — Он резко развернулся к отставшей Лине и скомандовал: — «За мной!»

— Так это вы предлагаете мне стать соглядатаем? — Лепетала ему в спину Лина.

— Это называется не соглядатай, а гражданская совесть, — возмутился детектив.

— Нет, не хочу, не буду, — дальше Лина идти не могла, ноги не шли, — ваша работа меня не устраивает. От страха тошнило, пересохло во рту, хотелось тут же опуститься на ступеньку белой мраморной лестницы Ленинской библиотеки.

Вербовщик стукачей сделал вид, что не слышит.

— Не нужны мне ваши триста рублей, — с усилием выговорила Лина ему в спину и, боясь потерять сознание, вцепилась в лестничные перила.

— Имейте в виду, я вас предупредил. Теперь делайте соответствующие выводы. — Угрожающе проговорил детектив, помедлил и тут же стал быстро сбегать с лестницы.

Линой владел даже не страх, а ужас. Она не раз слышала, что вербуют в стукачи, а вот с тем, как это делается, столкнулась впервые. Нет сил вобрать в себя воздух. В огромном вестибюле библиотеки нечем дышать.

— Вам плохо? — участливо спросила проходившая мимо пожилая женщина.

— Нет, ничего, спасибо. — Лине хотелось схватить руку этой усталой, с печальными глазами женщины и не отпускать ее.

По дороге домой Лина оглядывается, - не следят ли за ней, не идет ли кто сзади, чтобы толкнуть под машину. А может машина внезапно наедет из-за угла, Или её поджидают у дверей квартиры. Входя в свой подъезд, оглядывается - не стоит ли кто. Такое же состояние страха было и по поводу угроз бывшего мужа в тунеядстве, тогда тоже казалось, что за ней пришли.

Мир замкнулся. Исхода не было.

Дом на Соломенной сторожке, где Лина читала ослепшему филологу, оказался спасением. Здесь, юридически оформив свое секретарство, она перестала числиться в тунеядцах и тем самым избавилась от опасности выселения из столицы. В этом доме ее привечали. Наталья Владимировна давала с собой всегдашние только что испечённые сладкие булочки и бидон с бульоном; им старикам, бульон был противопоказан. Анатолий Владимирович больше не звал в свой кабинет. Теперь читали в столовой, за большим круглым столом. К ним присаживались Наталья Владимировна и ее, ставшая частой гостьей, одноклассница Елена Константиновна. Лина не упускала случая заметить хозяину об элегантном платье Елены Константиновны, о ее старинных кораллах на красивой шее, или со вкусом подобранных цветах на шляпе. «Да? Вы так думаете?» - Оживлялся слепой старик.

Хозяева не теряли надежду обратить чтицу в свою православную веру, доказать, что христианство более совершенная религия, нежели иудаизм.

— Многие ветхозаветные установления Христос отменил, — говорил Анатолий Владимирович. — Например, христианство осуждает месть, не то что в Ветхом Завете: «око за око, зуб за зуб».

— Но в Ветхом Завете тоже непозволительна месть, — возражала Лина, —«око за око» это всего лишь условие юридической ответственности. В иудаизме Бог прощает только те грехи, которые совершены по отношению к Нему, грехи же, совершенные по отношению к ближнему, покаяние не искупает до тех пор, пока пострадавший не удовлетворен. Например, украл у соседа курицу — должен вернуть. В этом смысле написано «око за око». Ну и конечно, в войнах с арабами действует этот принцип. Только так может существовать еврейское государство, в противном случае арабы просто уничтожили бы евреев.

— Да вы не сердитесь, — примирительно говорит Анатолий Владимирович, — я, собственно, ничего против евреев не имею. Мой любимый композитор — еврей: Густав Малер. Удивительная музыка. Дает же Бог вашему народу таланты. Очень мне импонируют христианские идеи милосердия у Малера.

— Идея милосердия — основа иудаизма, — сдерживая раздражение, проговорила Лина, — именно ветхозаветную мудрость любви к ближнему Иисус положил в основу своего учения. Новый Завет проповедует непротивление злу и призывает любить врагов своих. В иудаизме призывается не любить, а простить врага своего. Злу же следует оказывать сопротивление. И это не мстительность, а борьба за справедливость. Человек ответственен за добро и зло.

— Вы практичный народ, — замечает Анатолий Владимирович.

— В чем это выражается?

— Только не обижайтесь, но евреи не устремляются к духу, все больше ориентируются на хлеб насущный.

— Ну если взять нас с вами, получается наоборот. Вы благополучный человек, всю жизнь плюшки ели. Я, напротив, что-то вроде юродивого, ни кола, ни двора. Христос всего - лишь повторил слова библейского пророка: «Не хлебом единым жив человек, но всяким словом исходящим из уст Бога». И вообще, ничего нового для евреев в христианстве нет, — продолжала Лина, — чудеса исцеления и воскресения были: Илия воскресал, Евсей воскресал, а Енох, прадед Ноя, был вознесен на небо. Елисей накормил сто человек несколькими ячменными хлебцами, накормил множество людей пятью хлебами Иисус. Он для евреев не откровение ни в фактологическом, ни в теологическом плане. Из недавно открытых рукописей Мёртвого моря очевидно: христианские идеи в Израиле были по меньшей мере за два века до появления Христа. А первые два десятилетия после смерти Иисуса христианство существовало в виде одной из многочисленных еврейских сект, где Иисус почитался не Богом, а пророком, напомнившим о необходимости праведной жизни. Посмотрите Евангелие от Иоанна: Иисус в диалоге с иудеями говорит о своем пророческом, а не божественном назначении.

— Линочка, ну что вы такое говорите, — возражала испуганная Наталья Владимировна, — Иисус — сын Божий.

— Выражение «сын Божий» было расхожим у древних иудеев, — упрямо настаивала Лина, — весь народ был избранником Божьим. А философ Филон под первородным сыном Божьим понимал божественную мудрость, логос. Мудрость, разум — то, что соединяет конечное с бесконечным, и есть посредник между Богом и человеком. — Лина видела страдальческое лицо Натальи Владимировны, но не могла остановиться. Казалось, докажи она сейчас, что иудаизм — основа христианства в лучших его проявлениях, и исчезнет в России антисемитизм.

— Вы не читали отцов церкви, — степенно, со знанием дела проговорил Анатолий Владимирович. — У Игнатия Брянчанинова сказано: «Для желающих спастись, необходимо повиноваться установлениям православной церкви; неприемлющим благодати искупления Христа — анафема!»

— Да?! — взвилась Лина, — Ветхий Завет более терпим, там сказано: «Праведные всех народов имеют долю в мире грядущем. И каждый народ придет к Богу своим путем». Больше зла от христиан, и если бы Иисус вернулся на землю, он пошел бы в синагогу, а не в церковь.

«Остановись! Остановись!» — мысленно твердила себе Лина, глядя на помертвевшее лицо Натальи Владимировны, для которой церковь была жизнью. Елена Константиновна тоже онемела от такого кощунства, а у Анатолия Владимировича тряслись руки, казалось, он сейчас выставив ее за дверь. И Лина поспешила уйти.

«Ну зачем этот разговор? — корила она себя. — Религию не выбирают. Что в детстве на душу ляжет, с тем и живут». Особенно горько было видеть несчастное лицо Натальи Владимировны.

 Лина медленно идет но тропинке мимо домиков дачного кооператива «Соломенная сторожка». Навстречу с безумной улыбкой в кокетливо повязанной косынке спешит старая женщина в застиранном халате и шлепанцах. «Бывшая жена академика, — го­ворила о ней Наталья Владимировна. — Академик ушел к другой и унёс все картины; они деньги вкладывали в живопись. Взрослые дети разъехались, а она доживает здесь; дом стережет. Горделивая была женщина, — вспоминала Наталья Владимировна. — Пешком не ходила, машина за ней приезжала».

 Что лучше: иметь и потерять или совсем не иметь? Пожалуй, лучше первое, хоть какое-то разнообразие.

Тропинка повернула к хлипкому мостику через канаву, там начиналась проезжая дорога. Лина вдруг заметила: трава стала жесткая, порыжела, листья на деревьях тронулись желтизной— значит, уже осень. Как быстро кончилось лето.

 Высокий дощатый забор отделял Тимирязевский лесопарк от жилых кварталов. На этот раз Лина пошла не к автобусной остановке, чтобы ехать домой, а пролезла через щель в заборе и направилась к лесному озеру. Вековые деревья вперемежку с молодыми посадками создавали ощущение вечно живого леса. Темная густая зелень дуба мешалась со сквозящей листвой берез, начинающий желтеть тополь — с всегда зелеными елями. На полянах под заходящим солнцем краснели клёны, тут же широко раскинулись кроны сосен. Запах сосновой смолы переселял в другой – совершенный мир. Уподобиться бы природе, однако человеку мало земной жизни он еще пытается заглянуть по ту сторону бытия.

Лес густел, тропинка терялась в высокой траве, и всё реже становились просветы над головой. Тишина. Хорошо в поле — далеко видно, а тут, словно стена вокруг. Тропинка проглянула из травы раз, другой и исчезла. Лина сделала еще несколько шагов и остановилась: «Стану деревом, растворюсь в природе...» Но неподвижность страшила. Шагнула вперед, отступила назад, в сторону и поняла, что заблудилась. Не успела испугаться, как у ног появилась хозяйская собака Белка. Значит, она всю дорогу незаметно бежала следом, и только сейчас вылезла из-за кустов. «Белочка! Ты что здесь делаешь?» — обрадовалась Лина. Белка кружилась вокруг неё и радостно повизгивала.

«Это ж надо, — не раз говорил Анатолий Владимирович, — чтобы собака любила гостя больше хозяина». В самом деле, беспородная Белка глаз с неё не спускала, а во время многочасовых чтений незаметно пробиралась под се стул и смирно, не подавая голоса, ждала. Потом всякий раз провожала до остановки и долго смотрела вслед уходящему автобусу.

Белка вильнула за дерево, на секунду пропала, опять появилась, дескать, вот я, здесь, иди за мной.

Озеро возникло неожиданно, как мираж. Вода в нём от отражающихся деревьев казалась темной, густой. Лина стащила с себя платье, соскользнула с глинистого обрыва и поплыла. Белка металась на берегу, скулила, но не решалась окунуться в холодную воду. И чем дальше уплывала Лина, тем громче скулила Белка. Наконец, бросилась следом. Потом они лежали на твердой, высушенной жарким летом, земле. Белка облизывала мокрую шерсть и выкусывала блох, а Лина смотрела в небо. Облака сгущались, разрежались, набегали друг на друга, принимая причудливые формы. Вырисовался профиль красивого человека с густой бородой, словно напоминал, что она не одна в этом мире.

— Почему я не стал Наполеоном? — не столько к посетительнице, сколько к самому себе обратился главный редактор толстого художественного журнала. — Потому что самое лучшее время в моей жизни — это когда служил в армии солдатом. Солдат не генерал, не нужно думать, принимать решения. Правой! Левой! Кругом! Шагом марш! — Вот и вся философия. И ни за что ты не отвечаешь.

Лина сидела в глубоком мягком кресле, держала в руке изящную чашечку с кофе и слушала рассуждения главного редактора — хозяина огромного, красиво убранного кабинета по поводу «свободы и бессмертия души».

— Свобода, — говорил собеседник, — когда от тебя ничего не зависит. Почему я люблю Толстого? У него что комар, что юнкер Оленин — все едино. Помните, Пьер Безухов увидел себя во сне круглой каплей, капля сливалась с целым, и Пьер почувствовал себя частью Вселенной. Причастность части к целому это и есть свобода, бессмертие. И требуется для этого всего лишь отказаться от своего «Я», от своей, так называемой, неповторимой индивидуальности.

Лина пришла в редакцию журнала с улицы. Проходила мимо, прочла вывеску и зашла. Зашла оттого, что промочила ноги. На улице снег, слякоть, холод. Захотелось побыть в тепле, и повод нашелся — спрошу работу.

— Работу? — Переспросила секретарша главного редактора, она была первой, кого Лина здесь встретила. Подчеркнуто официальная дама предпенсионного возраста смотрела на пришелицу так, словно та с луны свалилась.

— Ну да, — подтвердила Лина.

— А вы, собственно, кто?

— Если вы имеете в виду специальность, я окончила философский факультет,

Да?! — Секретарша даже как-то вытянулась от почтения. — Я сейчас доложу о вас Константину Михайловичу. - И тут же распахнула перед Линой дверь, словно приглашала в апартаменты короля.

«С чего бы это?» — удивилась Лина. Слушая главного редактора, поняла: тот маялся философским складом ума, и требовался собеседник, о чем не могла не знать секретарша.

— Да вы пейте кофе, расслабьтесь, — улыбался Константин Михайлович, — хотите коньяку? Сейчас нам Галина Петровна свежих пирожных принесет. Любите эклерчики? Это такие маленькие кругленькие пирожные с кофейным кремом. Замечательная штука!

«Они с Галиной Петровной примерно одного возраста, — соображала Лина, — только секретарша худая, быстрая и чёткая, как автомат; а патрон спокойный, медлительный, склонный к полноте».

— В юности, — говорил главный редактор, — я думал, - только страсть спасет от пустоты, и жил соответственно. Теперь разделяю мнение Толстого — счастье не зависит от внешних обстоятельств, а всего лишь от нашего отношения к ним; и человек, привыкший к страданиям, не может быть несчастлив. Вы согласны со мной?

— Нет, — резко ответила Лина. Она смотрела на пушистый, связанный из вишнёвого мохера, жилет главного редактора.

— Что вы имеете в виду? — Собеседник наткнулся на неожиданное препятствие своим мыслям.

— Не согласна. Философия Толстого не убедительна, потому как безнравственно будучи богатым проповедовать нищенство. Вы не видите парадокса в том, что Толстой при жажде отрешения окружен заботой любящих домочадцев, а Кьеркегор при страстном желании участия и любви страдает от бесконечного одиночества. Толстой, как и его герои, лукавил, шел на сделку с совестью, а Кьеркегор предъявлял к себе абсолютные требования. Его неприятие мира объясняется бескомпромиссностью, чего нельзя сказать о Толстом.

— Кьеркегора не читал, — благодушно развел руками Константин Михайлович, — обязательно прочту. А вы как ко мне попали?

— С улицы.

— Да что вы говорите?! Бывает же такое. Но это ничего, даже к лучшему. Как-то странно, непривычно видеть человека из ниоткуда. Мы вас возьмем в отдел прозы. Будете читать самотек. Я всегда утверждал, что нам нужен философ, именно философ, а не филолог. Правильно я говорю?

— Вам видней.

Четко печатая шаг, вошла секретарша с коробкой пирожных.

— Попросите, пожалуйста, ко мне Валентину Спиридоновну, — обратился к ней главный редактор, — это наша заведующая отделом прозы, — пояснил он Лине. При этом нельзя было не заметить: воодушевление, с которым главный начинал разговор, иссякло; лицо его с мелкими, мягкими чертами поскучнело, стало отсутствующим. Сейчас он выполнял всего лишь организационную часть работы.

В комнату вошла женщина на высоких каблуках с высоко поднятой головой, словно внесла свое достоинство.

— Валентина Спиридоновна, к вам в отдел новый сотрудник, — указал на Лину главный.

— Очень хорошо, — проговорила заведующая отделом прозы, едва взглянув на посетительницу, — но, Константин Михайлович, мы же даём претендентам текст на пробную рецензию.

— Да, конечно. Есть у нас такой формальный момент.

Лине показалось, что разговор о ее трудоустройстве исчерпал себя и ей больше не доведется бывать в этом праздничном, обитом свежим деревом кабинете. Она оставила уютно пригревшее ее кресло, оглянулась на красивую седину главного и пошла за заведующей прозой. В коридоре Валентина Спиридоновна сразу утратила свое величественное достоинство и по-свойски заговорила о том, что когда на улице такая слякоть, у нее бессонница и поясницу ломит.

— Попробуйте перед сном принимать горячий душ, - посоветовала Лина.

— Да нельзя мне горячий.

— Еще корвалол помогает.

— Пью. А вы не страдаете бессонницей?

— Когда как.

— Вот и подружимся с вами на почве бессонных ночей, — усмехнулась Валентина Спиридоновна.

Лине стало неловко оттого, что она моложе, красивее собеседницы, ей можно принимать горячий душ, и бессонница не самое большое несчастье в ее жизни. Подумала она еще и о том, что никогда не дружила с начальством, а если такое случится, то не станет злоупотреблять хорошим отношением, будет служить верой и правдой. Только бы взяли.

Лина несла в редакцию журнала первые тщательно обдуманные рецензии, как несут из леса уехавшие с ночи грибники полную корзину отборных белых грибов. Но увы! Рецензии на две толстые рукописи не удовлетворили Валентину Спиридоновну, то есть она их и не читала; ибо не было выполнено мягкое наставление начальницы - дать отрицательные отзывы. На первый роман Лина написала отрицательный, там речь шла о лихих казацких сражениях; трещали пулеметы, мелькали сабли, катились отрубленные головы — тарабарщина, одним словом. А второй роман Лине понравился. Автор прошел войну с первого до последнего дня и писал о войне, как о тяжелой будничной работе. Постоянная готовность к смерти тоже стала привычной, будничной: если солдатам выдавали на неделю двести граммов масла, они его съедали в первый же день; никто не знал, останется ли он в живых завтра.

— Вы представляете, что будет, если мы начнем печатать самотек? Да мы за одну неделю получаем двадцать таких романов. В конце концов, можете писать, что хотите, только в заключительной фразе сошлитесь на несоответствие рукописи тематике нашего журнала или отсутствие четко выраженной гражданской позиции, или посоветуйте обратиться в другой журнал. Вы же не маленькая, не первый день на свете живете. — Валентина Спиридоновна сердилась, ей неприятно было говорить столь очевидные вещи.

— Понимаете, я думала... Дело в том…, я ещё нигде не читала такого достоверного описания войны и психологического состояния новобранца. — Лина спешила заинтересовать заведующую прозой. — Восемнадцатилетний мальчик не вынес ужаса первого боя, и прежде чем он спрятался в лесу, я как читатель, мысленно уже сделала это. Ночью в темноте каждый пень кажется ему притаившимся врагом. Боится попасть и к своим — ведь он дезертир. И это состояние страха, изолированности от людей хуже, чем смерть на передовой. Блуждая между деревьями, этот новобранец случайно вышел к своей части. Никто не заметил его отсутствия. Наутро снова бой, и тут уж солдат знал: Другого пути нет — только вперед.

Валентина Спиридоновна слушала рассеянно.

— Значит, весь материал, который приходит по почте, в принципе не печатается? — после некоторого молчания спросила Лина.

— Почему же в принципе? Если попадется шедевр... Но шедевры, как вы понимаете, попадаются крайне редко.

— Фирма работает на отказ, — усмехнулась Лина.

— Начальница промолчала.

— Я понимаю, — снова заговорила Лина и услышала свой мерзкий, заискивающий голос, — я понимаю… Но как представлю: человек всю жизнь вынашивал в душе эту рукопись и написал книгу, главную книгу своей жизни. Хорошо написал...

Заведующая отделом прозы с раздражением перебрасывала в шкафу папки.

— Сейчас я вам ничего не могу предложить, — не глядя на незадачливого рецензента, проговорила она. - Не знаю, может быть, месяца через три-четыре будет подходящая для вас рукопись. Заходите.

«Господи! Не посылай мне непосильных искушений, дабы ничтожество мое не взяло верх над духом Твоим», — мысленно повторяла Лина, чавкая промокшими башмаками по раскисшему снегу. При этом соображала, не вернуться ли ей в редакцию и сказать, что будет писать как прикажут. Если не она своей рецензий откажет автору в публикации, это сделает другой. Так не все ли равно? Медленно, обессиленная сознанием упущенного шанса, брела Лина по улице. Ближе к метро поток людей стал гуще, и она, подчинившись общей устремлённости, вошла в вестибюль, спустилась по эскалатору и заспешила домой. Дома можно было принять горячий душ и лечь в постель с книгой. Это единственное удовольствие, которое она себе позволяла.

— Лежишь? — злобно спросила дочка, вернувшись из школы. — Иди работай! Посмотри в чем ты ходишь, такие боты даже старухи не носят. Тебе не стыдно? Опустилась как алкоголичка.

Лина молча оделась и направилась в библиотеку. Конечно, стыдно, еще как стыдно. Везде, где ей доводится бывать, прячет ноги под стул, чтобы не видели ее обуви. «Но я молчу об этом, а дочка проговаривает то, о чём молчу. У неё нет философии и не ради чего бедствовать, её нетрудно понять.

Когда мы приехали из эвакуации в Москву, я бегала после школы в Щербаковский универмаг и прилипала к витрине ювелирных изделий. Взрослые женщины изумленно оглядывались на закутанного в огромный клетчатый бабушкин платок ребенка, но я не могла оторваться от сверкающих камней. Уже тогда знала название каждого из них. Мысленно выбирала себе серьги с изумрудом, всегда одни и те же, и не сомневалась, что, когда вырасту, у меня будут такие. Потом студенткой заходила в магазин «Меха» и примеряла дорогие шубы. Продавщицы выстраивались по обе стороны примерочной, наверное, боялись, что украду. Все эти желания давно в прошлом, я и не вспоминаю о них.

 Только однажды на Кузнецком мосту прямо на меня шла молодая женщина в распахнутой норковой шубе. Я остановилась в удивлении: мы с ней были похожи, что называется, как две капли воды. Такие же каштановые, длинные, прямые волосы и полные колени. Зашла сбоку и увидела в профиль свой прямой, чуть вздернутый нос. Женщина говорила со своей попутчицей, и по их разговору поняла: они американки. Бабушка рассказывала: в двадцатых годах уехал в Америку се брат. Наверное, это его внучка. Такое поразительное сходство не может быть случайным. Женщина шла в небрежно распахнутой шубе, гордая своей независимостью и красотой. А может, у каждого из нас есть на земле свой двойник. Как ни старалась, не могла представить себя на её месте, скудное у меня воображение - не могу вообразить себя благополучной».

Листая в библиотеке периодику, Лина соображала: «Ведь рецензии можно писать и на опубликованные рукописи, даже лучше; выберешь повесть или роман, которые тебе по душе, и пиши — своя рука владыка».

Так и сделала, договорилась по телефону с редактором отдела критики одного из солидных литературных журналов и принесла рецензию. Встретил се сероглазый блондин в красной рубашке с приятным, даже красивым лицом.

— Андрей Михайлович, — представился редактор.

К Лининому удивлению он, в отличие от других редакторов, оставляющих рукопись на долгое прочтение, стал читать сразу. Читал внимательно, даже с любопытством. Лицо его при этом менялось, иногда казалось глубокомысленным, а иногда смазывалось, расплывалось в некоей неопределенности.

— Извините, — оторвался от рукописи Андрей Михайлович, — вам придется поскучать, пока я читаю.

Лина не скучала, она вглядывалась в редактора и пыталась представить, чем живет этот человек. Нет, не судьбу его, не факты биографии, а ту основную направленность души, которая проходит через всю нашу жизнь. В лице, очертаниях рта не было законченности, характера не было. Как правило, редакторы в художественных журналах сами пишут. Мученическая у них жизнь: бесконечное чтение чужих рукописей разжижает сосредоточенность на собственных мыслях. Почему-то подумалось: женщины его любят. Никаких догадок на ум больше не шло и Лина, вытащив из сумки книжку, стала читать.

— Ну что ж, очень даже приличная рецензия, — покровительственно заговорил Андрей Михайлович.

«Есть у мужчин такая манера. У нас небольшая разница в возрасте, а разговаривает он как старший».

 — Очень приличная. Только немного подправить нужно. Я, пожалуй, сам это сделаю. А что вы читаете? — кивнул он на отложенную Линой книгу. — Ага, «Психология бессознательного», я тоже интересуюсь вопросами сознания и сверхсознания. И еще я пишу стихи, — доверительно, как ребенок, сказал редактор.

— О чем?

— Ну, так не расскажешь.

— А вы почитайте, стихи, действительно, не расскажешь. — Лине не хотелось уходить, то ли устала и не было сил подняться, то ли хорошо было сидеть напротив Андрея Михайловича и думать о том, что человек он, несомненно, талантливый. И в то же время было ощущение его разбросанности, не дотягивал до того, что называется личностью взрослого человека. Люди жалеют себя, и мечты их часто разбиваются о неспособность преодолеть желания сегодняшнего дня. Этот редактор, наверное, баловень судьбы.

Договорились о том, что Лина позвонит через несколько недель, и он ей скажет, в каком номере пойдет её работа.

— Ну, как там моя рецензия? — Позвонила Лина спустя месяц.

— Но вы ведь не из-за рецензии звоните, — усталым голосом проговорил Андрей Михайлович.

Лина растерялась. У него не было оснований для подобного утверждения, хотя он не был неправ.

— Я сам вас найду, когда будут готовы гранки.

И он позвонил. Через два месяца Андрей Михайлович не только позвонил, но и принес ей гранки на дом. Лина угощали его чаем, даже попросила у соседа чего-нибудь выпить, и тот дал ей бутылку с остатками рома.

Гость безрадостным взглядом оглядывал полупустую комнату:

— Холодно у вас, — поежился он.

— Холодно, весной будут менять батареи.

— Вы здесь одна живете?

— С дочкой.

— Где же она?

— У соседей телевизор смотрит. Налейте в чай ром, согреетесь.

— Нет, нет, я не пью. — И по тому, как Андрей Михайлович сказал это — поспешно, даже с некоторым испугом — она решила: «алкоголик». Он будто подслушал ее мысли и поспешил уйти.

В следующий раз они встретились через полгода. Лине попался замечательный роман, и ей захотелось написать на него рецензию. Андрей Михайлович обрадовался ее приходу. Так же, как в прошлый раз, рецензию прочел сразу, обещал напечатать. Тут же вспомнил, что сегодня не обедал и пригласил в буфет. Снова Лина поймала себя на мысли: «хорошо с ним, уютно». Андрей Михайлович участливо расспрашивал, нашла ли она, наконец, философский камень, о дочке, сделали ли в квартире ремонт; в прошлом году, когда приходил, вроде собирались менять батареи. Удивительно, как он обо всем помнил. Чтобы не показаться невежливой, Лина тоже постаралась припомнить его проблемы, но так ничего и не вспомнила, кроме того, что он говорил о своей дочке, какая она у него умница, серьёзно интересуется биологией.

— У меня прекрасная дочка, — встрепенулся Андрей Михайлович, — Варенька очаровательная девочка, в этом году поступила на биофак и стихи замечательные пишет.

«Не нахвалится, как женщина», — подумала Лина. Сама она своей дочкой не хвалилась, это всё равно, что говорить комплименты самой себе.

— Вы ведь тоже стихи пишете, почитайте.

— С удовольствием. Только пойдемте в тот дальний угол, там столик на двоих, а то сейчас обязательно кто-нибудь ворвется в буфет и подсядет к нам.

Андрей Михайлович читал стихи о вдохновившей Рафаэля жертвенной любви, о святых «в окладах русской бороды», о девочке с печальными глазами. «Хочу любви!» — Звучало рефреном во всех его стихах.

«Мужику под пятьдесят, а он, как студент, любовью бредит», — тепло подумала о нем Лина.

В следующий раз они встретились в редакции другого журнала. Андрей Михайлович с отекшим лицом пропойцы, прилипшими ко лбу волосами чувствовал себя неуверенно: говорил отчуждённо, горбился, двигался как-то боком, подгибая колени. Стол его стоял в проходной комнате на самом неудобном месте у выхода рядом с дверью. Ему бросали на стол гранки, которые он должен был немедленно вычитывать. Лина смотрела на вздрагивающие руки Андрея Михайловича, на мятые рукава его дешевого костюма и почему-то не могла уйти. Сидела напротив и ждала. Уже было половина шестого, скоро кончался рабочий день. Один за другим уходили молодцеватые мальчики в кожанках, а Андрей Михайлович, не поднимая глаз, вычитывал гранки.

— Может быть, в кино пойдем, — предложила Лина, когда была отложена последняя страница.

Андрей Михайлович снял очки, устало закрыл лицо рукой, как бы отгораживаясь от всего, и проговорил, наконец:

— Пойдем. Только я спрошу разрешения, ведь еще двадцать минут рабочего времени.

В открытую дверь, куда вошел Андрей Михайлович, Лина видела необычайно прямо сидящего в кресле начальника отдела. Густая черная щетина волос, и косой глаз делали начальника особенно свирепым.

— Не разрешил, — вернулся Андрей Михайлович, — а вы идите, у меня сегодня много работы, идите, мы еще будем ходить в кино.

«Андрей Михайлович болен», — сказали в редакции, когда Лина позвонила через несколько дней. Позвонила домой. «В больнице Алик, в больнице», — ответил дребезжащий старческий голос. «Он с матерью живет», — вспомнила Лина и попросила адрес больницы. Оттого ли, что взрослого, седеющего человека зовут Аликом, или потому, что разговаривала с его мамой, появилось чувство причастности к жизни этих людей.

— До 37-й больницы идет? — Суетились на автобусной остановке люди, и Лине показалось, - они волнуются предстоящим встречам. А она спокойна, и ей стало неловко своей бесстрастности.

Усомнившись в бестолковых объяснениях матери Андрея Михайловича, Лина начала свой визит в больницу со стола справок. Ну конечно, мать все перепутала: и корпус, и номер отделения.

В огромной палате полумрак. Судя по безлюдности, больные смотрят в красном уголке телевизор, только двое вытянулись под одеялами. Лина направилась к тому, кто лежал у окна. По мере того как подходила ближе и узнавала в заросшем седой щетиной человеке Андрея Михайловича, становилось теплее на душе от появившейся вдруг нежности.

— Это вы? — привстал на кровати больной. — Вы! Не ожидал. Откуда узнали адрес? — Радостно и смущённо говорил он.

 Потом они стояли на лестничной площадке, ели груши, и Андрей Михайлович читал стихи. У него был ликующий, уверенный, насмешливый взгляд. Так смотрит мужчина, когда не сомневается в себе и уже нет никаких преград. Лина не то чтобы отвела глаза, она их сделала непроницаемыми, как бы возвела заслон. «Талант или доброта привязывают нас к человеку? — Думала она, слушая стихи. — Доброта тоже талант. Избегаю его взгляда, словно боюсь поплыть по течению».

Это я. Только что пришел из больницы, — позвонил Андрей Михайлович спустя три дня. — Мы встретимся завтра, сегодня допишу очерк, давно нужно было сдать.

— Хорошо. А как вы себя чувствуете?

— Прекрасно.

— Лина! — В тот же день звонил Андрей Михайлович пьяным голосом. — Я сейчас приду к вам.

— Но вы же пьяны.

— Я приду к вам.

— Приходите, но только в другой раз, сейчас не нужно.

— Тогда вы приезжайте ко мне. Не хотите? Если не приедете, я через час буду у вас.

И он приехал. Разговор не клеился. Тягостным было присутствие пьяного гостя. «Хоть бы ушел скорей», — досадовала Лина.

— Я умею лечить наложением рук, — бормотал Андрей Михайлович. — У вас хронический тонзиллит, кашляете. Хотите, вылечу? Стойте прямо, не двигайтесь.

 Лина съёжилась от прикосновения его холодных рук. Чего не вытерпишь из вежливости.

— Хотите, стихи почитаю? — И снова Лина слушала все те же стихи об ожидании любви.

— Стихи прекрасные, но вы ведь мне их уже читали.

— Разве? Ну хорошо, хорошо, я виноват, больше не буду. И вообще я ухожу. Холодно у вас, и вы холодная как рыба. Вы не женщина, вы рыба. Ученая дама.

— Лина, дорогая, — звонил на следующий день Андрей Михайлович, — простите меня, если можете, я так соскучился по вас. Приезжайте. Мне плохо без вас. Прошу вас. Выпьете чай и уедете. Ну что вам стоит, всего лишь полчаса. Вот и мама тоже присоединяется к моей просьбе.

— Ну, раз мама, тогда приеду.

Дверь открыла маленькая опрятно одетая старушка. На вид ей было лет восемьдесят с небольшим. Смотрела она приветливо, с нескрываемым любопытством.

— Скромно у нас, — оправдывался Андрей Михайлович. — Библиотека была — пропил. Все пропил, только тяжелые вещи остались. Вот телевизор, например. Пишущую машинку, портативную, тоже пропил. Несколько раз покупал и пропивал. Теперь купил тяжёлую. — Указал он на огромную, довоенного выпуска машинку-танк. — Эту не пропьешь, поднять невозможно. Жалеете, что приехали? Не нравится у нас?

— Вовсе нет. У вас хорошо. Хорошо, что модной мебели нет, белая скатерть.

— Да?! — обрадовался хозяин. — Хотите я вам подарю? Что бы вам подарить? Книжку эту и вот эту возьмите. — Андрей Михайлович оглядывался в поисках подарка. — Пойдемте ко мне в комнату, я вам покажу картины.

В его едва освещённой комнате, как в берлоге, тихо, покойно, уединенно. На подоконнике и письменном столе давно ненужные вещи: тяжелая мраморная чернильница с отломанной крышкой и высохшими чернилами, бронзовая настольная лампа без лампочки, огрызки карандашей. Тут же, покрытые пылью, причудливой формы лесные корешки.

Хозяин расставлял этюды: «Осенний пейзаж», «Листопад», «Солнечная поляна», — перечислял он.

— Вы художник?!

— Почему вы удивляетесь?

— Знала: поэт, критик, оказывается, еще и художник.

— Я пишу и раздаю. Хотите, вам подарю? Возьмите «Тополиную рощу», она самая удачная, прошлым летом писал.

— Мне больше нравятся «Первые заморозки». Как точно передано холодное желтоватое небо, тонкий, сползающий с крыши снежок, схваченные морозом листья на кустах, даже будто слышится их шум на ветру. Сколько у вас этюдов! Этюды, этюды — вдохновение на час. Андрей Михайлович, почему вы серьезно не работаете?

Хозяин засмеялся:

— Пойдёмте лучше чай пить, а то все мне говорят одно и то же.

Почему обязательно нужно принести себя в жертву искусству? — размышлял за чаем Андрей Михайлович, — почему просто не жить?

«Зачем от людей требовать большего, чем они могут», — урезонивала себя Лина.

— Что же вы ничего не едите? Колбаса, сыр, варенье, пироги. — Угощал хозяин. — Мать, ты что же мед не дала? Мед удивительный, самый что ни на есть натуральный, с пасеки привезли. — Андрей Михайлович налил и придвинул Лине полное блюдце прозрачного золотистого меда.

— В самом деле, необыкновенный, — хвалила гостья.

— Я вам покажу мамин портрет, — встал из-за стола хозяин. — Вот смотрите: за два часа написал.

Смотреть было не на что. Розовая размазня с рыжими пятнами глаз.

— А вот еще портрет нашего главного редактора.

«Не удался и этот, - отметила про себя Лина, - да и странно, если бы удался; портрет не этюд, сходу не возьмёшь”.

 — Вы слишком много думаете, — говорил Андрей Михайлович, провожая гостью к метро, — все умом хотите постичь, мыслитель в вас забивает женщину. Теряется непосредственное чувство жизни, краски ее, запахи. Вы вся в себе. Замечаете хоть времена года? Сейчас зима, скользко, темно, мы идем рядом и греем друг друга. Почему вы спешите уйти, вам не понравилось у нас?

— Ну что вы, у вас хорошо, уютно. Я еще приду, если позовёте.

На том и простились.

Андрей Михайлович не звонил. До Лининого визита он звонил по несколько раз в день: «Что вы сейчас делаете? Как выглядите? Как чувствуете себя?» Не то чтобы Лине очень уж интересно было отвечать на подобные вопросы, просто не хватало чьего-то участия. Выждав неделю, она пошла в редакцию.

Снова, как в прошлый раз, Андрей Михайлович с усталым, потухшим лицом сидел за столом у двери и считывал корректуру. Заговорили о пустяках, о служебных перемещениях, о прогнозе погоды, и вдруг, глядя в никуда, он произнес:

— Я, когда в метро смотрю на приближающийся поезд, спешу поскорей пройти на середину платформы; меньше искушения.

Лина замерла. Как же ему одиноко и плохо! Собеседник представился потерянным ребенком, впервые столкнувшимся с задачами, которые ему не по силам решить. Кем и чем он живет? Дочка взрослая и всё меньше нуждается в нем. Бывшая жена, с которой, по его словам, прекрасные отношения, дама самостоятель­ная — директор то ли музея, то ли крупной библиотеки. Стихи? Но у него их наберется десятка два, не больше. Живопись? Но и здесь всего лишь то, с чего начинают. Андрей Михайлович как-то рассказывал об умершей любимой женщине. Ничего в ней особенного не было, просто необыкновенно добра. Тогда, будучи с ней, он не пил. «Ему не хватает доброты!» - Осенило Лину. На этом она и попалась, мышеловка захлопнулась.

Уходили из редакции вместе. По удивленному взгляду спутника Лина поняла, что очень уж крепко держит его за руку. Шли молча, не глядя друг на друга. Было непривычно покойно. Лина чувствовала себя нужной, как в те времена, когда была незаменима для маленькой беспомощной дочки. Может быть, сознание своей необходимости и есть любовь?

— Мне плохо, — звонил утром Андрей Михайлович.

«Значит, вчера, как ушел, напился», — поняла Лина.

— Что делать? — Спрашивал Андрей Михайлович.

— Если можете собраться с духом, идите на работу, а то уволят, у вас уже несколько прогулов. Потерпите, через час - другой легче станет.

— Нет, на работу не могу. Я к вам сейчас приеду. Дочка в школе?

— Ну да, — рассеянно отозвалась Лина.

Андрей Михайлович приехал пьяный, едва держался на ногах, и тут же растянулся на постели:

— Не трогайте меня, я сейчас усну. А вообще, женщины в таких случаях бегут за бутылкой.

— Может, вам полечиться? — неуверенно спросила Лина.

— Оно бы, конечно, хорошо, но где взять деньги? Курс лечения двести рублей стоит. Потом еще нужно платить.

— Я дам.

— Откуда у вас?

— Бабушка оставила несколько золотых монет, можно продать. На лечение бабушка не пожалела бы.

— Как вам удалось сохранить эти деньги?

— То даже и не деньги. Эти монеты через всю войну прошли. Голод, холод, не на что купить хлеба, дров, а бабушка так и не продала их. Всё боялась черного дня, совсем уж черного.

— Сокровище вы мое! — ликовал Андрей Михайлович. — Вот уж поистине русская женщина.

— Да не русская я, не русская.

— Кто же?

— Еврейка.

— Вот уж никогда не подумал бы! Совсем не похожа. Наоборот. Классический тип русской женщины. По правде говоря, евреев я не люблю, но вы исключение. Вы моя спасительница.

«Любовь — мечта о том, чего не бывает, — не раз думала Лина. — И еще любовь — жалость. Слова эти, в некотором смысле, синонимы. Любить — жалеть».

— Солнышко ты мое, — нежно шептал Андрей Михайлович, целуя Лину.

Та неуверенно, с опаской отдавалась его ласке.

Андрей Михайлович принялся за дело своего излечения серьезно. Не пил, каждый день ходил на уколы и для надежности, боясь сорваться, все время ходил за Линой; словно маленький держался за мамкину юбку. Когда Оля уехала в пионерлагерь, и вовсе переселился к Лине. Они вместе готовили обед, ходили в кино, ели в сквере мороженое. Вот только Лину не покидал страх, как бы чего не случилось с Олей. Она уже свыклась с тем, что счастья в этом мире ей не отпущено, и потому опасалась, что краткий, словно украденный, миг дан ей в счёт непредвиденных бед. Дальше боялась думать, но всякий раз, поставленная перед необходимостью выбора, она выбирала благополучие ребенка.

Андрей Михайлович смотрел влюбленными глазами и говорил:

— Будь моя воля, мы бы уехали куда-нибудь далеко-далеко.

— Мы с тобой как молодожены, — смеялась Лина.

— Мы и есть молодожены, — уверял Андрей Михайлович, — это наш медовый месяц.

До месяца не дотянули. Андрей Михайлович напился. Пришел злой, вытащил из портфеля бутылку с пивом и стал метаться по комнате в поисках, чем бы открыть. Открывалку не нашёл, попробовал ножом — не получилось. Дрожащими от нетерпения руками схватился за вилку, но алюминиевая вилка тут же погнулась. Он отшвырнул её и стал открывать прямо зубами.

— Подожди, что ты делаешь?! — пыталась отнять Лина бутылку.

Но Андрей Михайлович в нетерпении кусал, стаскивал зубами металлическую нашлепку — не получалось. Стал стучать об зубы как о жесткий край стола. Наконец нашлепка отлетела, и Андрей Михайлович, запрокинув голову, судорожно глотал пиво. По губам на подбородок текла кровь. Так он и стоял с запрокинутой головой, пока бутылка не опустела.

— Ну вот, теперь полегчало. Ты не думай, я не пропащий человек. Видишь, домой принес. Все тихо, мирно. Давай посидим вдвоем. У самовара я и моя Маша, — недобро хохотнул Андрей Михайлович. — Выпей со мной, — и он достал из портфеля почти опорожненную бутылку водки; на донышке чуть-чуть плескалось. — Выпей! Чего целку из себя строишь? Эх, не русская ты женщина. А я выпью. Свободный человек, чего хочу, то и делаю. Понимаешь? Ничего ты понимаешь! Дай тридцать рублей, я тут одному должен.

— От тех денег, что мы получили за монеты, осталось пять рублей.

— Займи у кого-нибудь.

— А с чего отдавать? Я не работаю, и тебя уволили.

— Верно, отдавать не с чего. Выкупи мой ковер из ломбарда. Выкупи и возьмешь себе, а то пропадет.

— Мне не нужен твой ковер, да и денег нет, ты же знаешь.

— Знаю, — мотнул головой пьяный Андрей Михайлович, — и бутылки мне не купишь.

На следующий день с утра он ушел в профилакторий делать свой наркологический укол и не вернулся. Лина несколько раз звонила ему домой — никто не подходил к телефону. Значит, запил. Его мать рассказывала, когда срывался, она не выдерживала этого зрелища и уходила жить к старшему сыну. Должно быть, и сейчас ушла. А вдруг заболел? Вдруг с сердцем плохо? И Лина поспешила на другой конец Москвы. Позвонила в дверь. Тишина. Никаких признаков жизни. Открыла своим ключом, Андрей Михайлович дал ей его на случай, если ему будет плохо и он не сумеет открыть дверь. Из прихожей Лина заглянула на кухню: на столе два стакана и пустые бутылки из-под бормотухи. Тут же заметила, что в гостиной нет телевизора. Значит, продал. Быстро прошла в комнату Андрея Михайловича и... Они лежали на тахте мертвецки пьяные в обморочном сне. Он и совсем юная со спившимся лицом девочка ненамного старше Оли. Он тяжело храпел открытым ртом, а худенькая, синюшная, как ощипанный цыплёнок, девочка лежала в неудобной позе, подвернув ногу. Лина стояла, словно окаменевшая, и почему-то не могла отвести взгляда от грязного большого пальца на ноге Андрея Михайловича. Потом ощутила тошнотворный запах блевотины и грязного белья.

Конец. Все мертво. Пусто.

«От тебя все несчастья!» — не раз кричала Оля. «Так, наверное, и есть, — думала Лина, — рождаются же такие неудачники. Говорят, если они попадают на корабль, то приносят беду. Их сразу распознают и бросают за борт, а распознать нетрудно: зафиксированная скорбная маска лица».

Соседка Галя Аниканова устроила Лину пожарником в ресторан «Арбат» на Калининском проспекте. Должность эта называлась «Старший инструктор по противопожарной безопасности». Обязанности старшего инструктора исчерпывались тем, что каждые три часа он обходил недра ресторана. Холодный цех с будто приросшими к длинным, обитым жестью столам дробильщиками мяса и овощей. Горячий цех, там орущий на нерасторопного поваренка, снуёт, как челнок, между раскаленными противнями и кипящими котлами ошалевший повар. В коренном цеху низко склонившиеся женщины чистят лук, целые груды лука. Каждые три часа Лина звонит в штаб пожарной охраны с докладом, что на объекте всё в порядке. Спать в штабе укладываются рано, последний звонок приходится на время программы «Спокойной ночи, малыши».

 Жизнь в ресторане начинается в шесть утра. Заспанные уборщицы яростно орудуют швабрами — моют полы. К семи они собираются в подвале у железной двери мясного склада. Ждут продавщицу Семёновну. И Лина пристраивается к ним. Здесь по дешёвке можно отовариться ливером, куриными потрохами. Семёновна не спешит. Женщины согласно кроют ее матом и гадают, что сегодня будут давать: печень, вымя, а может, легкое, или рубец выбросят. В прошлый раз рубец еще до открытия коренщицы унесли; кто не возьмет — двадцать копеек за килограмм. Наконец появилась толстомясая, румяная Семеновна. В собольей шапке и надетом поверх пальто белом халате. Очередь сразу смолкла и выстроилась вдоль холодной, облицованной плиткой стены. Хозяйка ливера зло пнула, стоящий под дверью ее владений, деревянный ящик - тару из под масла. На ящике только что кто-то сидел из очередников. Отомкнула тяжелый навесной замок и распахнула дверь. Очередь благоговейно молчала. В любую минуту Семёновна могла уйти, или задвинуть под прилавок свой дефицитный товар. А могла и выдвинуть перед присмиревшими женщинами полный бак говяжьего сердца, который расхватывали вмиг. Лина не смотрит на Семёновну — стыдно своей зависимости от неё.

Лучшие часы на службе пожарника — после вечернего обхода. Можно закрыть дверь на крючок, и до утра время твоё: читай, пиши, думай до изнеможения. Правда, за фанерной перегородкой, отделяющей закуток пожарника от раздевалки официантов, слышатся их голоса:

— Курва, опять с Васькой была.

— Не была.

— Была.

— Не была.

— Ты мне бельмы не заливай, Федька сам видел.

— Не видел.

— Да здесь же, в раздевалке, трахались.

— Врёт он всё.

Слышалась возня и визг. Должно быть, ревнивец душил свою Дездемону.

— Гад! Сегодня же вышвырну из дома твой чемодан.

Спустя час-полтора те же голоса:

— Ну ладно, чего хочешь? — урчал жидкий тенорок, и по тому, как зашаталась фанерная перегородка, было ясно: официант приложил к ней даму сердца. — Хочешь, куплю сапоги?

— Не-е-е, — всхлипывала обиженная добродетель.

— Сто рублей дам, хочешь?

— Не-е-е.

— Скажи, чего хочешь?

— Стенку купи.

— Куплю. А домой приду, кухню порушу.

— Кухню не трожь.

— Нет порушу. Сначала порушу, потом куплю.

Последовал громкий поцелуй и согласное сопенье.

Чем плоха работа пожарника? Раскроешь книгу, зажжешь настольную лампу — и кайфуй. Остаток ночи спишь на сдвинутых стульях под телогрейкой. Не жизнь, а малина. «Мудрец, питаясь хлебом и водой, состязается в блаженстве с Зевсом» — утверждал Демокрит. Но ровное расположение духа сменялось отчаянием. Будучи всегда один, человек начинает сомневаться в своем праве на существование. Приучить себя обходиться малым нетрудно. «У раба, — говорил Аристотель, — на первом месте тело, у свободного — душа». Но тот же Аристотель замечал и обратное: «Чем больше человек пренебрегает плотью, тем больше становится её рабом».

 Отшельническая жизнь постоянно возвращает к самому себе; воображение питается всего лишь собственными домыслами, будто пьешь собственную кровь. Уединение, по мнению Ницше, делает мысль свободной. Неправда, наедине с собой занимаешься самоедством. Бесплоден отделенный от жизни разум.

 Особенно тяжело, когда мысли разрозненны и никак не можешь избавиться от навалившейся тупости. В такие минуты ты ни к чему не причастен, всё проходит мимо, жизнь уходит из тебя, ты пуст. Намеченные ранее планы, записи теряют смысл и незначительны до такой степени, что от сознания своей бездарности хочется удавиться. В минуты подобного омертвения души Лина рвёт свои бумаги и радуется, что никто не будет свидетелем ее никчемности — «нет мне права на жизнь». «Господи! — кричит она. — Не скрывай от меня лица Своего! Я без Тебя ничто — прах, взятый из земли, который опять смешается с землей. Господи! Сделай легкими мои мысли, осво­боди от страха за ребенка. Пусть у детей всё будет хорошо, чтобы не болела душа за них. Тебе известны мои грехи: часто у меня не хватает сил сдержать гнев и недостает ума приобщить дочку к мудрости и добру. Прости немощь мою и помоги постичь Твоё, творящее мир, Слово».

Летом в жару тяжело в городе. День тянется медленно, на улицах размягченный от зноя асфальт, народу мало. Лина заглядывает в глаза прохожим, ищет в них страдание. Однажды увидела в синих провалах глаз нестерпимую муку, но то оказались её глаза в зеркальной витрине магазина. С тех пор она знает, что стала похожа на горбуна; только в глазах горбуна бывает такое пронзительное отчаяние.

Оленька в пионерском лагере. Аникановы на даче. Под дверью орут старухины кошки. Ничего сегодня им Лина не принесла, едва хватило денег на одну рыбину себе. Купленный хек оказался несвежей треской. Оттого, что и тут обманули, она почувствовала себя вконец несчастной. Рыбину сварила и пытается есть, но кусок застревает в горле. Мечется по комнате, хочет отождествиться если не с людьми, то хотя бы с вещами. Стискивает в руке стакан, чтобы почувствовать его твердость, но стекло не причастно, оно само по себе. Даже вода из крана, которую пьёт, не растворяется в ней, а застывает сначала длинной эластичной струёй, потом тяжелым комом.

«Нужно зайти к старухе, отдать кошкам оставшуюся рыбу», - соображает Лина. Но не может она их сейчас видеть, хватило бы сил на самоё себя. Тщетно пытается уснуть. Так, наверное, ерзают на раскаленных сковородках грешники в аду. «Забыться бы». Горбун пытается вызвать детские видения — стадо тёмно-красных коров на зеленом лугу, но только непроглядная чернота обступает его. Невозможно вырваться из этого мрака, хоть бы вырисовался какой-нибудь контур дерева. Протягивает руку — пустота, трогает землю вокруг себя — холодная, обледенелая галька. Где-то далеко вспыхнул огонек и тут же потух. Утром на улице попавшаяся навстречу дворничиха с пустым ведром, найденный решкой гривенник, женщина в черном платке пугали зловещими предзнаменованиями. Горбун, цепенея от ужаса при виде низко летящей вороны, её каркания, боится входить в свою подворотню, ему кажется, что там его ждет человек с каменной головой. По ночам просыпается от собственного крика: «Не бейте меня!»

В жизни случаются просветы. Лина послала свои тезисы на конференцию по проблемам формирования творческого мышления в Симферопольский университет. Сопроводительную записку с указанием анкетных данных и места работы не приложила, написала лишь обратный адрес. Отослала и, не надеясь получить приглашение, забыла. Когда же в начале сентября в почтовом ящике обнаружила конверт с извещением о том, что тезисы напечатаны и конференция состоится в конце месяца, не поверила своим глазам.

Семья Аникановых, хоть и выражала пренебрежение к Лининым ученым занятиям, не находя в них проку, увидев бумажку с печатью, зауважала. Аниканова сказала: «Вдруг, и вправду, будешь большим человеком», и не только одолжила деньги на дорогу, но и обещала присматривать за Оленькой.

Если случится человеку при жизни попасть в рай, то у Лины этим раем оказалась целая неделя на берегу Черного моря в Алуште, где разместили участников конференции. В бархатный сезон все хотели попасть на море, но отобрали и напечатали, в основном, тезисы профессоров. Она случайно затесалась в их компанию. Хорошо, не написала анкетных данных, отборочная комиссия истолковала этот факт как рассеянность.

Соседкой в роскошном номере гостиницы оказалась очень доброжелательная дама, доктор философских наук. Они вместе ходили на пляж, в столовую, где обслуживали изысканно вежливые официанты. Придешь с научного заседания, и словно по щучьему веленью обед на столе. Вечером вернешься с моря, — тебя ужин ждет. Как в сказке.

— Ты почему по ночам кричишь? — спрашивала Тамара Григорьевна.

Лине по-прежнему снятся кошмары. Начинающийся рассвет за окном видит из облегающего её холодного гранитного четырехугольника, чувствует, как уходят силы в этот толстый, непробиваемый гранит. Под босыми ногами — утоптанная до каменной твёрдости земля, из которой не растёт ни одной травинки.

На открытии конференции выступал очень старый академик. На трибуну его выводила жена — дебелая молодуха; академик болтался у неё на плече пустым ридикюлем. Говорил он долго, без конца повторял слово «деятельность», «деятельностный подход». Проблема деятельности актуальна во всем мире, но решается она путём осознания человеком своих возможностей, выбора себя. У академика очень уж упрощенно всё получалось – в аспекте марксистско-ленинской методологии. Все смеялись по этому поводу: «теперь деятельностный подход будет осуществляться к месту и не к месту в философии, социологии, психологии». Так и случилось. В течение ближайших десяти лет в общественных науках занимались «деятельностью». Потом забыли - академик умер.

Лина тоже делала доклад, только в отличие от академика, говорившего полтора часа, ей дали десять минут. После доклада подошел редактор философского журнала и очень любезно, будто она невесть какая знаменитость, попросил написать для них статью. Она, конечно, написала, и статья, в самом деле, была опубликована. Удивительное везение.

С первого дня конференции Лина искала взгляда худощавого, с подвижным, выразительным лицом Георгия Канделаки. Так он ей представился, когда подошел к Тамаре Григорьевне, с которой был давно знаком. «Чем он лучше большого, красивого редактора философского журнала?» — Спрашивала себя Лина. У редактора много плоти, а быстрый в движениях, с телосложением подростка Георгий казался средоточием духа. Над высоким лбом седые легкие волосы, светлые умные глаза и улыбка инопланетянина — открытая, радостная. Никогда не видела такие красивые зубы, даже неправдоподобно, чтобы у человека, которому за пятьдесят, были девственно-непорочные зубы. Он знает об этом, иначе не одаривал бы всех вокруг своей широкой улыбкой. Лина ревностно следила, к кому из присутствующих в зале летели его приветствия, и с тоской отмечала — она не единственный адресат. Хорошо хоть у Георгия небольшой выбор — на философских конференциях, как правило, мало женщин.

— Из рода священнослужителей, князь, — сказала о нем Тамара Григорьевна, — «Канделаки» в переводе означает «свечкодержатель». Его предок похоронен в первом храме. Пятый век! Представляете?

Лина была на седьмом небе от счастья, когда после её доклада грузинский князь долго благодарил за то, что она, занимаясь проблемой бессознательного, работает в русле грузинской философской школы.

В гостиницу ехали втроем. Ехали не на автобусе, а в такси. По дороге Георгий купил женщинам ведро огромных красных яблок, а вечером пригласил их в ресторан. Тамара Григорьевна отказалась. « Не потому, что муж ревнивый, — смеясь объясняла она, — мы с ним уже не в том возрасте, скоро внуков женить будем. Завтра доклад делаю, нужно подготовиться».

Лина, конечно же, согласилась, только предложила сменить ресторан на столовую.

— Здесь ужасно дорого, — сказала она своему кавалеру, когда они направились к ярко освещенному курортному ресторану, откуда доносилась оглушительная музыка.

— Что вы называете дорого?

— Ну, наверное, рублей двадцать понадобится.

— Помилуйте! — Воскликнул князь. — Неужели профессор не может пригласить коллегу поужинать?!

— На двадцать рублей можно целый месяц жить.

— Вай! — Изумился грузин. — Что говоришь?!

В ресторане их посадили за длинный стол с пьяной компанией. Других мест не было. «Друг!» — икал в лицо потомку древних священнослужителей мужик в расстегнутой до пояса рубахе: -“Не смотри, что я рабочий. Я советская власть! Уголёк добываю! Приезжай к нам в Донбасс, сам увидишь. Приезжай, говорю! Слышь? Дай лапу! Вот так! Побратаемся!» Потом пьяными голосами орали песни: «Что стоишь качаясь, тонкая рябина...» Георгий тоже пел, пел с русской протяжной тоской, надрывом. Словно и не был грузинским князем, а родился и вырос в бедной русской деревне.

Вечером Лина вернулась в номер нагруженная кульками пирожных, конфет, персиков. «Для вашей подруги» — сказал Георгий, взгромоздив на пакеты огромный гранат.

— Какой добрый! — говорила Лина Тамаре Григорьевне.

— Добрый, — согласилась та и добавила. - Судя по всему, вы не очень избалованы.

Утром следующего дня ехали на последнее заседание. Тамара Григорьевна раскрыла сумку с вчерашними дарами: яблоки, персики, конфеты вперемешку с раскрошившимися пирожными. Лина достала персик. — «Надо бы стряхнуть с него крошки, — подумалось ей, — обтереть платком или салфеткой», — но пожалела выбрасывать даже крошки и стала есть прямо так, с прилипшими остатками пирожных. Грузинскому князю стало не по себе от этой неопрятности, означавшей давнишнюю нужду его спутницы.

— Почему мучаешься? — спросил Георгий на прощанье. — Приезжай защищать диссертацию в Тбилиси. — Он больше не улыбался.

Снова Москва, и снова бесплодные поиски работы. Несколько лет назад Лина защищалась от жизни и своего неустройства ребенком. По вечерам шла в ясли за дочкой. Оленька ждала маму. Стояла в раздевалке и, не отрываясь, смотрела на дверь. Как только мама входила, Оля бросалась к ней, Лина подхватывала дочку на руки, и они несколько мгновений не могли оторваться друг от друга. «Будет вам обниматься, — ворчала нянька, — одевайтесь, здесь и так тесно, повернуться негде». Послушная няньке, Оля разжимала объятия и тут же вспоминала, что у нее в кармане фартучка припасено для мамы яблоко. Все дети съели за полдником, а она оставила. Иногда в кармане лежал раскрошенный зефир или печенье. На улице Оля крепко держит маму за руку, и они идут, - только двое в целом мире. В сквере женщины, сидящие с детьми, говорили: какой ласковый ребенок. В самом деле, Оля не отходила от мамы, положит голову ей на колени и стоит.

— Оленька, — упрашивает Лина, — пойдем играть, куличик тебе сделаю, дом построю, — и Оля нехотя топает за мамой к песочнице. Укладываясь после ужина спать, она держится за мамину руку. Лина рассказывает ей сказки, и дочка медленно засыпает. Лина пытается тихонько высвободить руку, Оленька тут же стискивает ее крепче. Иногда просыпается, и начинается ужасный рев, — понимает, что мама хотела уйти. Но чаще Лина сидела до тех пор, пока Оля во сне сама не разжимала ручонку.

Теперь, когда Оля ходит в девятый класс, отношения разладились, она всё чаще выговаривает маме, что в английской школе, где она учится, у всех всё есть, только у неё ничего нет.

— Что ты называешь «все есть?» — спрашивает Лина.

— Сапоги, дубленка, магнитофон, — перечисляет Оля, загибая пальцы.

— Но и у меня нет сапог.

— Это меня не касается. Нет, значит, тебе не нужно, а мне нужно. Мне стыдно, у меня у одной старое, перешитое из чужого пальто. В нашем классе на переменах едят бутерброды с икрой! — Сначала кричала, потом плакала Оля.

Девочка с завистью поглядывала на семью Аникановых, как они дружно в четыре руки стряпают обед. Галя закручивает голубцы, муж разделывает баранью ногу, все конфорки заставлены их кастрюлями. И разговоры у них понятные, про то, что в этом сезоне моден каблук танкеткой, про марки телевизоров, колбасу.

«Колбаса по три шестьдесят это не то, — ворчит Галя на своего мужа, принесшего сумку с харчами, — вот финский сервелат это да, и вкус, и мягкая, и специи». Сын Аникановых Алеша представлялся Оле обладателем всех земных благ. «Будь моим папой», — сказала она, еще когда была маленькой, Аниканову старшему.

— У других детей родители как родители, а ты ничего не можешь! — кричала Оля. — Мне стыдно нищенкой ходить в школу. У нас один свитер на двоих. Это тебе ничего не нужно, грызешь свою философию, а мне нужно: сапоги, джинсы, мебель нужна и ковер на пол, и на юг, как все, хочу ездить. А философия твоя не нужна. Написала кандидатскую, пиши докторскую, только на бумаге помягче, а то в туалете бумага кончилась.

— Отсталый ты человек, — наставляла Лину соседка, — пойми свою дочь, раз уж отдала в английскую школу, нужно и одевать соответственно. Это раньше тряпки не имели значения.

Все свободное время Оля проводит с соседями, смотрит у них телевизор, трепется о моде. У Аникановых всё хорошо, вот только сын балбес, не хочет учиться. «Ничего, — хлопает его по плечу Аниканов старший, — философом ты не будешь, а человека я из тебя сделаю. Что философы? Пустое место. Из слов шубы не сошьешь, и живут они на гроши, я на пиве больше пропиваю». Оля слышала эти разговоры и делала соответствующие выводы:

— Ты отброс общества! — Кричала она Лине. — Тебя соседи как нищенку нанимают полы мыть.

Возразить было нечего, разве что мыть полы в другом месте. Но самое страшное - Оля, как и соседский мальчик, не хотела учиться.

— Зачем? — Говорила она. — Ты всю жизнь сидишь за книжками, а чего ты добилась? Десять лет одну юбку носишь.

Лина с тоской вспоминала Олю ребенком, когда она в первый раз уезжала от неё с детским садом на дачу. Автобус тронулся, а Оленька все машет. Лина бежит за автобусом, дочкин нос расплющился о оконное стекло.

Родителям на дачу ездить не велят, потому что дети волнуются, плачут. Родители всё равно ездят. Ползают под забором, высматривают своих деток издали, узнают по платьицу, штанишкам. В один из воскресных дней в конце лета Лина сидела под забором в зелени кустов и, так же, как и остальные истосковавшиеся мамы и папы, ждала окончания тихого часа. Все как-то особенно приветливо поглядывали на высокого старика, отставного полковника, с полевым биноклем. Когда он насмотрится на своего внука, можно будет попросить у него бинокль, глянуть хоть одним глазком и на своих. Нет сил ждать окончания послеобеденного сна, и Лина умоляет воспитательницу разрешить посмотреть хоть на спящую дочку.

— Ну ладно, — соглашается та, — загляни в окно. — Лина карабкается на подоконник, оглядывает детей... Оленьки нет. Опять перебирает глазами детишек — нет. Всматривается: вот она, спит на боку, красная щечка, раскрылась — жарко. Это же мальчик!

— Иди с другой стороны, — машет рукой воспитательница. Оленька спит у самого окна. Волосики отросли, и нос вовсе не такой курносый, как был, ручка загорела. Очень хочется дотронуться, но страшно разбудить. Налюбовавшись, Лина отправляется ждать под забор. Наконец, детей стали выводить во двор. Оленьки все нет. Лина снова и снова оглядывает детей и вдруг замечает: дочка стоит совсем близко, смотрит на неё из-за забора и не узнает. Тут же седая интеллигентная дама зовет, стоя на коленях:

— Светочка подойди, ручку поцелую.

Светочка стоит за забором, в двух шагах от бабушки, и не подходит.

— Светочка, — умоляет бабушка, вытягивая губы в просвет между досками забора, — ручку поцелую, подойди ко мне.

Светочка прячет кулачок за спину и не трогается с места.

— Она, наверное, вас плохо знает, — говорит Лина.

— Да что вы, я ж ее вырастила.

— Леночка, подойти ко мне, — взывает рядом папа к белокурой девочке.

Та равнодушно смотрит на папу.

— Иди, иди конфетку дам.

Девочка подошла, взяла конфетку, отошла и стала сосредоточенно разворачивать фантик.

Папа в недоумении: «Отупели дети».

Лина думала, что и Оленька будет вести себя так же и подошла поближе. Оленька сделала несколько неуверенных шагов и вдруг бросилась на забор:

— Мама! — Втиснулась между дощечками, гладит Лину по лицу, смеется, плачет, — Ма-ма, — срывает травинки и протягивает маме. Лина зажимает их в кулак, чтобы не потерять, и тоже срывает дочке травинки. Та хохочет и кладет их в карман платьица. Лина сняла с себя пестрые бусы и намотала Оле на ручку, получился красивый браслет. Подошли другие дети. Оленька отпихивает их:

— Это моя мама! — и смотрит умоляющими глазами.

— Да, да, — подтверждает Лина, — я Оленькина мама.

Дочка счастлива. Тогда, чтобы сделать ее счастливой, достаточно было одной любви.

В пять лет Оля хотела стать ученым, свое желание объясняла так: «Понимаешь, ученый долго радуется. Будучи старым, он может открыть еще одну звезду и радоваться». Лина мечтала ходить с дочкой в библиотеку, в консерваторию, на выставки. Мечтала о любознательном, распахнутом для мира чудесном единомышленнике. Два раза в неделю спешили на другой конец Москвы во Дворец пионеров на биологический кружок, они не пропускали ни одного занятия. Оля-первоклассница, самая маленькая участница кружка, едва научившись читать, делает доклад о водорослях. Тогда её интересовала проблема мироздания: «Откуда трава растет? — Из земли, — отвечала она себе. — А земля откуда? А что под землей? А когда небо кончится, что потом?» Куда же делась ее любознательность, откуда взялась эта неудержимая страсть к тряпкам?

Оле два года. В яслях Дед Мороз высыпал у ёлки из мешка игрушки. Дети бросились и, вырывая друг у друга зайчиков, собачек, лисичек, в миг всё растащили. Оля не полезла в свару, когда же на полу осталась всего лишь одна, никому не приглянувшаяся кукла, она медленно подошла, подняла ее, вправила вывихнутую руку и унесла в угол пеленать. Лина, видя все это, плакала от любви к ней.

Вспоминается и такой случай. Оля училась уже в третьем классе. В овощном магазине вынесли ящик болгарских томатов в железных банках. Ужасный дефицит, потому как дешевый, сорок копеек литровая банка. На ящик налетели женщины, образовалась свалка. И вдруг из-под самого низа вылезает Оля, зажав в охапке три банки.

— Ты чего?!

— Но ты же не полезешь, — невозмутимо проговорила дочка.

«Я сама во всем виновата. Оля и в самом деле одета хуже всех детей в классе. Другие девочки меняют наряды, а она все время ходит в школьной форме». Получив деньги за какую-нибудь рецензию в журнале, Лина спешит купить дочке обнову. Девочка стала привыкать; если заведётся копейка в доме, то она для нее, лучшая еда тоже для нее. Мама — это так, прислуга, которая доедает сухой хлеб и донашивает старое платье. С этим можно мириться, но невозможно согласиться с тем, что Оля не хочет учиться. Они скандалят по этому поводу. Лина пытается насильно усадить Олю за книги.

— У, Кант, проклятый! — в сердцах кричит на неё дочка. — Ненавижу тебя! Читай своего Канта, а я жить хочу, как все. У нас у одних даже телевизора нет. Хоть бы ты сдохла!

Лина сжимается, втягивает голову в плечи, но познавательный инстинкт берет верх. «А что, если я ей скажу то же самое? Как она воспримет?» Лина с трудом повторяет последние дочкины слова на сей раз обращенные к ней. Та ошалела от неожиданного кощунства, и тут же стала звонить отцу, — жаловаться: «Представляешь, что она мне сказала, родному ребёнку, как только язык повернулся!»

Однажды, когда Оля была маленькой, Лина лежала больная. Дочка не отходила от нее, сидела на постели рядом и пыталась шить. Тогда она только училась держать иголку.

— Оленька, не нужно шить в постели. Иголка может упасть и потеряться. Это опасно; если попадёт в тело и дойдёт до сердца, сердце остановится и кто-нибудь из нас умрёт.

— Не потеряю, — говорит Оля и продолжает шить. Вдруг стала оглядываться вокруг себя.

— Что случилось?

Оленька молчит, подбородок дрожит, вот-вот заплачет.

— Ты потеряла иголку? — Лина поднимается, и они начинают искать вдвоем. Перетряхивают постель, снимают пододеяльник, наволочки. Не нашли. Тогда Лина сложила висевшее на стуле покрывало и усадила на него дочку.

— А ты? — спросила Оля, — почему ты на покрывало не легла?

— Мне все равно, раз ты не слушаешься, пусть иголка попадет в меня, и я умру.

— Оленька промолчала, но спустя несколько минут отчаянно зарыдала и стала подпихивать под маму подстилку, на которой сидела.

«Ну зачем я все время суечусь? — уговаривала себя Лина. — Закрыть глаза, уйти глубоко под воду и забыть о этих нескончаемых поисках работы. Не нужно никуда тащиться, звонить, выпрашивать - не найдётся ли хоть полставки. Ты независимый человек, хозяин своему времени, ты свободна».

В детстве Лина была лунатиком; просыпалась среди ночи, ходила по комнатам, потом опять забиралась в постель и засыпала. Наверное, хотела узнать, не случилось ли чего, пока спала. И еще казалось, будто зовет кто-то. Вот и сейчас, не покидает чувство, словно кто-то ждет её, ищет и не может найти. «Придет он замерзший, усталый…»

Не раз представлялось: бредёт она по заказанной бабушкой дороге. В бедном еврейском местечке невесты без приданого женихов не выбирали: кто первый посватается, за того и шли. Как на базаре, есть примета такая: главное не упустить первого покупателя, а то товар залежится. «Он был добрый», — говорила о своем тихом, деликатном муже бабушка. «Этого было бы достаточно и мне», — думала Лина.

С тех пор, как поселились в этой квартире, ей представился однажды случай заплыть в тихую гавань. Перед ней стоял положительный человек в добротной тройке темно-серого цвета с золотыми запонками — физик из Баку. Их познакомили на тот предмет, что он хотел обзавестись верной подругой жизни. Этот флегматичный физик почему-то напоминал Лине её братьев -стоматологов, которых она давным-давно не видела. Только те, пожалуй, порезвее, а этот ходил медленно, смотрел сонными глазами и говорил о том, какой он положительный — не пьет, не курит, много зарабатывает. Тоска смертельная. Даже мысль о том, что этот куль будет маячить здесь изо дня в день, повергала в уныние. Жених из Баку ужасно удивился, когда Лина отказалась выходить за него замуж.

— Как, вы еще выбираете! Да на вашем месте я бы...

— Что бы вы сделали на моем месте?

— За любого пошел. Беру вас с ребенком, понимать нужно. И вообще, я давно мог жениться, девушек много. А вы уже немолодая женщина, ждать вам нечего. Ну разве еще кто-нибудь поцелует. А потом? Куда вам деваться? Мужчина в отличие от женщины может жениться и в шестьдесят и в семьдесят лет.

— Почему же вы не женитесь?

— Выбираю. Я ведь не как все, хочу чтобы и я её любил и она меня любила. Жена должна считаться с моими желаниями. По утрам, например, я ем овощное пюре, яйцо всмятку и полстакана отвара шиповника. Пока я принимаю душ, жена готовит завтрак. Что, я что-нибудь не так говорю?

Спустя несколько лет Лина видела своего «жениха» в метро с дородной женщиной в мехах. Они очень походили друг на друга самодовольством широких плоских лиц и медлительными движениями людей, прочно защищённых от жизненных перипетий. «Нашел свое счастье», - порадовалась за него Лина. Каждому свое. Мы не выбираем судьбу, судьба выбирает нас. Лина даже представить себя не могла женой этого человека. «Вот если бы он сказал: «Ласточка ты моя!» — я, может быть, поверила б в его любовь, было бы с чего начинать».

Почему люди не самодостаточны? Как дерево, например.

Однажды, после очередной неудавшейся попытки устроиться на работу, Лина пошла в Ленинскую библиотеку скоротать вечер. В вестибюле, возле гардероба, столкнулась со своим бывшим сокурсником Александром Ивановичем Шмелёвым. Усталая, рано поседевшая, она смотрелась рядом с молодым статным мужчиной чуть ли не женщиной предыдущего поколения.

— Ты еще жива! — смеясь изумился Саша.

— А в чем дело?

— Ну как же, твоя порода людей давно вымерла.

— Я тоже близка к вымиранию.

— Слышал о твоих мытарствах. Не позавидуешь. Ну ладно, не член партии, так хоть бы не еврейка, а то получается густо невпроворот. На что живешь?

— Что Бог пошлет.

— И посылает?

— Как видишь, с голоду не умерла. Что ты на меня так смотришь?

— Вспоминаю.

— О чем?

— На первом курсе ты была красива и горда, как героиня романа.

— Сейчас нет ни того, ни другого, и согласна на любую работу. Ну а ты как живешь? Где работаешь?

— У меня всё в порядке. Жена, дочка. Работаю в журнале «Слово лектора». Слышала о таком?

— Нет.

— Ну и правильно, ничего хорошего там нет.

— Начальник? — Спросила Лина, почтительно глядя на кожаное пальто Александра Ивановича.

— Микроначальник, — уклончиво ответил Саша.

— Что же все-таки ты там делаешь?

— Пишу всякие глупости. Съездишь в командировку в Тьму-таракань, привезешь материал о том, как там поставлена лекционная работа по линии общества «Знание». Сколько прочитано лекций о международном положении и по борьбе с буржуазной пропагандой. Мрак. Еще можно было младшим научным сотрудником на сто двадцать рублей устроиться, но такое барство я не мог себе позволить. Матери нужно помогать, она в Курске живет. Звал к себе, не едет. Говорит, у вас квартира маленькая, не хочу путаться под ногами. Понимаешь, работяга я, чёрная кость, деньги зарабатываю. И дед, и отец - все в дом тащили. Считай, это у меня наследственное. Да, что мы стоим в гардеробе?! — спохватился Саша — Я уже оделся, ты еще не сняла пальто. Может, пройдемся? Если у тебя есть время, зайдем куда-нибудь. Сейчас только шесть часов, — указал он на висящие в вестибюле часы.

Вышли на улицу.

— Опять холодрыга, — съежилась Лина, — декабрь самый мерзкий месяц, нужно в нору забираться, и надолго. Дай-ка я спрячусь от ветра за твоей широкой спиной.

Лина шла чуть сзади Александра Ивановича и наслаждалась комфортом: «Хорошо идти под чьим-то прикрытием, не беспокоиться о дороге, - тебя ведут. Хорошо быть женщиной».

— Слушай, если ты много зарабатываешь, значит, можешь позволить себе роскошь иметь много детей. Я когда-то мечтала иметь пятерых. Сколько лет твоей дочери?

— Скоро двадцать, — с гордостью ответил Саша

— Ты с ней ладишь?

— Да вроде ничего, все хорошо. А ты?

— А у меня не получается. Я сама виновата, бесхарактерная потому что. Вспылю, накричу и сама же первая не выдерживаю. Предлагаю мириться. Я думала, она страдает от наших ссор, искала повод заговорить первой, загладить вину. На самом деле, это я страдаю. Всегда боюсь, как бы с ней чего не случилось. Такие страсти напридумываю, как отпетая истеричка. Может быть, дело в том, что я в ней нуждаюсь больше, чем она во мне. Дочка привыкла к своему главенству, и все домашние дела на мне. Её теперь невозможно заставить даже посуду вымыть. Мой бывший муж говорил по этому поводу: «Ты сама виновата в нашем разводе, ты была так добра, что нельзя было не сесть тебе на шею». Посадила, потом устала тащить и сбросила. Конечно, лучше не сажать, но у меня не получается. Оставила мне знакомая однажды собаку на три дня. Первый день собака жрала всё подряд, второй день только мясо, а на третий — только мясо и только с руки. А когда приехала знакомая, сказала, что я ей испортила собаку. Принцип отношений один и тот же: должна соблюдаться дистанция.

— Должна, — согласился Саша.

Они подошли к ресторану «Прага», где собирались ужинать, и высматривали конец очереди. То была даже не очередь, а толпа. Направились в ресторан «Арбат», но и там очередь. Пришлось довольствоваться в кафе бутербродами с колбасой и томатным соком. Кафе походило на заправочную станцию — люди стоя на ходу перехватывали что-нибудь и бежали дальше. А так хотелось напиться. Вдрызг. Чтобы ходить по улицам истошно орать пьяные песни.

«Я тебе позвоню», — сказал Саша у метро. Так и расстались.

Через несколько дней Лина поймала себя на том, что ждёт звонка. Сломя голову бежала на каждый звонок к, висящему на стенке в прихожей, телефону и раздражалась, если кто подолгу занимал телефон.

Сто лет прошло с тех пор, когда они студентами после третьего курса всей группой поехали в горы. Взяли с собой палатки, харчи и сели в ереванский поезд. Курс держали на Арарат, куда пристал Ной со своим ковчегом. Но армянская гора принадлежала Турции, они только издали смотрели на её, в лучах восходящего солнца, бело-розовую вершину. Основания горы не видно; и потому вершина, казалось, зависла в воздухе между небом и землей, - так одухотворенная часть плоти приближается к небу. Утром она вырисовалась легким ажуром на ярко-синем безоблачном небе, днем вдруг пропала и только поздно вечером выступила угрюмым отшельником, завернутым в черный плащ.

Горы в окрестностях Еревана удивительно разные. Против восхода солнца склон обнажен, покрыт выжженной колючей травой, на другой стороне горы — невиданное разнообразие высоких трав и цветов. Цветы большие, яркие. Если клевер, то гигант — до пояса, его красные головки величиной с абрикос. А огромный, на высокой ножке, белый шар одуванчика рисовал в воображении времена мамонтов и динозавров. Всюду разбросаны камни, валуны, словно отходы строительного материала, из которого Бог творил землю. Гладкие, блестящие на солнце камни и рядом — роскошные красные маки.

Лина никогда не была спортивной и потому взбиралась на гору последней. Саша взбегал на крутизну первым, оглядывался вокруг, издавал победный клич и спускался взять Лину на буксир. На вершине горы пел. Слуха у него нет, вернее, слух есть, нет музыкальной памяти, но голос прекрасный.

— Я знаю, — говорил Саша, — пою неправильно, заткните уши. Не могу не петь!

— Ты прекрасно поёшь, — смеялась Лина.

— Правда?! — радовался Саша. Он действительно пел замечательно, будто делился с окружающими своим жизнелюбием. Саша уже тогда был женат, он поступил на первый курс после армии уже женатым человеком. Зарабатывал, где только мог, — колол дачникам дрова, подряжался валить сухостой в подмосковных лесах.

— Слушай, тебе ничего не надо? — время от времени спрашивал он у Лины.

— Что например?

— Ну, там, вешалку прибить или сундук передвинуть?

— В общежитии сундуков нет, а о вешалках заботится комендант.

— Если будут какие трудности, скажи.

Сейчас, как и тогда в горах, Лина думала о Сашиной жене. “Счастливая, она может позволить себе роскошь быть женщиной. С Сашей не страшно, тепло… Всё-то я придумываю, - оборвала себя Лина, - приснились пальмы на жарком песке, а на самом деле сейчас зима, холодный ветер, медведь спит в берлоге.

Давно пора смириться с одиночеством, но не могу расстаться с надеждой, то даже не надежда, а иллюзия надежды. Безнадёжно больной, обречённый медленно умирать, Ницше назвал себя человеком, который ничего так не желает, как утрачивать успокоительные иллюзии. Счастье – освобождение от надежд. Это философия сверхчеловека, ею Ницше спасался от беспомощности. Я не Ницше, я слабый, зависимый от обстоятельств человек и не могу побороть застрявший в горле крик. И дочка меня ненавидит. Ненавидит за бедность, за то, что стесняется пригласить в дом одноклассников. Когда однажды к ней неожиданно пришли девочки, одна из них воскликнула: «Ого! Ты живёшь как Раскольников!» Мне бы потрафлять дочке во всём. Хочешь до ночи смотреть у соседей телевизор – пожалуйста. Часами трепаться по телефону – пожалуйста. Израсходовать последние деньги на парфюмерию – тоже нет проблем. Может быть, тогда наши отношения не стали бы столь непримиримыми. Чем больше я стараюсь усадить Олю за книжки, тем сильнее провоцирую в ней чувство протеста. Мы кричим друг на друга, непроизвольно выкрикиваются совершенно непотребные слова, но остановиться не можем. Крик, ругань, всплеск отчаяния, за которыми пустота и ещё большее ощущение непоправимости.

«Да отстань ты от неё, - не раз говорили знакомые, - жизнь научит». Но жизнь учит ценою жизни.

— А сама что ты умеешь? Ничтожество! Ты никому не нужна! Старая! Жалкая! – Кричит Лине дочка.

— Я другое дело, - и Лина пытается объяснить, что отсутствие работы не вина, а беда. Люди живут не только внешней биографией, где значится место работы и сколько получаешь, есть ещё биография души – наша чувства, мысли. – Я не хочу, чтобы у тебя была пустая голова. Мысль тоже радость.

— Вот и радуйся! А от меня отстань! – Оля яростно хлопала дверью и уходила.

Оля, так же как её отец, считала, что с мамы можно только брать, и точно так же, как отец, злобно кричала: «А помнишь, ты мне виноград не купила? А помнишь ты мне платье не погладила и колготки не купила? Я просила, а ты не купила!» Как это было знакомо, даже интонация повторялась. Её отец выяснял отношения точно так же: «А помнишь, ты мой плащ не отнесла в чистку! А помнишь, ты мне рубашку не постирала!»

Удивительное дело, Лина развелась с Олиным отцом, когда дочке и двух лет не было, каким же образом Оля переняла от отца потребительское отношение к ближнему. Как и отец, она подолгу утром валяется в постели и ведёт те же длинные, пустые разговоры по телефону. По наследству, что ли, передаётся праздность. С мужем можно развестись, а за ребёнка ты в ответе; ведь ты дала ему жизнь. Вот Лина и пытается усадить дочку за книги.

— Не хочет она учиться, - ликуя говорила Аниканова, - пойдёт с моим Алёшенькой по торговой части. Хорошо жить будет, не то что ты.

Лина не отступалась, мёртвой хваткой вцепилась в дочку. Для неё, в отличие от соседки, будет ребёнок учиться или не будет – жизненный вопрос. Как объяснить дочке, что высокие требования к ней - это проявление уважения, желание иметь достойного партнёра. В Святом писании сказано: «Начало премудрости страх Господний». Но матери-одиночке не нагнать этого страха, не по силам противостоять окружению, той же школе, где на переменах девочки фарцуют в туалете импортными шмотками. Лина стала давать каждые три дня Аниканову старшему по рублю, чтобы он снабжал этим рублём сына, а тот отдавал бы его Оле за урок английского.

— Не понимаю, - недоумевал Алёшин папа.

— Тут всё просто, у Алёши, как вы сами говорили, по английскому двойка, а если Оля будет заниматься с ним, то есть будет зарабатывать рубль знанием языка, у неё появится стимул учить его, и вообще, она поймёт, что знания – тоже ценность, за них платят деньги.

— Ну коли так, я согласен, - смекнул Аниканов – старший.

Каждый день начинался со скандала; вечером Оля допоздна смотрела у соседей телевизор, а утром её невозможно было разбудить.

— Вставай! Вставай, наконец! – Лина стаскивает с неё одеяло. – Сколько можно валяться? У детей в твоём возрасте какие-то обязанности дома есть, а тебя в школу не добудишься.

— Отстань! Сама страдаешь от старческой бессонницы и мне спать не даёшь. Завидно тебе? Да? Завидно?

В который раз Лина сидела перед нетронутым дочкиным завтраком с тягостным ощущением невозможности что-либо изменить в их отношениях. Тут могут быть два варианта, - или не вмешиваться в Олину жизнь, отпустить её – пусть делает что хочет, ей ведь уже шестнадцать лет, взрослый человек. Или за волосы оттаскивать от телефона, соседского телевизора и силой усаживать за книги. Она меня за это ненавидит, но зато неплохо учится, и может быть, поступит в институт. А то они с соседским Алёшей в ресторан барменами собираются. Там, говорят, много получают: одному водки не дольёшь, другому коньяку. Нет уж, я от неё не отстану, пусть лучше ненавидит меня.

Лина вытягивает шею, чтобы из-за жёлтой стены дома напротив увидеть краешек неба. Небо серое, неподвижное. Зачем я занялась философией? Жила бы просто, как все. Просто не получилось. Гуманитарий в первом поколении. Первое поколение продравшихся к культуре людей плохо кончает. Лина это знает на примере знакомых из Ленинской библиотеки: или заболевают нервным истощением, или расплачиваются неустроенной судьбой. Сидя за книгами до изнеможения, Лина думала: «Не только для себя стараюсь, и дочке пригодятся мои знания; всё не с нуля будет начинать, а ей они ни к чему».

Раздался телефонный звонок. Звонили из школы: «Оля заболела, вызвали скорую. Приходите скорей!»

«Господи! Только бы ничего не случилось! Только бы жила! Ничего не нужно, только бы жила». Лина бежала не переводя дыхания.

Оля лежала в медпункте на кушетке, помертвевшая, с закрытыми глазами, её била дрожь.

— Что-то скорая не едет, - повторяла растерянная медсестра. – У вашей дочки, наверное, запущенный аппендицит, не даёт притронуться к животу.

— У-у-у, - стонала Оля.

«Господи, сделай так, чтобы боль перешла ко мне. Если среди нас стоит смерть, пусть она возьмёт меня. Ребёнок должен жить».

Оля корчилась от боли.

Лина снова набрала телефон скорой помощи и кричала в трубку:

«Что же вы не едете?!»

— Полчаса как вызвали, - приговаривала мечущаяся по комнате медсестра.

— А-и-и…, а-а-а, - теперь уже не стонала, выла от боли Оля.

«Боже мой! Сделай что-нибудь! Помоги! Забери меня, пусть она живёт!»

Оля стала затихать, вытягиваться. Это ещё страшней. Наконец, приехала скорая. Дочку увезли в больницу. Лина пошла следом. Оперировали тут же. Оказался перитонит.

Побледневшая Оля лежала среди белых простыней обессиленная, осунувшаяся. Едва приоткрыла глаза, когда Лина вошла в палату. Лина выхаживала её как младенца, а спустя два дня подсуетилась и достала французскую помаду. При виде помады дочка слабо улыбнулась – такой подарок означал мамину капитуляцию.

Из больницы Лина идёт в Фонд культуры, там говорят, есть ставка. Болит сердце, то ли от напряжения последних дней, то ли от невозможности справится с ожиданием, что получит, наконец, работу. Оля поправляется, сегодня уже сама встала с постели. На улице сияющий день. Случаются такие дни – в феврале вдруг запахнет весной. При ярком тёплом солнце, как всякое природное существо, Лина ожила; откуда-то появилась лёгкость, ощущение новизны. То же состояние просветления она заметила в идущих навстречу прохожих, - будто свечечки в глазах горят. Дети на бульваре взахлёб смеются, даже пудель, всем на удивление, поднялся на задние лапы и стал изображать что-то вроде танца. Неожиданно для себя Лина лихо разбежалась и прокатилась по длинной полоске льда. За ней побежали дети. Не выдержала искушения прокатилась ещё и ещё раз. Малыши тоже бежали, скользили, падали, хохотали. Один из них подошёл и протянул Лине красную от мороза ручку: «Надень!» Речь шла о варежке, которая болталась на резинке, пришитой к рукаву его шубки.

— Гришенька, иди ко мне, я тебе надену, - позвала недалеко стоящая молодая женщина.

— Ты надень, - упрямо тянул Лине ручку малыш.

«Тебе хорошо, - говорили Оле дети в детском саду, - у тебя мама весёлая».

Лину обогнал мальчик – подросток. Высокий, тоненький, как акробат, в короткой спортивной куртке и маленькой трикотажной шапочке; грациозно изгибаясь, он обходил прохожих, - раскинет сейчас руки и полетит. Глядя ему в спину, Лине казалось: и её руки превращаются в крылья. Она поспешила следом, но мальчик исчез, может и впрямь улетел.

Здание, где размещался Фонд культуры – прекрасный особняк с высокими белыми колоннами. Много света, воздуха, солнца. Лина вышагивает по устланному красным ковром коридору и воображает, какие здесь творчески раскрепощённые люди. Вдруг, видит на подоконнике лежит кошелёк. Маленький чёрный кошелёк.

Неужели его никто не видит, или не хотят брать? Все проходят мимо. Словно загипнотизированная, Лина смотрит на кошелёк. Сейчас нужны деньги как никогда. С Олиной болезнью расходы возросли, а доходов пока не предвидится. Лина боялась, кто-нибудь заметит кошелёк и возьмёт, и в то же время хотела, чтобы его взяли. Выждала момент, когда все разошлись, воровски огляделась и схватила кошелёк. Он был пуст. Испытала разочарование и облегчение. Будь там деньги, не достало бы сил искать хозяина. Облегчение было минутным, ибо не могло заглушить чувства унижения. Яркое солнце теперь раздражало, праздничное настроение сменилось стыдом.

В этом роскошном здании с красивыми ухоженными женщинами Лина особенно не к месту. Пришла раньше назначенного ей по телефону времени и сидит под дверью кабинета работодателя. Ровно в двенадцать нерешительно стучится, вернее, скребётся в дверь. От двери до стола начальника несколько шагов. Лина с чувством неловкости проходит их. Теряется, не зная стоять ли ей, или, не дожидаясь приглашения, сесть в кресло напротив. За столом военной выправки «железный мальчик», он уже заимствовал начальственную манеру постукивать карандашом по столу и по-барски откидываться в вертящемся служебном кресле. Где-то она уже видела такого несгибаемого молодого начальника. И вдруг, она посмотрела на себя его глазами: измученная женщина в давно немодных, стоптанных башмаках. Эти, когда-то коричневые, тесные, а теперь неопределённого цвета, разношенные полуботинки на толстой, пластиковой подошве отдала ей знакомая, уехавшая с мужем евреем в Америку. Знакомая эта, вернее подруга, русская, сейчас пишет письма; восторгается тамошним сервисом: собственный дом, машина, первоклассный колледж для детей. А Лина не перестаёт благодарить её за туфли – очень прочными оказались, пятый год носит и в грязь и в снег.

— Поехали, - говорила подруга, - кому ты здесь нужна.

— Но я и там никому не нужна, - возражала Лина, - у меня нет морального права ехать. Помнишь, в фильме «Фараон» человек всю жизнь в одиночку копал оросительный канал, никто не верил в его затею. Когда работа подходила к концу, Фараон велел засыпать канал, через него не могли пройти его боевые колесницы. Человек тот повесился. У него было на то моральное право – жизнь положил на свою работу.

Тогда думала – ещё не исчерпала все возможности здесь, а потом оказалось поздно – не тот возраст. Надеялась, всё образуется. Вот и бабушка в своё время не уехала в Америку, тоже надеялась. Да и трудно бросить обжитое место. И «образовалось»: эпидемия тифа унесла бабушкиных сыновей и мужа, а после НЭПа пришлось чуть ли не за даром продать бакалейную лавку. Тогда же сменила фамилию и бежала с малолетними детьми, тоже от тифа умершей сестры, из Жмеринки в Одессу. Спряталась, а то бы за буржуйку сочли.

Лина встретилась глазами с «железным мальчиком», удивительно, но тот дрогнул, ему стало неловко отчаянного взгляда просительницы.

— Мы вас возьмём, - добрым голосом заговорил он, - ваша задача будет состоять в поисках заброшенных памятников культуры. Узнаете об интересных творческих начинаниях, которым не дают ходу. Мальчик говорил, явно радуясь, что может сделать доброе дело.

Едва взглянув на анкету, запнулся:

— Но…, но у нас такая же кадровая политика, как и везде. Я вам позвоню.

Последние слова молодой человек сказал скороговоркой, словно, заставил себя произнести их.

Не позвонил.

«Как приспособиться к этой жизни? Мучает бессонница и галлюцинации. Было ли это на самом деле или привиделось во сне? На солнце ослепительно белая стена. В стене пролом. В проломе стоит девочка в красном платьице. Прошли солдаты в гимнастёрках и тяжёлых кирзовых сапогах. Должно было случиться что-то прекрасное…, и не случилось. Солдаты стали манекенами, а у девочки потухли глаза. Хочется уйти, убежать, но бежать некуда. Кругом развалины и такая безнадёжность, которая бывает только во сне. Всё рушится: здания, колонны, вышки; летят обломки кирпичей, глыбы бетона, корёжатся железные каркасы. Я иду сквозь эти разрушения и почему-то жива. Иногда кажется, что лежу на соломе и не могу сдвинуться с места. Солома гниёт подо мной и я разлагаюсь вместе с ней. Вижу себя со стороны: беспомощный, скорчившийся человечек. Глубоко вдыхаю запах преющей соломы… Скоро всё кончится».

Тупое спокойствие. Странное дело, почему в детстве мы ощущаем себя центром мироздания, а потом приходим к осознанию своей никчемности? «Главное величие человека заключается в том, - писал Паскаль, - что он осознаёт себя ничтожным, но, с другой стороны, сознавать, что я ничтожен, значит быть великим. Сознание этого самого ничтожества и доказывает величие. Это ничтожество владыки, ничтожество короля, лишившегося власти.» Мысль эта не воодушевляла. Какое несоответствие: дерзость желаний, разума и никчемность возможностей. Когда-то Лине казалось: «обогрею вселенную», а теперь и на себя тепла не хватает. Не потому ли мы выбираем в идеального собеседника Б-га? Б-г не указывает нам на нашу несостоятельность.

Зло безлико. Вряд ли тот молодой человек не хотел брать Лину на работу. По профессиональной специализации она ему подходит, он сам об этом говорил. Но сильнее кошки зверя нет, кадровую политику не переплюнешь. Что такое кадровая политика? Указание свыше. Кто этот мифический человек, определяющий антисемитизм как государственную политику? Такое чувство, как в детстве, когда она стояла один на один со смыкающейся вокруг неё ватагой ребят. Круг всё ближе, плотней. Знаешь, что сейчас будут бить, и стоишь с ощущением обречённости, - дальнейшие события не в твоей власти. Остановка за тем, кто первый толкнёт. Каждый из них в отдельности не питал к ней ни злобы, ни обиды. С каждым очень даже мирно играли, а когда собирались вместе, всё менялось. Всегда расхристанный, в рваных валенках на босу ногу в сорокаградусный сибирский мороз Витька Еремеев издавал воинствующий клич: «Бей жидов!» И тут все разом срывались с места. Главное – не упасть и успеть закрыть голову руками. Только бы не упасть. Говорят, евреи, уехавшие из России в двадцатых годах, до сих пор помнят погромы. Не могут евреи России забыть о своём изгойстве. «Вы евреи, - повторяла бабушка Лине с братом, - вы евреи и потому должны хорошо учиться и много работать».

Саша Шмелёв позвонил спустя три месяца с тех пор, как встретились в библиотеке, Лина уже ждать перестала. Впрочем, неправда, ждала. Всё время ждала, чтобы ни делала, даже ночью во сне и то ждала. Наверное, искала в нём защиты.

— Алё! Алё! – Кричал Саша в трубку, было очень плохо слышно. – В фирму «Рога и копыта» пойдёшь?

— Пойду на любую работу.

Лину и в самом деле взяли не то социологом, не то психологом. У фирмы, конечно, было определённое название – СКБ ВОС: специальное конструкторское бюро при всесоюзном обществе слепых. Лина попала в отдел «социально-психологической реабилитации незрячих» и наконец-то стала полноправным членом общества; за что отсиживала на рабочем месте с половины девятого до половины шестого. Два раза в месяц в окошке кассы выдавали деньги: шестьдесят рублей в аванс и шестьдесят шесть в получку.

Желая вникнуть в содержание новой работы, Лина в первые дни просматривала папки с отчётами сотрудников за прошлые годы. Начальник отдела с серым, окаменевшим то ли от старости, то ли от слепоты лицом, насторожился: а не тайного ли ревизора он взял на работу. Сотрудники тоже переглядывались.

— Зачем вы всё это ворошите? – Скривился в злой гримасе начальник.

— Хочу освоить вашу проблематику.

— Поставьте папки на место. Будете делать, что я скажу.

И Лина делала. Писала план социально-психологического исследования о том, как влияет вентиляционная система, количество душевых кабин и унитазов на социальную активность незрячих рабочих производственных комбинатов. Исследования эти никем не читались, никуда не внедрялись, а оформлялись как квартальные и годовые отчёты; скреплялись скоросшивателем и составлялись в стенной шкаф кабинета начальника.

Лина ходила на предприятия и видела сидящих за столами в ряд один за другим слепых рабочих. Исполняли они обычно одну операцию: брали в левую руку из рядом стоящего ящика пучок цветных проводков, наощупь находили отверстие специального приспособления, совали туда проводок, нажимали рычаг и клали проводок с очищенным концом в ящик по правую руку. В другом цеху надевали шайбочку на болтик, в третьем навинчивали крышку на патрон. Производственное объединение называлось «Электротехника» и делали там патроны и выключатели.

Приспособление незрячих к простейшим автоматическим операциям называлось трудовой реабилитацией. Ещё была бытовая реабилитация, где учили слепых обслуживать себя, ориентироваться в пространстве с помощью трости, пользоваться разными приспособлениями. Глядя на сидящих за столами людей, сто человек в цехе, Лина думала о том, чем заняты их мысли. Хорошо, если кто благополучен в семье, а если нет? На предприятии была комната психологической разгрузки, где щебетали в клетках попугайчики, метались в аквариуме цветные рыбки и звучала тихая музыка. В обеденный перерыв незрячие могли здесь расслабиться и, следуя призывам реабилитолога – милой, уютной женщины, прослушавшей курс лекций по аутотренингу, - представить шум морского прибоя, тень кипариса и себя – чайкой: «Вот вы летите, широко раскинув крылья, и тёплый ветер обдувает вашу грудь… Летите, летите…». В мягком, вкрадчивом голосе реабилитолога Лина слышала: «Спите…, спите…». А нужно, наоборот, воскресить этих людей, приобщить их к духовной культуре, дать пищу для ума и души.

На вечере отдыха этого производственного объединения Лина делала обзор современной художественной литературы и, в частности, говорила о житейской правде о, поднимающейся над повседневностью, правде искусства. По восторженному выражению на устремлённых к ней лиц слепых, она поняла, что говорит именно те слова, которые нужны этим людям, слова о высшей, идеальной правде. После лекции к ней подошла незрячая женщина средних лет и смущаясь проговорила: «Я всю жизнь чувствовала то, о чём вы сегодня рассказывали, только не знала как это словами назвать.

Дожидаясь в темноте под мелким осенним дождём автобуса, Лина в тот вечер почувствовала себя значительной, нужной; наконец-то кому-то понадобились пережитые и обдуманные ею мысли.

«Личностная реабилитация незрячих с помощью искусства» – так сформулировала она тему своей работы, которую надеялась, начальник примет с воодушевлением. Слепые, ограниченные в доступе информации, в большей степени обращены к своему внутреннему миру. Не случайно чтение художественной литературы – их любимое занятие; читают выпуклый брайлевский шрифт, слушают звуковую книгу. Читают всё подряд, что попадётся, только бы, как они выражаются, - «забить голову».

«Не умствуйте», - оборвал начальник Линины доводы. А когда она написала в журнал для слепых о необходимости незрячим гуманитарных знаний, снял статью через центральное правление. Вместо отмененной статьи дал свой материал о работе клуба «Хозяюшка», где описывались конкурсные состязания незрячих: кто быстрей очистит картошку и пришьёт пуговицу.

С тех пор началась у начальника воинственная неприязнь к новой сотруднице. К остальным работникам отдела он относился спокойно; соблюдая очерёдность, выдвигал на премию, объявлял благодарность.

Все в отделе, кроме начальника, моложе Лины, и почти все с университетским образованием, у троих даже диплом с отличием. На работе томятся. Кто-то пытается читать, но в комнате, где десять человек, трудно сосредоточиться. Один разговаривает по телефону, другой рассказывает анекдот, третий вырезает скальпелем на бересте узоры для туеска, четвёртый собирает по шкафам пустые бутылки – налаживается в магазин за пивом. Следующий мается головной болью, время от времени вскидывается, будто просыпается, и взывает ко всем: «Есть жизнь на Марсе или нет жизни на Марсе?» Женщины хлопочут на предмет организации чая. Только одна из них осмыслила своё пребывание здесь, она просто не выходит на работу – из года в год рожает детей.

Начальнику отдела то ли за семьдесят, то ли за восемьдесят, трудно определить возраст, - старик усох, законсервировался. Переместили его сюда из центрального правления; кому-то там понадобилось высокооплачиваемое место. Начальник труслив, - не принимает самостоятельных решений, дирекции не перечит, работает по принципу: «что прикажете». Ни в психологии, ни в социологии не ориентируется, хоть и заведует социально-психологическим отделом. Задание выдаёт нечёткие, вроде: «Пойди туда – не знаю куда, принеси то – не знаю что».

— Начальник как начальник, — пожимают плечами сотрудники на Линино недоумение, почему никто не протестует, когда он вымарывает из их текстов целые куски только потому, что не понимает написанного.

— Зачем? Одного начальника уберут, поставят другого. Этот хоть слепой, сидит в своём кабинете и не видит чем мы тут развлекаемся.

— Лина Матвеевна, - лукаво прищурился Юра, самый молодой и остроумный среди всех. Он засовывает руки в карманы своих клетчатых брюк и, прохаживаясь по комнате походкой Чарли Чаплина, с деловой серьёзностью говорит: - Начальник это особая порода. Разве вы не знаете? Ну как же, есть специальная школа дураков, которая готовит их. Ни ума, ни образования там не требуется. Только, пожалуйста, не ищите в этом здравого смысла. Его нет. Начальник – он вечный, а вот мы с вами так, ничто, нас можно уволить, - пританцовывает Юра, - сократить, объявить строгий выговор с занесением в личное дело. А с начальником ничего не бывает. Он на месте. Это социальное порождение, символ существующей власти. Естественно, он вас не жалует, терпеть не может и при первой возможности выгонит. Так ведь и вы не скрываете, не можете скрыть своей горячей любви к нему. И прибило волной нас сюда с вами, милая Лина Матвеевна, не случайно. Я после окончания медицинского института психиатром в больницу устроился. Двух месяцев не проработал, как главврач вызвал к себе и велел на одного из коллег дать заключение, что у него маниакальный психоз; у главврача с тем мужиком конфликт был. Я отказался. С того случая главный травить меня стал, всё искал к чему придраться. Я дергался от страха, по ночам вскакивал — смотрел на часы, боялся на службу проспать. Опоздай на работу хоть на несколько минут, уволили бы по статье. Пытался уйти по собственному желанию — не отпускает; молодой специалист обязан отработать три года. Ну и вкалывал же я тогда! За мной следила вся его свора: отдел кадров, местком; чуть ли не высчитывали сколько минут за день я в туалете просидел. Но не работа была нужна главному, он хотел доказать, что я ничто, а он — всё, и как он захочет, так и будет. Стали мне клеить шизофрению, манию правдоискательства. Ну думаю: нужно ноги отсюда уносить поскорей. Но уволиться мог только с разрешения Минздрава, а часы приема в Минздраве совладали со временем моей работы, и никто меня, естественно, не отпустил бы из больницы. Выпутался я совершенно случайно. Пока сидел на работе, брат вместо меня съездил в Минздрав и подписал бумагу, он профессиональный актер и к тому же мы с ним очень похожи. Подкатил он к нам на машине, и я через пятнадцать минут после того как главный заглядывал ко мне удостовериться на месте ли я, вхожу к нему в кабинет. Сидит эдакий фанфарон и пренебрежительно бросает: «Ну что вы всё ходите, ходите. Работать нужно». Я ему подписанное заявление на стол кладу. Вдруг как заорет: «Вон!» — «Вы, говорю, на меня не кричите, а извольте распорядиться, чтобы отдали трудовую книжку». Еле ноги оттуда унёс. Так что, Лина Матвеевна, у нас с вами один диагноз: мания правдоискательства.

— Ну, спасибо, — криво усмехнулась Лина, — с заключением профессионального психиатра жить легче, знаешь, что к чему.

— А на начальника, не грешите, он на месте, а вот нам с вами отсюда сматываться надо.

— Куда?

— В том-то и дело, что некуда.

Молодые здоровые сотрудники отдела социально - психологической реабилитации постепенно деградировали, с работы уходили разбитые, злые. Застоявшаяся умственная энергия вгоняла в депрессию; ведь она, в отличие от физической, безгранична. Даже когда, казалось бы, у человека все есть, ему непременно нужно осознать свое назначение.

Один день на работе ничем не отличался от другого, разве что в предпраздничные дни по комнатам ходил в сопровождении секретаря парткома улыбчивый директор и поздравлял сотрудников за руку. Тут нужно было изобразить ответное воодушевление по поводу дня Конституции или Международного праздника трудящихся – Первого Мая.

Как Лина ни старалась, но её работы всё время выходили за пределы компетенции начальника.

— Не умствуйте, — повторял он, — у нас не научный институт, а прикладной отдел. Делайте, что велят. По-вашему получается, вы умная, а я дурак.

— Этого я не говорила.

— Но вы так думаете. Вас здесь никто не держит, можете подыскивать себе другое место. — И снова начальник переделывал Линин отчет, отчего резонно считал себя соавтором, а на переаттестации психологов заявил, что у неё нет ни одной самостоятельной работы, то есть - не соответствует занимаемой должности. Отсюда последовало предложение перенести её аттестацию на следующий год. Сотрудники отдела пытались восстановить справедливость, пошли к директору.

— Помилуйте! — воскликнул тот. — Вас много, а я один, не могу же я со всеми разбираться.

— -Зачем со всеми, разберитесь в конфликтной ситуации, – пытался настаивать Юра.

На том дело и кончилось. Кончилось одно, началось другое. По наущению начальника, «главный слепой» центрального правления написал на Лину докладную о том, что она не справилась с составлением программы машинной обработки анкет. «Главный слепой» предлагал свою программу, за которой Лину послали к нему домой.

Поехала. Дверь приоткрыла маленькая женщина, выглянула и опять спряталась. Стоя перед дверью, Лина вдруг увидела: женщина стала уменьшаться и превратилась в мышку — высунула мордочку, пошевелила усиками и юркнула в норку. Через несколько минут снова тихонечко высунулась, но на этот раз за ней стоял огромный упитанный ёж с поднятыми в боевой готовности иголками.

— Вы кто? — из иголок вынырнул нос.

Лина назвалась.

Хозяева помедлили у дверей, словно раздумывая, впустить ли, затем ёж отступил, мышка шмыгнула в одну из комнат, и Лина переступила порог. Снимая в прихожей пальто, она прислушивалась к шуршанию мышки — очень уж не по себе было оставаться один на один с этим хищником.

— Проходите, – просвистел ёж. - Идите, не останавливайтесь. Я за вами. Не люблю, когда у меня стоят за спиной.

«Где я?» — Лина смотрела перед собой и ничего не понимала.

— Что это? – Спросила она у следующего за ней по пятам хозяина.

— Радиоаппаратура, - хрюкнул ёж.

— А это что?

— То же самое. - Из иголок выглядывал только кончик носа.

Все стены от пола до потолка были уставлены радио и видео аппаратурой.

Ёж был слепой, и Лине показалось, что он сейчас начнет её обнюхивать. «Мышей, небось, жрет, оттого такой жирный».

Хозяин обстоятельно разместился в массивном кресле и придвинул Лине бумаги, он не спешил надкусывать свою жертву. Та пробежала глазами записи и выразила недоумение по поводу обещанных преимуществ его программы обработки анкет. Более того, стала перечислять достоинства своей: экономичней, информативней и тематически систематизирована.

Еж ощетинился, угрожающе хрюкнул — логика его не убеждала. И всё-таки логические доказательства были тем меловым кругом, через который он не мог ее схватить.

Как ни странно, но начальник отдела Линины доводы услышал, и тем не менее, сладким голосом предложил подписать акт принятия замечаний «главного слепого». В противном случае тот не получит деньги.

— Но ведь это липа! Вы же сами убедились в нецелесообразности его предложений.

— Да, но мы с директором решили не портить отношений с центральным правлением. Сами понимаете.

— Если подпишу, значит соглашусь с докладной, где значится, что я не справилась с работой.

— Ну, это ерунда.

— А вы бы как поступили на моем месте?

— При чем здесь я?! — Начальник стал раздражаться. — Со мной и не такое проделывали. Как видите, работаю до сих пор.

Лина снова стала перечитывать вслух акт о приемке работы, указывая на несостоятельность каждого пункта.

— Ну, ладно, давайте сюда! — Протянул руку разъярившийся начальник.

— Не понимаю, — говорила Лина сотрудникам отдела, — не понимаю. Во времена Сталина боялись, а сейчас ведь никому не грозит ни расстрел, ни голодная смерть.

— Человек старой закалки, — оторвал взгляд от бересты, на которой вырезал скальпелем узоры, Сережа, — его давили, теперь он давит.

— Если тебе наступили в трамвае на ногу, это же не значит, что ты должен отомстить и сделать то же самое.

— Я не сделаю, а другой сделает. Не случайно же он в начальниках ходит. Человек не ангел, выбирает: один — добро, другой — зло. Зло у нас не наказуемо, всё можно.

— Всё мо-о-о-жно, всё мо-о-о-жно, — пропела профорг Света, и вышла за водой ставить чайник.

— Не понимаю. Может, я дебил?

— Ну зачем же так уж сразу «дебил», — усмехнулся прохаживающийся по комнате походкой Чарли Чаплина Юра, — от мании правдоискательства до дебила много промежуточных стадий.

— Кстати, Лина Матвеевна, у вас нигде не завалялась пустая бутылка? — Флегматично спросил Костя. — За пивом бы сходить.

Вернулась Света с кувшином воды для чайника и поучительно заговорила о том, что нужно радоваться жизни, просто радоваться и ничего от людей не требовать. Принимать их такими, какие они есть. Во всем можно найти светлые и темные стороны, а вы, Лина Матвеевна, непременно выискиваете самые мрачные. И вы нас ставите в сложное положение, из-за вас могут лишить премии весь отдел. Все мы, конечно, понимаем, что вы правы, но согласитесь, ругаться с начальством тоже ни к чему.

— Да уж, — поддакнула молоденькая машинистка Леночка, — подпишите этот акт и забудьте о нем. Все равно плетью обуха не перешибёте. Вас сожрут, а акт и без вас подпишут, хоть вы и ответственный исполнитель темы. Жалко мне вас, бьетесь головой о стенку. Все равно ничего не докажете и пенсии тут не заработаете, разве что на хлеб и воду. Шли бы куда-нибудь в другое место. И вообще удивляюсь, как вы до сих пор не усвоили правила хорошего отношения с руководством: «ты начальник — я дурак, я начальник — ты дурак».

Лина тоже удивлялась, Леночка только в прошлом году окончила школу и так быстро сориентировалась, что к чему. Может, в этом поколении представление о чести атрофировалось за ненадобностью? Или это смирение? Но смирению должно предшествовать усилие изменить ситуацию. В этом смысле индивидуальность значит для Бога больше, чем вся остальная часть творения. Достоинство человека — высшая оценка всех и каждого. Конечно, смешно относиться к начальнику всерьез, но за цинизмом сотрудников ничего нет, пустота.

К концу рабочего дня нестерпимо болит сердце. То был участившийся в последнее время невроз. Медленно, боясь сделать резкое движение, Лина бредет домой. Так осторожно, страшась оступиться, ходят глубокие старики. Она и чувствовала себя очень старым человеком, давно уставшим жить. По дороге домой заходит в гастроном, покупает продукты, готовит для дочки ужин, и день кончается. Самой есть не хочется, вызывает отвращение даже запах пищи. От недоедания кружится голова, а ночью лежит без сна.

«Уснуть, уснуть, — твердит себе Лина, — завтра рано вставать на работу. Вот так и буду коротать время до пенсии, а там старость, маразм и унылый дом для престарелых. В комнате будет три-четыре старухи и я — их козел отпущения. Никогда не умела постоять за себя, все это сразу чувствуют. В каком-то племени диких народов стариков сбрасывали со скалы в море. Так гуманней. Смерть — это пустота. Дыхание становится реже, еще реже, последний вздох, и ты растворишься в «ничто», уплывешь в «никуда». Тебя нет.

Уже за полночь, а дочка еще не пришла. В последнее время она возвращается поздно, встречается со своим одноклассником. Что-то у них не клеится, приходит с замкнутым, жестким лицом. Хоть бы проводил он её, у нас такой темный безлюдный переулок».

Лина прислушивается, не хлопает ли дверь парадной. Тишина. Она постоянно боится за дочку, и сны тревожные снятся. Будто стоит она на старой, загаженной кошками лестнице в их доме и держит Оленьку на руках. Хочет поставить её на ножки, ведь дочка уже большая. Нет сил держать, болят руки, спина, живот. Спустить на пол не решается, Оля поздно начала ходить. Но невозможно девочку держать на руках всю жизнь, так она никогда не станет самостоятельной. Лина ставит её на лестничную площадку и Оля тут же падает со щербатой каменной лестницы. Лина бежит следом, поднимает — мертва. Прикладывает свой рот к её губам – вдувает жизнь. Господи! Помоги!

Стук парадной двери. Проходит несколько мгновений, наконец в замке поворачивается ключ.

— Котенька пришел! — радуется Лина.

— Отстань! — бросает дочка, проходит в грязных сапогах на середину комнаты, кидает сумку в угол и стаскивает с себя куртку.

— Поешь что-нибудь, рыбу или сырники, я сейчас чайник поставлю.

— Отстань, говорю, лучше купила бы мне импортные джинсы.

— Ты же знаешь, цена джинсов — моя месячная зарплата.

— Это меня не касается! Другим родители покупают! — С ненавистью кричит Оля.

Дочка быстро засыпает, а Лина лежит и смотрит в черноту ночи. Она думает о том, что не быть любимой и не любить значит умирать. Но если уж не быть любимой, то хотя бы самой любить, и тогда одну и ту же ситуацию можно увидеть по-разному. Смотреть, например, на яйца, лежащие на подоконнике, и знать, что это всего лишь несвежие яйца, которые стоят девяносто копеек десяток, а можно вообразить, что завтра из них вылупятся и разлетятся по комнате разноцветные сказочные птицы. Лина пытается оживить в памяти впечатления симферопольской конференции. Грузинский князь — худенький, с тонкой ребячьей шеей, он в серых брюках и светлой рубашке с закатанными рукавами, и глаза не то серые, не то голубые, волосы легкие, вьющиеся. Смотрит и грустно улыбается... Георгий рассказывал, что недалеко от деревни Кавтесхеви, откуда он родом, раскопали древний храм, то был храм огнепоклонников. Он говорил, а Лина представляла жизнь людей более чем четырёхтысячелетней давности. Обычно реликвии старины мы видим в музее застекленными или огороженными натянутой бечевкой.

Георгий ходил по раскопкам, и Лина мысленно следовала за ним. Они вместе стояли на земле, где очень давно, задолго до единобожия, жили люди... «Солнце садится за гору, окрашивая золотистую степь мягкими оранжевыми то­нами... И мы, правда в другом обличье, смотрели на точно такой же, как сегодня, закат.

— По срезу раскопок, — рассказывал Георгий, — видно, что храм едва засыпан: дёрн возвышается над верхней кромкой стены не более чем на несколько де­сятков сантиметров. Стены из крошащихся в руках боль­ших кирпичей. Говорят, эти кирпичи месили с навозом. Целый лабиринт освобожденных от земли помещений, и, чтобы не потеряться, нужно привязать у входа нить Ариадны. В центре возвышается выложенный из камней закопченный алтарь. Здесь разжигали костер и пламя поднималось к небу. Огнепоклонники чтили вечно живой огонь наравне с Богом.

Лина видит себя рядом с Георгием, в жаре огня чувствует и его тепло. «Сколько раз нам нужно было встретиться в разных воплощениях, чтобы мне снова узнать тебя».

— У нас в Грузии, — говорил Георгий, — всё перемешано: язычество, огнепоклонство, христианство. До сих пор в день святой Марии тащат на заклание упирающегося барана с красным бантом.

 Лина вспоминает рассказы Георгия и мысленно следует за своим гидом в зал, где зарыты кувшины из красной глины. Над землей высовываются только горловины с античным орнаментом. Здесь была кладовая. Рядом, в соседнем помещении, в два ряда лежат огромные черные камни. На них в углублениях покоятся такие же черные плоские камни. Это жернова, между ними растирали пшеницу.

«Казалось бы, всё понятно – человек рождается, живёт, умирает. Смена веков, поколений. Непонятно только, куда девается накопленное веками страдание. Не все ли равно, в чём и как хранить вино: в глиняных ли кувшинах, стекле ли, в бочках, — и какая разница, каким способом превращать пшеницу в муку. Главное — чувства чело­века, ведь они делают нас счастливыми или несчастными. От обожествляемого первоначала — земли, воды, ог­ня — к множеству богов и к единому Богу. Не помню кто это говорил: «Я верю в Солнце, даже если оно не светит, я верю в любовь, даже если ее нет, я верю в Бога, даже если мир не совершенен». В противном случае незачем жить. Да и не может быть у человека потребности в том, чего нет, — потребности в Боге и любви.

Я придумываю и тебя и любовь; в сплетении облаков вижу твое лицо, в шорохе де­ревьев слышу твое дыхание. Любовь, как и душа, бессмертна, она перетекает из одного человека в другого и объединяет всех. Самое страшное — ощущение пустоты, будто спиленный лес, одни пни торчат и нет дерева, к которому можно было бы прислониться. Закрываю глаза и представляю прекрасную сосну на вершине горы. «Почему дерево самодостаточно?» — спрашиваю я у кого-то и слышу ответ: «В дереве сливаются две любящие души». Может быть, мы уже были с тобой прекрасной гордой сосной и снова пришли в мир для новых испытаний?»

С работы нужно увольняться, - в который раз думала Лина. Здесь ни интереса, ни свободного времени, и деньги невесть какие. Самое главное - трудно чувствовать себя идиотом. Утро начинается с визита начальника. Сухой, с землистым лицом, он неизменно появляется на пороге и подаёт голос, по ответному отклику проверял, все ли на месте. Никому и в голову не приходило, что этот всё более усыхающий и сереющий кормчий с большим партийным стажем может уйти на пенсию. Изредка он собирал что-то вроде производственного совещания, долго и утомительно говорил, сосредоточиться на его монотонном пустословии невозможно; сотрудники называли его «автоинформатором».

К Лине «автоинформатор» испытывал особое пристрастие, поручал ей всё больше техническую работу: перебирать анкеты, печатать на машинке, связаться с кем-либо по телефону. «У нас тут науку не делают», — язвительно говорил он, подчеркивая тем самим ее профессиональную непригодность.

Лина не переставала искать работу, где бы хоть как-то сгодиться по специальности: звонила, ходила, спрашивала у знакомых. Но всякий раз, как морской волной, снова и снова отбрасывало в фирму «Рога и копыта». И чем больше рвалась уйти, тем очевидней становилась бесплодность поисков. Вспоминался давнишний эпизод в детских яслях, куда она привела дочку в первый раз. Все дети сиротливо сидят на стульчиках и смотрят глазами маленьких арестантов, понявших, что плачь не плачь, ничего не изменишь. Только Оленька плачет. «Новенькая, привыкнет», — отмахивается воспитательница.

Все понятно, другого выхода нет, кроме как смириться. И в концентрационных лагерях живут люди. Только напрасно Бог посылает человеку непосильные испытания. Всевышний тем самым теряет собеседника, ибо безразличие приговоренного не лучший стимул для диалога.

Снова бы ушла в пожарники или ночные сторожа, но нужна была справка с более или менее солидного места работы для защиты диссертации. Справку она получила, обманув начальника, сказала для домоуправления, а то бы не дал. И поехала Лина в Тбилисский университет защищаться. Именно защищаться. Члены ученого совета пересмеивались по поводу того, что каждый вопрос диссертант воспринимал как враждебный выпад.

— Не бойтесь, — говорил Георгий, давнишний знакомый, — здесь ваши единомышленники, значит друзья. Не случайно же единственная международная философская конференция в нашей стране была именно в Тбилиси. В Москве тема бессознательного не проходит. В сборнике напечатана и ваша статья.

И все-таки Лина не могла поверить в доброжелательность, особенно когда дело дошло до анкетных данных. Каково же было ее изумление, когда никто не обратил внимания ни на национальность, ни на отсутствие партийности.

— Так не бывает, — сказала она Георгию.

— Наоборот, так должно быть, у нас даже ректор беспартийный, а что касается национальности, в Грузии никогда не было антисемитизма.

Тбилиси представлялся Лине землей обетованной, она будто узнавала мягкий жар летнего солнца, высокое синее небо с редкими облаками, темноволосых красивых людей. В предыдущих воплощениях она уже была здесь, а может, в Тбилиси жили ее давние предки. В Библии, в книге Бытия сказано, что в Иберии, то есть в Грузии, рассе­лялись сыны Симовы. Евреи же принесли в Грузию единобожие, а затем христианство. Первые проповедники пришли сюда не из Византии, а из Иерусалима. Может быть, поэтому одна из особенностей национального самосознания этого народа — ветхозаветное личностное общение с Богом. Зло в мире, в отличие от русских, грузины не объясняют непостижимым Божьим промыслом, а отдали в ведомство злому духу — дьяволу Саламану. Творец позволил людям самим расправиться с дьяволом; должно быть, этим объясняется воинственный дух этого народа. Не терпимость, а непокорность спасла Грузию от многовековых истребительных набегов мусульман. Человеку дано право на борьбу, этой есть его свобода, спасение души.

День защиты был самым радостным днем в Лининой жизни — то был праздник признания. Десять лет пролежавшая диссертация нашла, наконец, ценителей.

— Вай! — говорили грузины. — Если женщина такой умный, что должен делать мужчина?

Легко быть умной, когда тебя слушают. Лина чувствовала аудиторию по шелесту переворачиваемых страниц, скрипу стульев, по дыханию и, уж конечно, по глазам присутствующих. По мере того как она говорила, глаза членов ученого совета становились внимательнее, теплее, один раз ее даже прервали аплодисментами.

— Вы мужественная женщина, и мне нравится, как вы точно и кратко выражаете свои мысли, — подошел после защиты Георгий и неожиданно поцеловал. Легкое прикосновение сухих губ к щеке было настолько призрачным, что потом, стараясь вспомнить это ощущение, Лина сомневалась, а было ли оно на самом деле.

Подходили другие, обнимали, поздравляли. Лина едва сдерживалась, чтобы не броситься им на шею. «Какие все добрые, - оглядывалась она вокруг, - разве на московской кафедре эстетики так смеются, там если и улыбаются, то ориентируясь на зава – не разгневать бы. Всякий раз как попадешь туда, чувствуешь себя словно оплеванным».

Вечером Лину пригласили на банкет отпраздновать её защиту. Она сидела за столом, уставленным экзотическими яствами, и от волнения не могла есть. Чего только там не было: хачапури, сулугуни, жареные куры, заливной поросёнок, горы зелени и бочка вина. Георгий — тамада, говорил о том, что диссертант принес им много радости, и о том, что в женщине редко сочетается женственность и мужская ясность ума. Не случайно же философия — занятие для мужчин. Когда все опьянели, Георгий ловил в объектив фотоаппарата ее лицо и всё никак не нажимал на спуск. Лине подумалось, что ему не нравится застывший на её лице плач. Она постаралась сделать беспечный вид — не получилось. Они смотрели друг на друга, и на мгновение представилось, что ей дозволено любить этого человека, и тут же почувствовала, как сдвигается в ответной улыбке скорбная складка рта, затеплились глаза — Георгий щелкнул фотоаппаратом.

— Вот и хорошо! — победно воскликнул он.

Мужчины пели. Слов Лина не понимала, но напевы эти всю жизнь, казалось, носила в себе. То была даже не песня, а молитва. Так же стонала, жаловалась, недоумевала и прорывалась из горестного оцепенения бабушка. Грузинская песня — разговор со Всевышним один на один. Каждый из нас в этой жизни совершает выбор. Каждый из нас — призванный Творцом Авраам. …Пески, пустыня, ветер задирает седую бороду Авраама, ему легче вылить в раскаленный песок остаток воды и умереть от жажды, чем лишиться долго­жданного сына. Ночью он прижимает к себе Ицхака: живое тепло, продолжение своей жизни. Как нужно верить, чтобы выбрать не сына, а Бога — Бога сделать продолжением своей жизни. А вдруг... И Авраам человек, и ему ведомо сомнение. Но Авраам идет по пустыне и ведет на заклание Ицхака — и так три дня и три ночи.

Утром следующего дня Лина пришла на кафедру подписывать бумаги. Никого, кроме лаборантки, - высокой молодой женщины с тонким лицом и большими темными глазами, в комнате не было. Коротко стриженые волосы придавали восточной красавице европеизированный вид.

— Калбатоно* Лина! — воскликнула лаборантка и пошла ей навстречу.

«Неужели в самом деле рада мне?» удивилась та.

— Заходите, будем с вами пить кофе, а то мне одной не хочется. Вчера было много народу, мы не познакомились, меня звать Натия. А о документах не беспокойтесь, я всё сделаю, напечатаю протокол защиты, соберу подписи.

— Спасибо! Большое спасибо!

— Сегодня суббота, вряд ли кто-нибудь придёт, а в понедельник заседание кафедры, все соберутся. Вы надолго к нам?

— Сегодня уезжаю.

— Почему сегодня?!

— В понедельник нужно быть на работе.

— Жаль, — опечалилась Натия.

Снова Лина подивилась доброжелательности незнакомой женщины. Кофе пила медленно, не хотелось уходить: в этой комнате часто бывает Георгий. Не хотелось уходить из университета, где даже ректор беспартийный, и вообще не хотелось уезжать из города, в котором никогда не было воинствующего клича: «Бей жидов! Спасай Россию!»

Лина медленно спускается по широкой, из красного гранита лестнице, вот уже остался за спиной барельеф Шота Руставели, еще шаг и еще на одну ступеньку ближе к выходу. Она не смотрит на высокую дверь, за которой улица и конец надежды еще раз увидеть Георгия. Поднимает глаза: он идет навстречу. Радостная улыбка. Всего лишь миг. Не нужно ни о чем говорить. Потом он словно стряхивает наваждение, отступает, гасит бездумный порыв, они обмениваются ничего не значащими словами. Георгий поднимается по лестнице вверх, а она спускается вниз. Вот уже захлопнулась за ней тяжёлая входная дверь.

На улице зябко, хоть солнце яростно жарит асфальт. Прохожие то и дело отирают пот и пьют из фонтанчиков воду. Лина высматривает среди идущих навстречу мужчин, кто бы хоть чем-то был похож на Георгия: голубизной глаз, худощавой легкой фигуркой мальчика-подростка. Когда она успела привязаться к нему? Вспомнился случай: шла однажды на работу, по дороге зашла в магазин - купила мясо. У помойных баков, мимо которых проходила, собака искала и ела отходы. «Иди мясо дам», — собака подняла морду, но подойти не решалась. Посмотрела и снова стала искать в помойке, вынюхивать съестное. Лина развернула пакет, вытащила кусок мяса и протянула собаке — та осторожно подошла, понюхала и деликатно взяла, смотрела робко, любяще. Когда возвращалась с работы, собаки той на помойке не было. Оглянувшись, нашла - она стояла чуть поодаль в ожидающей стойке. Лине показалось, что собака ждала её. Снова развернула пакет, но та не обратила внимание на мясо, она искала взгляда непривычно доброго к ней человека. Лине стало стыдно смотреть ей в глаза, ведь она уйдет и не возьмет её с собой, и потому не протянула кусок, как сделала это утром, а положила на тротуар. Собака понуро стояла и даже не подошла к мясу, она поняла, - её не возьмут.

Лина уходила. Оглянулась. Собака смотрела вслед. Последний взгляд Георгия был виноватый, смущенный; на ту бездомную собаку она смотрела так же.

«Оживи дерево! Оживи! Слышишь, — кричу я вверх, — оживи! Я люблю тебя! Далеко вверху качнулась крона сосны. — Оживи, тогда ты опустишь ко мне ветки и по­днимешь к небу, я буду ты, я буду в тебе, мы будем одно живое дерево под дождем и солнцем. …Мечта и реальность».

Как-то сидела за столом, положила голову на сложенные руки и уснула. Приснилась музыка. Сначала тихо, потом громче, громче. Музыка заполнила собой комнату и повлекла за собой. «- Наверное я сплю и мне снится сон, — благоразумно уговаривала себя Лина. — Радио выключено. Откуда же эта музыка? Нужно сделать усилие и проснуться». Чем настойчивее она себе это говорила, тем сильнее овладевала ею музыка. « - Проснуться, проснуться, — твердила она себе, — так не бывает». И усилием воли открыла глаза. В тот же миг почувствовала свои затекшие сложенные на столе руки, лежащую на них тяжелую голову и тишину. Ничего кроме ужасающей тишины. Она снова положила голову на руки и поспешила закрыть глаза, чтобы снова услышать музыку. Но, увы, была все та же, пугающая своей пустотой, тишина. Чтобы вернуться в жизнь, нужно сделать над собой огромное усилие.

Защита диссертации полдела, её еще нужно утвердить в Высшей аттестационной комиссии, где мог сказать свое увесистое слово Чингис-Хан от эстетики - заведующий кафедрой Московского университета. «- Да не будет он выступать против нас, не станет поднимать скандал — говорили грузины, — не дать ученую степень, значит, публично оскорбить ученый совет». На всякий случай вставили в текст диссертации несколько цитат Маркса, Ленина и приложили две дополнительные докторские рецензии.

Лина, в самом деле, получила диплом кандидата, казалось бы, дававший больше прав на работу по специальности. И снова она, как лошадь с завязанными глазами, стала ходить по кругу, по тем же самым НИИ в поисках работы. В институте философии нос к носу столкнулась с зав. кафедрой Московского университета и отвернулась, не могла заставить себя поздороваться. Слово «здравствуйте» не пустой звук, в него вкладывается отношение к человеку, пожелание здравия. Глава московской эстетики был обескуражен, не часто бесправные люди позволяют себе роскошь выказывать свое отношение к нему.

— Вы еще скажете спасибо, — бросил он Лине вслед, — что не сорвал вам защиту, а мог бы.

«Сейчас нужно говорить спасибо, что оказался не последней сволочью», — хотела было ответить Лина, но промолчала, духу не хватило. Вот и попробуй возлюби ближнего своего.

«Не так уж он сух и бесстрастен, — думала она о заве, идя по длинному темному коридору Института философии. Когда подошла к нему первый раз с просьбой о прикреплении к аспирантуре для защиты уже готовой диссертации, он поспешно стал искать в карманах очки. Нашел, надел, вгляделся и только тогда пригласил в свой кабинет, в глазах появился очень даже откровенный интерес.

— Конечно, конечно, — говорил он, — мы вам поможем защититься, — и даже не взглянул на оглавление протянутой ему диссертации.

В течение года, пока сдавала кандидатские экзамены, он словно чего-то ждал. На кафедре, как о страшной тайне, шепотом, с оглядкой го­ворили о том, что зав запирается с аспирантками в своем кабинете. «Что он с ними делает? — усмехались преподаватели. — Разве что на церебральном уровне». Аспирантки таким образом подтверждали свою верноподданность, зато быстро защищались и выходили в дамки. Особенно преуспевали иногородние. А Лина не могла. Органически не могла. Может быть, срабатывал инстинкт самосохранения. После подобной пакости стало бы нечем жить.

Линин рецензент на московской кафедре, доброжелательный, но не одержимый извечной философской проблемой «быть или не быть», рассказывал ей: «Я пытался обратить внимание зава на достоинства вашей работы. Молчит. По правде говоря, дело, конечно, не только в вашей научной концепции. Не так уж его и занимает принцип научного мышления. К тому же он пропускал диссертации, в которых, даже при очень большом желании, не найдешь ни одной свежей мысли. Ладно бы кандидатские, но и докторские. Своя рука владыка, он ведь их сам в ВаКе подписывает. После вашей злополучной апробации он объяснил свою позицию: «Человек, говорит, она подозрительный, не член партии, и вообще непонятно, чего от неё ждать. Сегодня она реабилитирует Фрейда, а завтра объявит, что не бытие определяет сознание, а наоборот».

Бог дал человеку свободу воли, свободу творить добро и зло. Маленькому, сморщенному Чинсис-Хану нужно ощущение своего могущества. Все зависят от него. Каин убил Авеля, и из века в век праведные Авели взывают к Богу о справедливости.

Времена меняются. По радио, в газетах заговорили о «гармонически развитой личности», выползли на свет сведения о деградации населения: процент алкоголиков, морфинистов. И как следствие — умственно неполноценные дети, духовное оскудение молодежи. В самом деле, откуда ей взяться, «гармонически развитой личности»? Как-то Лине довелось читать в вузе курс лекций по этике и эстетике. Преподавательница ушла в декретный отпуск, и ее взяли почасовиком на один семестр.

— Да не заучивайте вы наизусть, — говорила она студентам, — поймите, мне совсем не нужно, чтобы вы цитировали Маркса и Ленина, мне нужно научить вас думать.

— Двадцать лет только и делали, что отучали думать, сразу трудно перестроиться, — выразил общее мнение один из студентов.

Вскоре понятие «гармонически развитая личность» сменилось «эстетически образованным человеком». Все заговорили об эстетическом воспитании. Экстремальное положение: философы, психологи, педагоги одну за другой организуют конференции по эстетическому воспитанию. Как донести до широких масс элементарную духовную культуру, ну хотя бы чувство совести, человеческого достоинства? Заговорили об инициативном творческом начале, без которого не может состояться личность.

— Что ты сидишь? — Спрашивали Лину знакомые.

— А что нужно делать?

— Ищи перспективу. Сейчас новые идеи.

— Идеи новые, люди старые.

На трибунах бил себя в грудь сотрудник лаборатории коммунистического воспитания Володин, взывал, что пора взяться за ум, великая русская культура гибнет. Русский человек — это не какой-нибудь торгующий мандаринами грузин с рынка.

«Но культура других народов не менее великая, — думала при этом Лина. — Не более ли плодотворно ставить вопрос о том, в каких условиях живет гордый, с древней культурой грузинский народ, если чуть ли не единственным способом реализации его активности оказалась торговля мандаринами».

С Володиным Лина была знакома. Он перевелся в Москву из Вологды по непонятной «особой надобности». Когда-то давал ей читать свою докторскую диссертацию о коммунистическом воспитании молодежи.

— Ну как? — спросил он с видом покорителя вершин, когда она возвращала ему рукопись.

— Не о чем говорить.

— То есть как?

— Кроме давно навязшей в зубах марксистско-ленинской методологии и цитат вашего шефа здесь ничего нет. Воспитание — это прежде всего решение вопроса, как научить людей понимать и предпочитать духовные ценности, дать им представление о нравственной свободе, в противном случае человек не состоится.

Очень скоро Лине в который раз пришлось раскаяться в том, что не умеет держать фигу в кармане – о чём думает, то и говорит. Володин оказался партийным куратором в Институте мировой литературы, где зарубил ее большую статью для сборника. Отыгрался.

Сейчас на конференции по эстетическому воспитанию, когда, казалось бы, появилась возможность цитаты заменить живой мыслью, Володину, как работнику идеологического фронта, дали первое слово. Вряд ли бы Лина узнала в обрюзгшем, разъевшемся чиновнике давнишнего знакомого, если бы не назвали фамилию. Расплывшееся красное лицо, толстые пальцы с врезавшимся обручальным кольцом и яркие полные губы. Он ассоциировался с вурдалаком, только что поднявшимся из-за кровавой трапезы. Удивительное дело - на лице ни одной мимической морщины. Лицо гладкое, как колено. Говорил громко, с пафосом, будто командовал батареей. Говорил вообще и ни о чем в частности. Он деградировал. Лина подумала о том, что она тоже деградировала, только сгинули они по разным причинам. Она — оттого, что не имела возможности работать, он — оттого, что его сделали функционером от науки. «Но как бы мне ни было плохо, оказаться на его месте еще хуже. Если не кривить душой, то плохо мне не оттого, что не могу найти работу, а потому, что не хватило ума понять что-то самое главное, делающее нас независимыми от внешних обстоятельств. Откровение ли нисходит на человека, или человек сам прорывается к просветлению. Все время такое ощущение, что ты должен успеть вычленить в природе людей сущностное, божественное начало. Тогда сгинет Каин и третий Храм не будет разрушен.

Под идею эстетического воспитания в разных НИИ стали открываться соответствующие секторы. Открыли и в НИИ искусствознания, куда Лина вот уже в который раз отправилась в поисках работы. Конечно, она ни на что не надеялась, но все-таки шла. Шла, чтобы исчерпать ситуацию, дабы не винить себя в бездеятельности и нерадивости.

— У нас много желающих, а вакантных мест нет, вернее есть, но очень мало, — сказал заведующий вновь организованного сектора, беспокойно оглядывающийся, сутулый, немолодой человек. Лина поймала его, что называется на ходу, в вестибюле. Казалось, каждую секунду он ждет приказания броситься бежать на любую дистанцию, но не был уверен, хватит ли сил, если бежать придется далеко. Он напоминал хорошо выдрессированного старого пса. По образованию экономист, а по каким соображениям назначен заведовать сектором эстетического воспитания, трудно сказать.

— Хочу участвовать в честной конкуренции. Какие у вас требования? — готовая к бою, спросила Лина.

— Ну, во-первых, мобильность профессии. — Сказал только что утвержденный в должности зав, сказал так, словно раз и навсегда отсекал претензии незваного претендента.

— Тогда я вне конкуренции, у меня публикации по философскому, психологическому, филологическому профилю, работала социологом, преподавала в вузе, правда, почасовиком и недолго. Разработала программу эстетического воспитания. Хотите посмотреть?

— Действительно, вне конкуренции. Только всё равно не возьмем. — Нервно дернулся зав и оглянулся.

— Почему?

— Есть указание директрисы, кого брать.

Говорят, если все время бить по одному и тому же месту, там нарастает мозоль и человек становится нечувствительным к ударам. Лина восприняла отказ как должное. От неё ничего не зависит, хоть разбейся головой о стену. Зав даже не взглянул на предложенную ею программу эстетического воспитания. Зачем, если всё равно выше распоряжения директрисы не прыгнешь?

Усталость и апатия. Нет сил тащиться домой, ещё и ещё раз услышать от дочки, что ты отброс общества.

Лина входит в ближайшую подворотню и обреченно опускается на грязную колченогую скамью. Мелькнула мысль попытаться поговорить с заместителем директора, он не раз предлагал оставить анкету. Мысль эта как-то сразу пропала. Никогда прямо не отказывающий, изысканно вежливый зам и сейчас скажет: «оставьте анкету», принесите публикации. Давно сделала и то и другое. Не читал. «Хорошо, что от него жена ушла, — мстительно подумала Лина. — Говорят, она была очень молодая и красивая».

Маленький двор окружен старыми потемневшими стенами многоэтажных, из красного кирпича домов. Взгляд упирается в мусорные баки, разбросанные вокруг бумажные пакеты из-под молока, старую ветошь, консервные банки. Валяется ботинок, еще крепкий, на толстой рифленой подошве. Такому сноса нет, но ботинок один. Тут же в луже после дождя лежит продырявленный матрас. Лина оглядывает его, и невольно появляется мысль перетащить его к себе, вымыть и спать на нём. Много ли человеку нужно — забиться в угол и чтобы его не трогали. Матрас узкий, наверное, какая-нибудь бабка на нем спала. Бабка умерла, матрас выбросили. «Но у меня же есть и угол, и на чем спать! — осеняет Лину. — В чем же дело? И я жива, еще жива. И небо над головой, солнце, лужи после дождя». Лина поднялась и беспечно зашлепала по лужам. Дошла до кафе и позволила себе неслыханную роскошь — двойное кофе. Гулять так гулять! На радостях позвонила Саше и тут же услышала его всегдашний вопрос: «Какие трудности?»

— Никаких, все в порядке.

— Да? — усомнился Саша и тут же добавил, — через час буду.

Саша привык, что ему звонят в трудных ситуациях. На курсе, у кого что случалось, бежали к нему. Доброту его сразу чувствуют. Когда поднимались на гору в Армении, встретили человека, собирающего целебные травы. Человек тот пошел с нами и всё время говорил о своих проектах переустройства общества, всех ругал жуликами и подонками. Был он явно не в себе и из всей нашей большой компании сразу потянулся к участливому Саше.

Едва Лина успела прийти домой и прибраться в комнате, раздался нетерпеливый звонок.

— Ну, что у тебя? — спросил Саша с порога.

— Ты будто приехал по вызову скорой помощи, — засмеялась Лина.

— Чай давай! Голодный, как волк, не успел в столовую забежать. Да не суетись. Чай и хлеб, больше ничего не нужно. Так, что же все-таки случилось?

— Расскажу. Собственно, и рассказывать нечего. Сейчас сварится картошка, будем обедать.

Саша по-хозяйски оглядывает комнату, прибить ли чего, или починить недавно подобранные Линой с помойки книжные стеллажи. И тут же объясняет, почему Лину не берут на работу.

— Дело не только в анкете, берут своих. Кому нужна твоя наука? У них свои игры.

— Но замдиректора хоть и не точно, но обещал, велел принести публикации.

— А доклад он тебе не велел сделать?

— Я делала.

— Все правильно. Ты не первая и не последняя. Это у них такая манера, что-то вроде обмена опытом. Он любит поиграть, как кошка с мышкой. Сытый, равнодушный человек. Ты бы сходила в Министерство высшего образования, может, где-нибудь прорыв с эстетиками.

— Была.

— И что?

— Всё то же. Спросили, о чем вы думали, когда защищались на звание кандидата философских наук, почему не вступили в партию. О философии, говорю, думала. «Ну, это несерьезно, — ответили мне, — вы много себе позволяете. По правде говоря, непонятно, как вам вообще удалось защититься». Я сказала, что защищалась в Тби­лиси. «Это другое дело, там и работу ищите, — ухмыльнулся тамошний чиновник, — в Тбилиси нет советской власти». Но как уедешь из города, где ты прожил всю сознательную жизнь. И дочка взрослая, насильно не увезешь.

— Ну а дальше? На чём расстались?

— «Ничем вам не можем помочь», - развел руками чиновник.

— Показательный разговор, — заключил Саша. — Ты должна играть так, как того требует ситуация. Шахматы уже расставлены. А ты своевольничаешь, в партию не вступила и не подумала, что оскорбляешь тем самым окружающих. Мол, ты такая принципиальная, умная, а они говно. Все всё понимают, но подчиняются правилам игры.

Лина принесла из кухни и поставила на стол кастрюлю с горячей картошкой.

— Замечательно! — потирал руки Саша. — Давай скорей! Побольше клади!

— Съешь — добавлю ещё, а то остынет.

— Нет, сразу клади, люблю, когда в тарелке много, чтобы через край. — Саша тщательно разминает вилкой картошку, отрезает сало, кладет на ломоть черного хлеба, густо солит и с остервенением ест. — Хорошо у тебя, уютно. Ничего нет, а хорошо. Люстру сама, что ли, смастерила?

— Ну да, из бисера.

— Скажи пожалуйста, прямо антиквар.

— И сало сама солила. Чуешь, с чесноком? — Похвасталась Лина.

— То-то я смотрю, еда не магазинная, я такого шпика отродясь не ел.

— Ну спасибо, уважил, — засмеялась Лина.

— Да я серьезно. Напрасно ты в философию пошла, нужно было в повара или парикмахеры. Сейчас бы денежки пачками считала и никаких забот. Вот уж не могу представить тебя считающей деньги, — расхохотался Саша. — Помнишь, у нас студенты по очереди на всю группу стипендию получали и раздавали по ведомости, а ты ни разу не раздавала, признали профессионально непригодной. Три раза пересчитаешь сто рублей и три раза получишь разную сумму. Все голову задираешь — журавля в небе ищешь. Я понимаю, тоскуешь. А люди просто живут, под ноги смотрят. Жизнь первична.

— Человек должен реализоваться и в духовном плане, — мягко возразила Лина, — каждый должен отыскать своё место, которое связано с целью существования его души.

— Ну уж, это роскошь. Не до жиру, — развел руками Саша. И тут же заговорил о том, что в Суриковском институте требуется эстетик. — Я только вчера об этом узнал. Художественный вуз, специалистов по творческому мышлению не так уж много, место прямо для тебя.

— Пойду, но только для того, чтобы еще раз убедиться, что ходить не следовало.

Снова не в силах отказаться от надежды, которая сильнее здравого смысла, Лина собирается на прием к заведующему кафедрой философии Суриковского института. Они договорились по телефону о встрече в понедельник в семь часов. В шесть она кончает работу в фирме «Рога и копыта» и к семи как раз поспеет.

В пятницу вечером Лина ходит по магазинам, ищет юбку. Ходит по любимому в студенческие годы маршруту: ГУМ, ЦУМ, Петровский пассаж. В ГУМе заглянула в зеркальную колонну. Вместо когда-то отражавшейся в этих зеркалах краснощекой сероглазой девицы, пришедшей сюда после стипендии покупать чулки, на неё смотрела поблекшая усталая женщина. На такую не оглянешься. Лина поспешно отвернулась, но в следующей зеркальной колонне, снова вглядывалась в свое отра­жение, стараясь хоть чем-то утешиться. Ничего утешительного не нашла.

Из всех примеренных юбок ни одна не подошла: то коротка, то полнит, или какие-то нелепые складки на боку.

«Ну что ж, отправимся в ЦУМ. Это даже хорошо, что здесь не купила, пришлось бы прервать столь занимательный маршрут». Пока шла к выходу, не выдержала искушения — заглянула в когда-то любимый отдел «Меха». Под стеклом висела норковая шуба с ценником «20 000». Двадцать пять лет назад такая шуба стоила две тысячи. Мелькнуло желание попросить примерить, но ей бы не дали, сразу видно — не тот клиент, да и не нужна она ей теперь. Слишком было бы нелепо: измученное, с глубокими морщинами лицо и такая роскошная шуба.

Обойдя несколько магазинов, Лина так и не подобрала юбку, купила очень красивый голубой вельвет и решила - сошьет сама. Длинная прямая юбка и возьму у Оли её белую блузку - вполне элегантно. Ещё нужно будет сделать независимый вид. По дороге домой Лина надорвала пакет и то и дело любовалась мягким пастельным тоном ткани.

— Это ты мне? — спросила дочка, когда она сразу же разложила на столе материал и принялась кроить.

— Себе, — бросила Липа.

— А я думала мне, — разочарованно протянула Оля, — тебе зачем, ты ведь всё равно старая.

— В понедельник иду устраиваться на работу, — не утерпела Лина и выболтала лелеемую надежду.

— Ну-ну, — снисходительно усмехнулась дочка, — в который раз? Всё равно не возьмут, и новая юбка не поможет. Шла бы в прачечную, там, говорят, по триста рублей зарабатывают, тебе перед пенсией в самый раз. Я тебя кормить не собираюсь.

— Да уж, — подтвердила Лина.

— И хоронить на свои деньги не буду, так что позаботься о себе.

 — Не будешь.

Оля тщательно красит глаза и уходит на свидание.

В последнее время Лина часто возвращается к мысли о том, что похороны никем не любимого, ненужного человека — унизительная процедура. Хорошо бы попасть в катастрофу, да так, чтобы и костей не собрали. Только нужно успеть дочку на ноги поставить, дать ей образование. В конце концов, сделай триста рублей, которые платят в прачечной, её счастливой, я пошла бы туда работать, но деньги не имеют отношения к счастью. Самое необходимое у неё есть, остальное зависит от того, найдет ли своё дело в жизни».

За дверью скребётся безумная старуха с кошками. Аникановы уехали на дачу, и Лина осталась единственным объектом ее внимания. Когда-то они вместе даже чай пили. Те времена прошли. Теперь, когда старуха разбогатела; продала коллекцию старинных открыток своего покойного мужа, и продукты ей стали носить из фирмы добрых услуг, с соседями можно не церемониться. Втихаря таскает к себе в комнату оставленные ими в коридоре половые тряпки, щётки для обуви. Ей кажется, - она бес­смертна, и всё это ей ещё сгодится. Раньше почти деликатно подслушивала телефонные разговоры: тихонько приоткрывала свою дверь и выставляла в щель огромное, мертвенно белое ухо, а то и ухо прятала, и только по шевелению замызганной портьеры можно было догадаться: слушает. Сейчас же, когда в прихожей звонит телефон, распахивает свою дверь настежь и стоит, как изваяние, до конца разговора.

Лина хотела выйти на кухню, чайник поставить, но раздумала - жутко открывать дверь, наткнешься на её блестящие в темноте, ненавидящие глаза, а то и припустится за тобой, как зверь за добычей. Тут уж невольно поспешишь спрятаться в свою комнату.

В понедельник, как всегда в ситуации ожидания, Лина цепенеет от напряжения. Ничего не может делать, всё время смотрит на часы. Вот и конец рабочего дня в фирме «Рога и копыта». Зажав в кулаке бумажку с адресом Суриковского института, она отправляется на указанный там Товарищевский переулок. Адрес знает наизусть, но всякий раз проверяет, правильно ли идет. Кажется, будто в этом клочке бумаги её спасение. Конечно же, пришла раньше времени. Прогуливается по малолюдному, с низкими уютными домиками старой Москвы переулку, в конце которого громоздится недавно выстроенное, нелепое здесь модерновое здание института. В частных домах прошлого века с лепными карнизами, мансардами, верандами, наверное, жилось вольготно. Представилась за вечерним чаем в гостиной большая семья, и не нужно было решать непосильные жизненные кроссворды. Вот и она будет ходить по этому тихому, с вековыми липами переулку и читать студентам лекции; они вместе станут думать над философскими и психологическими проблемами творческого мышления. В искусстве ничего нельзя скопировать, на каждом произведении печать его творца. Антон Павлович Чехов по этому поводу говорил: «Каждая собака должна лаять своим голосом, при этом маленькие собаки не должны смущаться наличием больших». Задача преподавателя - раскрепостить воображение, раскрыть неповторимое «Я» каждого.

«Размечталась», — одернула себя Лина, она чувствует своё лицо — застывшая маска. Должно быть с такими лицами люди идут на казнь — нужно соблюдать спокойствие. Дальнейшие события не в твоей власти».

Зав философской кафедры - высокий человек, с благообразным утомленным лицом – поднялся Лине навстречу. На столе лежала рукопись с недописанной страницей, тут же с закладками книги, журналы. Очевидно, работал.

— Рад познакомиться, — приветливо улыбнулся зав, — тем более рад, что судя по нашему телефонному разговору, вы могли бы преподавать эстетику с ориентацией на творческие муки студентов.

Воодушевление зава возросло, когда он узнал, что Лина защищалась в Тбилисском университете.

— Это бунт. Грузинская школа — бунт против рационального образа человека. Обратите внимание, что именно грузинам, защищенным горами Кавказского хребта, удалось спасти от заморозков Павловской сессии духовно цельного человека. Как я рад, что вы разделяете мое мнение! Не часто встретишь единомышленника. Мы вас будем готовить на заведование кафедры, я скоро уйду на пенсию, вот и займете моё место, — а заметив Линино недоумение, продолжал: — не беспокойтесь, по возрасту вы уже вполне подходите.

— Дело в том, что я не член партии.

— М-да. Это меняет дело.

— И еврейка.

— Это совсем, совсем скверно. Поймите меня правильно, мой самый близкий друг - еврей... Может быть, у вас большой преподавательский стаж? Научного стажа тоже нет? — Линин единомышленник сник. — От меня так мало зависит. Вернее, ничего не зависит. И вообще, я очень устал, — проникновенно заговорил он, — устал ходить по проволоке. Два инфаркта. Жена за мной на работу приезжает, боится...

— Спасибо и на добром слове, — у Лины не было сил подняться и уйти. Будь у этого умного, славного человека с нездоровым цветом лица всё хорошо, и ей стало бы легче. Наконец она встала: — Спасибо за профессиональное общение, мне его очень не хватает.

Работу Лина больше не искала. Прошло лето, зима, и снова весна — с грозами, запахом клейких тополиных листочков, прозрачной зеленью берез. Лина пытается разбудить в себе давнишние весенние ощущения радостных надежд и не может. Ждать нечего. Уйдя в себя, она зажила совсем уж отшельнической жизнью, и статьи не писались. Посредством одного лишь теоретического познания невозможен переход из области чувственно постигаемого мира природы в область умопостигаемого мира свободы. Эта мысль не нова, об этом писал Кант.

«Если бы представилась возможность жизнь начать сначала? Что бы я могла изменить? Ничего».

Это уже было однажды: девочка спешит к окну, ей не терпится узнать, что случилось за ночь, пока она спала. Струи дождя выхлёстывают из лужи фонтаны брызг, брызги шлёпаются о стекло низкого, у самой земли, окна и скатываются грязными, тяжёлыми каплями. Лина всегда экономила время, боялась не успеть, пропустить что-то самое важное. Теперь знает – спешить некуда. В который раз ловит себя на том, что сидит в бабушкиной позе – сгорбившись, пригнув голову. Так сидят люди, ничего не ждущие от жизни. Бабушка, едва передвигаясь по комнате, всё время норовила что-то сделать, помочь. Она доедала чёрствые куски в доме; «мне всё равно, что есть», - говорила бабушка с отрешённым видом. Лине вспомнилась зимняя ночь под Красноярском в эвакуации. Они вдвоём идут ночью по снежному полю, ветер заметает снегом едва различимую тропку. Вокруг черно, страшно. Страшно сбиться с дороги, страшно замёрзнуть, страшно встретить бандитов… Сколько поколений евреев прошло по России с единственной надеждой – только бы выжить.

На стене рядом висят две фотографии: бабушка и Кант. Они похожи – неграмотная женщина из бедного еврейского местечка и великий мыслитель. Оба согбенные, будто согнулись под непосильной работой жить, у обоих грустные всё понимающие глаза, одна тональность мировосприятия. Скорбь и сознание невозможности что-либо изменить написаны на их лицах. Всё, что от них зависело – сделали; бабушка прорвалась из своей горькой судьбы в доброту и любовь к ближнему, а Кант вывел свободу человека за пределы реальности в трансцендентный мир.